[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Леонид Зорин. Медная бабушка

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  Часть первая

Часть вторая

<< пред. <<   

     Часть вторая
     
     7
     
     2 июля 1834 года.
     В Царском Селе. Император Николай Павлович и Жуковский.

     
     Николай Павлович. Ты и теперь станешь его защищать, ты и теперь не видишь, что это человек без чести, без правил...
     Жуковский. Ваше величество, тяжкая минута, упадок духа, угнетенное состояние — все это может помрачить разум. Уповаю на ваше великодушие.
     Николай Павлович. Послать эту грязную бумагу... это прошение об отставке... Да ведь это ж мне прямой вызов. Что он там пишет? Кому — он пишет? Осталась ли в нем хоть капля рассудка? Он, что ж, совсем уж не понимает, что он мне обязан решительно всем? (С иронией.) Ему не нравится жить в Петербурге! Верю. Он должен был гнить в Сибири.
     Жуковский. Ваше величество, я знаю Пушкина. Он фантазер, он сумасброд, но неблагодарность ему чужда!
     Николай Павлович. Василий Андреич, об чем ты толкуешь. Неблагодарнее нет человека! Он, видно, забыл, как тогда, восемь лет назад, его доставили ко мне с фельдъегерем как государственного преступника. Я сразу увидел, что это наглец. Вообрази, стоило мне объявить ему мое прощенье, как он тотчас же сел на стол.
     Жуковский (смущен). Как — на стол, ваше величество?
     Николай Павлович. На стол — самым натуральным образом. Стоял в комнате стол, он и присел на него. Говорю тебе, в этом вся его суть! Ведь я его попросту тогда спас. Именно спас. И его, и Грибоедова. Ну, о втором речи нет, тот хоть мученически погиб, но этот ведь цел. По моей милости. Ведь все зависело, как взглянуть. Он сам объявил, что будь он четырнадцатого декабря в столице, уж непременно пришел бы на площадь.
     Жуковский. Ах, ваше величество, то был вздор, одна мальчишеская бравада. К ней нельзя отнестись серьезно.
     Николай Павлович. Как же к ней отнестись, если он сказал сам? Нет уж, ты его не оправдывай. Он твоих волнений не стоит.
     Жуковский. Ваше величество, он поэт. Его область — стихи, а не здравый смысл.
     Николай Павлович. Ну и что ж, что он поэт? Разве он не член общества? И у него нет обязанностей? И ты поэт, да не писал таких гадостей. Бог свидетель, я ему много простил. Его эпиграммы на честных людей. Его стихи с их тайным смыслом. Его мерзкую кощунственную поэму, эту грязную... Гавриилиаду. За нее одну его следовало отлучить от церкви и предать анафеме.
     Жуковский. Грех юности, он о нем сожалеет. Ведь он тогда был почти дитя.
     Николай Павлович. Значит, он был испорчен с детства! Заметь, я не сужу сгоряча. Я прочел ее несколько раз и каждый раз читал с отвращеньем. Порочный ум, нечистое воображенье... Он весь нечист! Поэт! Хорош поэт, который, женатый на первой красавице, всякий год брюхатит ее, как пьяный мужик. Где ж его трепет перед прекрасным? Иль он боится, что коли она год не будет тяжела, так быть беде?
     Жуковский. Ваше величество, он отец нежный, дети, точно, и гордость его и радость.
     Николай Павлович. Этакий монстр... Не завидую ей. Вот уж подлинно — Вулкан и Венера. Да и жесток с ней, должно быть, адски. Сказывают, что на масленице она и выкинула оттого, что он ее бил.
     Жуковский. Ваше величество, это клевета. Он ее обожает.
     Николай Павлович. Я не утверждаю, но похоже на правду.
     Жуковский. Умоляю вас не лишать его вашей благосклонности. Я убежден, он раскаивается глубоко. Между тем талант его может быть одним из алмазов вашей короны.
     Николай Павлович. Искренне этого желал. И со своей стороны сделал все, чтобы его талант мог окрепнуть. Ты знаешь, я не жалел усилий. Более того, я превозмог недоброе чувство, что во мне было. Я распахнул пред ним свою душу, я его звал, я хотел, чтобы он был полезен своей земле. Но видно, в таланте, Василий Андреич, мало смысла, да много претензий.
     Жуковский смущен.
     Мои слова до тебя не касаются. Твой талант добрый и благонамеренный. Но для таланта такое направление — редкость. Человек с талантом, как у него, — невыносим. Всем недоволен, самолюбив, не в меру горд, и всегда ищет несоответствие жизни с тем идеалом, который он самовольно, по своему же разумению, создал. Нет, бог с ними, с талантами, от них лишь соблазн и развал.
     Жуковский (поражаясь собственной дерзости). Но Пушкин более чем талант.
     Николай Павлович. Кто же он?
     Жуковский (почти зажмурясь). Гений, ваше величество.
     Николай Павлович (неожиданно спокойно). Ну что ж, тем хуже лишь для него. Пускай даже ты прав, и в нем гений. У Пушкина может быть свое развитие, а у империи моей иное. Они ведь могут и не совпасть. Россия идет своей дорогой, и плохо тому, кто встанет ей поперек. Когда я принимал венец, не Пушкину я присягал, но державе. За годы, отпущенные мне на правленье, она должна пройти еще часть пути, который указан ей Провиденьем! Так я понимаю свой долг. И потому уважаю тех, кто помогает нести мне мой крест. Предпочитаю честных граждан, хотя бы природой не одаренных.
     Жуковский. Ваше величество, он мне не раз говорил о вас с истинным воодушевлением. Он в вас видит наследника славы Петра, залог величия России.
     Николай Павлович. Извини, не верю. Либо же ты услышал то, что хотел, но чего он отнюдь не думал. Но он заблуждается на мой счет. Я вовсе не только царский сын, волею бога занявший трон. За мною опыт всех русских царей и не их одних: все цари — братья. За мною — двести лет династии. Когда я принимаю то или иное решение, перед глазами моими весь мир. И мне лишь смешно, когда кто-то уверен, что он лучше меня знает, что нужно России.
     Жуковский (почти в отчаянье). Ваше величество, неужто никак нельзя поправить?
     Николай Павлович. Уж если я собственного сына, сына, частицу плоти своей, наследника русского престола, отправил сидеть на гауптвахте за то, что конь под ним засбоил... (Пауза.) Можешь сказать ему — я у себя никого не держу, но тогда... между нами все кончено. (Уходит.)
     
     
     8
     
     4 июля 1834 года.
     В доме Оливье. Пушкин и Жуковский.

     
     Пушкин. Скажешь ты мне, из чего ты бесишься? Что еще надобно от меня?
     Жуковский (с укором смотрит на Пушкина). Видно, ты так ничего и не понял. Невозможный, немыслимый человек.
     Пушкин. Так написал я Бенкендорфу, написал!
     Жуковский. Да уж видел. Граф показал мне твой перл.
     Пушкин. Я написал все, что ты требовал.
     Жуковский. Не лги! Из письма твоего ничего не ясно! Ты даже не сказал, хочешь ли остаться в службе. Этакий свинтус! Гордец, эгоист!
     Пушкин. Не бранись, прошу тебя. Написал я что мог.
     Жуковский. Буду браниться. Я тебе и сотой доли не выразил, что сейчас в душе моей. Воспитание держит. Ты глуп, глуп анафемски, непостижимо. Глуп как дерево.
     Пушкин. Да уж слыхал.
     Жуковский. А все эта чертова мысль об отставке! И ведь никому ни слова, все сам. Да как у тебя повернулась рука, как не дрогнуло сердце?
     Пушкин. Да в чем же мой грех, хочу я понять? Дела того требуют, ты же знаешь. Имение отца расстроено до невозможности. Поправиться можно лишь строгой экономией. Я и писал, что обстоятельства вынуждают. Единственно об чем просил, чтоб мне и впредь было позволено посещать архивы.
     Жуковский. Ну не глуп ты? Нашкодил, да еще ждешь, что тебе позволят прикоснуться к святыне государства! Поразительный человек!
     Пушкин. Бенкендорф и ответил, что их посещать могут лишь лица, пользующиеся доверенностью. После чего я и просил не давать моему прошению хода. Отказаться от истории Петра не могу.
     Жуковский (кланяясь ему в пояс). Ну, спасибо тебе за твою доброту. Вот это великодушно, вот это щедро! Ты что ж думаешь, идолище, царь будет с тобой торговаться? «За архивы так уж и быть — останусь...» Неприличный, непристойный человек! Дикарь! Да и не человек ты, тебе желудями питаться! Веришь ли, Александр, ты меня потряс. Ты прямо заново мне открылся. Такой неблагодарности еще не бывало.
     Пушкин (негромко). Да за что мне так и благодарить? Точно, давали денег взаймы. Я бы не брал, да если мне без них в петлю?
     Жуковский. Не лги, Александр, нехорошо. Благодаря государю ты печатаешь все, ты почти не знаешь стесненья цензуры. Тебе лучше меня известно, на сколько выходок твоих он закрыл глаза.
     Пушкин. Сколько ж можно меня корить тем, что я пощажен? Либо уж посылайте меня в рудники, либо не вспоминайте всякий раз свою милость. Я не знаю цензуры? Я б ее предпочел! Я шагу ступить не могу без царского дозволенья. Я не знаю цензуры, меж тем «Медный всадник» закрыт.
     Жуковский. Ты сам виноват. И никто больше. Ты должен был только слегка почистить. Эко горе — всего девять мест.
     Пушкин. Нет, Василий Андреич, здесь счет другой. Поправь своему дитяти одну лишь черту, и оно уже не твое, а чужое. Мне ж говорят: а ну-ка, братец, выпрями ему нос, удлини брови, да еще и укороти язык.
     Жуковский. Но коли это необходимо? Нет, что ни говори, Вяземский прав — смолоду ты много умней был. Сам писал — «Что нужно Лондону, то рано для Москвы». Помилуй, ты назвал Петра истуканом и хочешь, чтоб правнук его тебе это пропустил.
     Пушкин. Ах, отче, Петра хоть колодой назови, он все велик. Тот оберегает величие, кому оно не дано... Людовик внушал, что он это Франция, а наш убежден, что он — Россия.
     Жуковский. Замолчи, слушать не желаю. Не язык — жало.
     Пушкин. Да ему вся погоня за Евгением не по душе. На что мне без нее моя повесть! (Негромко.) «И он по площади пустой бежит и слышит за собой — как будто грома грохотанье — тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой».
     Жуковский (зажмурясь от удовольствия). Злодей!
     Пушкин. «И, озарен луною бледной, простерши руку к вышине, за ним несется Всадник Медный на звонко-скачущем коне». (Оборвал себя.) Что ж, вычеркнуть?
     Жуковский. Господи, ты несправедлив. Зачем вложил свой огонь в душу дьявола? Что за стих, сколько в нем крови! Ну, скажи мне, разве государь неправ? Дай тебе волю, ты и Петра обесчестишь.
     Пушкин. Да почему ж? Воздать должное не значит визжать от восторга. Чувство мое к Петру широко и никогда не было застывшим. Было юношеское обожанье, было трезвое уваженье, был и ужас пред этой деспотической волей. Лестно быть его летописцем, а подданным — страшновато.
     Жуковский. Знаешь ты кто? Республиканец. Я тебя хорошо постиг. Ты и покойного царя звал деспотом. Как те твои безумные друзья. А между тем Александр Павлович был человек духа, был чувствителен, следовал порывам души.
     Пушкин. Вот и напрасно. Цари не должны быть чувствительны. Им надобно помнить, что они не смогут долго следовать одним порывам, и тогда недовольство будет тем сильней, чем безотчетней были восторги.
     Жуковский. Так чего же ты все-таки хочешь?
     Пушкин. Законов. А еще более — их исполнения.
     Жуковский. Законы требуют повиновенья. А где оно у тебя, Александр? Знай, и таланту не все дозволено. Право же, я не возьму в толк, почему не любишь ты государя. Поверь мне, он был для тебя отцом.
     Пушкин. Ах, отче, я сам ничего не знаю. Рад бы любить, хочу любить, да какая-то сила стоит меж нами. Знаю одно: дело мое все хуже.
     Жуковский. Я десять лет тебе твержу: твоя судьба в твоих руках. Напиши высокое произведение. То, что послужит славе России и твоей. В жизни великого и прекрасного много. Нужно лишь захотеть увидеть. (Обнимает его.) А сейчас — пиши, да пиши, как умеешь, с сердцем. Полно ребячиться, Александр, пожалей хотя бы меня. (Уходит.)
     Пушкин (сидит молча, потом — еле слышно). «И во всю ночь безумец бедный, куда стопы ни обращал, куда стопы ни обращал, куда стопы ни обращал...»
     
     
     9
     
     5 июля 1834 года.
     У Пушкина. Кроме хозяина — в кабинете Иван Филиппович и Соболевский.

     
     Пушкин (у окна). Я был очень рад узнать вас, любезный Иван Филиппович. И еще более рад тому, что люди дела и промышленности сохраняют в сердце тот идеальный уголок, который дает им любить искусство. Поверьте, что, если бы не обстоятельства, никогда бы не расстался с творением, столь замечательным.
     Иван Филиппович. И я весьма рад, Александр Сергеич. Знал до сего дня одни ваши сочинения, а теперь привел бог свести знакомство и с сочинителем. Чрезвычайно приятно. Сынок мой от пола вот досюда (жест), а уж знает иные ваши стишки.
     Пушкин. Это делает мне особую честь. Так что ж вы решили, Иван Филиппович? Я готов отдать статую за двадцать тысяч, это едва ли пятая часть ее цены.
     Иван Филиппович. Надо подумать, Александр Сергеич, дела мои меня приучили: семь раз отмерь, один отрежь.
     Соболевский. Да что тут думать? Где вы еще найдете такой перл искусства? Да еще за такие деньги?
     Иван Филиппович. Двадцать тысяч, господин Соболевский, деньги немалые.
     Соболевский. Не все же о деньгах, надо и о душе. Вы еще раз взгляните, какие линии! Уж верно ваятель был в наитии, когда творил. Кроме того, приобретя статую великой императрицы, вы сделаете высокий поступок, который поднимет вас в глазах общества.
     Иван Филиппович. Оно, конечно...
     Соболевский. Я уж не говорю, что такой меди вы днем с огнем не сыщете.
     Иван Филиппович. Медь-то нынче дешева.
     Соболевский. Пустое. Что сегодня дешево, завтра дорого, я вам дело говорю, я в негоциях толк знаю. Кабы решился мой процесс, я бы сам купил. Почему за границей делают большие состояния? Там завтрашний день в расчет берут.
     Иван Филиппович. Ваша правда, а подумать все-таки надо.
     Соболевский. Ну думайте, да поскорей, а то ведь еще охотники набегут.
     Иван Филиппович. Да уж от них куда спрячешься? Прощайте, Александр Сергеич, душевно рад, в святцы день запишу. «У лукоморья кот ученый...»
     Соболевский. Дуб зеленый...
     Иван Филиппович. Прощайте, господин Соболевский.
     Соболевский. До скорого свиданья.
     Пушкин уходит провожать гостя и почти сразу же возвращается.
     Ну, жох!
     Пушкин. О, великолепный! Уста твои млекоточивы, аки дамские холмы.
     Соболевский. Бог с ними, с холмами. Деньги нужны. Уж эти мне отечественные любители искусства. За пятак удавятся.
     Пушкин. Рейхман сказал, он картины охотно покупает.
     Соболевский. Покупает да и продает втридорога. Лабазная душа!
     Пушкин. По всему видать, сорвалось. Слишком стихи хвалил. (Смотрит в окно.) В будущем месяце переезжать, так при одной мысли, что эта медная дылда за мной потащится, на душе кошки скребут. Будто я к ней приговорен. (Ходит по кабинету.) И тружусь до низложения риз, а все без толку. Как быть, милорд? Хоть в ломбард заложи всю Наташину бижутерию.
     Соболевский. Я б себя заложил, да за меня не дадут и медного гроша. (Разведя руками.) К тому ж и медь нынче дешева.
     Пушкин. Все бы можно поправить, кабы бежать, и все рухнуло.
     Соболевский. Где ж тебе взять свинцовый лоб? Тот бы все пробил. Полно казниться.
     Пушкин. Да куда бежать? Кругом зависим. Попреки бы снес. Жена б простила. И в опале люди живут, да вот беда — не пустят в архивы, да и все тут. И прощай мой Петр.
     Соболевский. А если б и так?
     Пушкин. Нет, на это пойти не могу. Мне царь Петр всячески нужен. У нас с ним, Сергей, свои дела. Он мне должен растолковать, что смеет самодержец, а чего не смеет. Где предел государственной необходимости. И какова же цена жизни, пусть заурядной и незаметной.
     Соболевский. Прекрасен ты в окрестной мгле! Да что ж за тайна? Спроси меня. Я не Петр, а точно скажу: цена ей гривенник. Коли не меньше.
     Пушкин. Тут-то мы не сойдемся.
     Соболевский. Что ж делать? А вот что скажу я тебе, друг милый. Уеду я от вас подале. Куда-нибудь этак за Пиренеи. Скука стала одолевать.
     Пушкин. Женись, животик, женись, пора.
     Соболевский. Не проси, мне больно тебе отказывать. Да и что за обычай? Такой же глупый, как все другие. Сказано: не довлеет человеку единому быти, вот и женимся. Вздор, Александр. Первое — человек одинок и в браке, а второе — с тех пор, как мать померла, никто за меня, байстрюка, не пойдет. А мне того и надо. Я в любви партизан.
     Пушкин. Вот и жена боится, что ты меня развратишь.
     Соболевский. А ты успокой ее, напиши, что это ты меня развращаешь.
     Пушкин. Куда там, прошли веселые дни. Иной раз подумаешь, я ли это? Сам любил, и меня любили. И бесчинствовал, и шалил, и, прости господи, врал без счета. Да ведь греха нет — все довольны остались. И они не в обиде, а я и подавно.
     Соболевский. Мало, видно, тебя учили.
     Пушкин. Нет, и я свое получил. Еще только почувствуешь измену, а уж кровь к голове и ум помрачен. Зато нынче каждой готов поклониться. Коли безумствовал — значит, жил.
     Соболевский. Рано ты, брат, в мудрецы записался. Бог даст, еще начудишь.
     Пушкин. Ох, не смеши, какой я мудрец? Опыт есть, да рассудка мало. Грустишь о несбыточном, как мальчишка. То о чувствах, которых нет на земле. То о дружбе, какая в одних легендах. Ты ему — жизнь, он взамен — свою. А то искал рыцаря в государе. Пробовал даже в него влюбиться. Век учись, дураком помрешь. Что-то холодно жить на свете. По всему видно, бог невзлюбил.
     Соболевский. Выслушай два серьезных слова. Мое дело известное — каламбур с эпиграммой. Второй раз такой стих на меня не найдет. Кто придумал, что бог любит тех, кому дарит свою частицу? Да он собственного сына отдал распять. А казнили люди того за то, что он от них несколько был отличен. Этого наше племя не терпит. И не прощает. Ни боже мой. Есть равновесие в этом мире, и кто нарушил его, тот осужден. Ты писал о беззаконной комете в кругу расчисленном светил. Брате, не та бедная блудница, которая бог весть почему внушила тебе эти строки, ты сам беззаконная комета в нашем расчисленном кругу. Ты — вне закона, ты — осужден. За смятенный свой дух, что, как вечный жид, никогда не узнает покоя. Но зато за этот веселый жребий тебя несомненно же одарит признание будущих семинаристов, будущих чувствительных дев и чудаков, чуть схожих со мною. Впрочем, кто знает, что станет собой являть будущий российский читатель? Вполне может быть, он будет почище. Итак, прими же свою судьбу и — уповай. Adieu, mon petit. (Уходит.)
     
     
     10
     
     6 июля 1834 года.
     У Бенкендорфа. Бенкендорф и Жуковский.

     
     Бенкендорф. Вот оба письма его, вы их прочли. Признаюсь, Василий Андреич, я не решился показать их государю. Отсутствие раскаяния и душевная черствость слишком явны.
     Жуковский. Граф, я покорнейше прошу вас оставить их у себя и не давать им ходу. Право, я его не пойму. Он уверил меня, что напишет, как должно.
     Бенкендорф. Вот и написал. Сказалась натура. Помилуйте, точно сквозь зубы цедит. Точно выдавливает из себя. Уверяю вас, здесь есть и второй смысл, вы, мол, требуете, что ж, извольте, но душа моя стоит на своем.
     Жуковский. Александр Христофорович, это не так. Я говорил с ним, он сожалеет.
     Бенкендорф. Именно этого и не вижу. Не понимаю этого человека. Ведь он же осыпан милостями, осыпан милостями. Ведь что ни день — от него ходатайства, просьбы, вечные денежные претензии. Не стану вам их перечислять, но хоть последнее — с Пугачевым. Просит права самому быть издателем. Разрешено. Просит ссуды в пятнадцать тысяч. Разрешено. Чрез несколько дней просит уж двадцать. Что же! Снова разрешено. И вот — пожалуйста: хочу в отставку, вы мне надоели. Впрочем, в архивы прошу пускать, как если бы ничего не случилось. Скажите по чести, Василий Андреич, ведут себя так благородные люди?
     Жуковский. Граф, я ручаюсь вам головой, сумасбродство, глупость, но никак не черствость.
     Бенкендорф. Ни в коем случае не ручайтесь. Голова ваша слишком всем дорога. К вам он разве не черств? К наставнику, к другу? В какое положение он вас ставит? Да я и сам был ему другом, не видеть этого он не мог. Можете поверить, Василий Андреевич, я существенно облегчал ему жизнь. И что же я получаю в ответ? Не жду ни чувства, ни теплоты, но, кажется, мог бы вполне рассчитывать на естественную благодарность порядочного человека. Но нет — одна злобность и недоброжелательство. Вспомните хоть историю с «Анчаром», где царь у него в роли убийцы...
     Жуковский. Граф, то восточная легенда, восточный царь, там все невинно.
     Бенкендорф. Полно, там было иносказание. А если и нет, зачем давать к нему повод? Я был обязан ему указать. И благонамеренный человек был бы только мне благодарен. А он по всем гостиным кричал, что после нашего разговора его вырвало желчью. Что? Каково?
     Жуковский. Граф, у Пушкина много врагов.
     Бенкендорф. Нашел чем хвастать — вырвало желчью. Коли печень плоха, не пиши намеков.
     Жуковский. Прошу вас, не слушайте переносчиков. Они с три короба наговорят.
     Бенкендорф. Пусть тут было преувеличенье. Такова натура, Василий Андреич. Гордыня, развязность, непонимание своего места. Вы знаете, что он выкинул, когда после мятежа его с фельдъегерем привезли к государю? Во время беседы сел на стол.
     Жуковский. Государь мне рассказывал. Он забылся.
     Бенкендорф. Мы бы с вами так не забылись. Натура, Василий Андреич, натура. Одно слово — mauvais garnement.
     Жуковский. Александр Христофорович, я с вами согласен, эти письма недопустимы. Он напишет снова, я беру это на себя.
     Бенкендорф. Мой друг, боюсь, что вы в заблуждении.
     Жуковский. Поверьте мне, Александр Христофорович, в этой глупейшей истории с отставкой второго смысла нет — одна житейская сторона. Расстроенные денежные обстоятельства и необходимость привести в порядок дела.
     Бенкендорф. Полно, Василий Андреич, вы слишком добры. Все знают, вы святой человек, вы ангел. Привести в порядок дела вполне можно и в Петербурге. Пусть живет по средствам. Только и всего. Во всем — шум, фейерверк и нет основательности. А главное — сколько ж его опекать? Человек этот неуправляем.
     Жуковский. Граф, вы были ему истинным другом. Прошу вас, останьтесь таким и впредь.
     Бенкендорф. Устал, Василий Андреич, устал. Грустно, но мы пожилые люди. Но дело, в конце концов, не во мне. Подумайте, сколько забот у монарха. На плечах у него лежит весь мир. И на что ж должен тратить он силы и время? На Пушкина? Воля ваша, Василий Андреевич, но согласитесь, есть нечто странное в том, что вот уж пятнадцать лет империя должна заниматься одним своим подданным.
     Жуковский. Граф, но монаршая справедливость...
     Бенкендорф. Справедливость государя, Василий Андреич, известна всем. Вы знаете ль, что за оплошность в верховой езде...
     Жуковский (устало). Да, да, наследник был отправлен на гауптвахту... (Горячо.) Граф, вы правы, все это так, не могу возразить ни единым словом, но подумайте: столько лет жить под тяжестью подозрений, возбужденных неосмотрительной юностью! Граф, ведь он уж давно возмужал, он отец семейства, его мысли созрели — либерализм он отрицает, нерушимость России для него священна. Неужели настоящее не перевесит былого?
     Бенкендорф. Дело не только в его прошлом. Прошу прощенья, Василий Андреич, вы, верно, худо меня слушали.
     Жуковский (живо). Граф, я слушал со всем вниманием. Я вполне понимаю вашу досаду и признаю ее справедливой. И все же: призовите свой опыт и знание людей, хоть на миг взгляните глазами Пушкина. Вы легко поймете поступки, которые кажутся необъяснимыми. Государь стал его цензором, это и благо и великая честь, но нельзя же представлять на суд столь высокий всякую мелочь. Между тем не представляя, он уже виноват.
     Бенкендорф. Василий Андреевич, порядок есть порядок.
     Жуковский. Далее, граф. Поэту трудно себе отказать в радости прочесть друзьям своим только что созданное, еще хранящее неостывший жар. Меж тем читая, он вновь виноват.
     Бенкендорф. Так, но иные мелочи, как вы изволили выразиться, гораздо разумнее держать при себе. Хороши мелочи, где он прямо глумится...
     Жуковский (с неожиданной горячностью). Согласен, согласен, — суетность, недостойная его дара. Но согласитесь и вы, граф, острота ума не есть государственное преступление, подчас эпиграмма — единственная защита поэта, в особенности если он преследуем клеветой...
     Бенкендорф (встает, сухо). Василий Андреевич, мы с вами далеко заходим. Мы увлеклись и отвлеклись.
     Жуковский. Граф, где сила, там и великодушие.
     Бенкендорф. Буду ждать его нового письма. Пусть напишет, как русский дворянин, открыто, прямо. Пусть покажет, что в нем осталась хоть капля сердца. Это, прежде всего, в его интересах. (Уходит.)
     
     
     11
     
     6 июля 1834 года.
     У Пушкина.

     
     Жуковский. Слов нет, сил нет, отчаянье берет, да и злоба. Ты уморить меня решил. Я старый человек, а скачу к тебе, как рейтар.
     Пушкин (сдержанно, почти бесстрастно). Зачем же было себя изнурять? Ведь я написал тебе, что согласен. И что сажусь за новое письмо.
     Жуковский. Эту песню я уже слышал. Сесть — сядешь, а что сотворишь? Ты уж два раза писал графу и только совсем запутал дело. Довольно. Будешь писать при мне. Пока не прочту, с места не двинусь.
     Пушкин. Пожалуй, сиди. Что ж я должен писать? Что, как католик, лежу в пыли и целую папскую туфлю?
     Жуковский. У тебя есть что писать, есть! Ты огорчил царя, а он любил тебя и от всей души хотел добра. Ему больно тебя оттолкнуть, больно. Так что ж тут чиниться? Пиши ему, а не графу. Пиши, как сын отцу. Отец и поймет и простит. Граф — добрый человек, да служака и у него свои обязанности. Сейчас тебе посредника не надо. Пусть сердце обращается к сердцу.
     Пушкин. Был недавно я на представлении. Некто господин Ваттемар говорил чревом. Бог ты мой бог! Какими способами не добывают хлеба насущного! Кто — животом, кто — носом, кто — спиной.
     Жуковский. Все перемелется — будет мукА. Помни о главном: твои стихи важней, чем всякая оппозиция. Даже мятежники это поняли. Бог им судья, но тебя они сберегли.
     Пушкин. Кто знает? Никто ничего не знает.
     Жуковский. О чем ты, право? Ну что тут знать?
     Пушкин. Кто знает — сберегли или нет? Кто знает, кто для жизни важней, кто действует или кто созерцает?
     Жуковский. По мне, слава первых всегда на крови, а слава вторых рождена их мыслью.
     Пушкин, Нет, отче, ответ не так прост, не так прост. Скажи, когда нравственней человек, когда он возвыситься хочет над временем или когда ему принадлежит? Ежели весь он отдан веку, то он отдан и во власть его страстей, его торжищ. Но ежели он над ним воспарит, он не только олимпиец, он и беглец. Справедливо это? Ведь он не труслив, он мудр! В чем же мудрость? Верно, недаром люди втайне ее терпеть не могут.
     Жуковский. Ах, Александр, мудрость и ты — две вещи несовместные. Но прояви ее хоть однажды. Тем более когда ее диктует благодарность.
     Пушкин. Только и слышу со всех углов! Можешь ты объяснить мне толком? За что я должен благодарить?
     Жуковский. Охотно. Часто тебе отказывали в деньгах? А ведь ты просил их не раз и не два.
     Пушкин. Твоя правда.
     Жуковский. Тебя допустили к историческим занятиям? Ты и сам об этом мечтал, а тебе еще положили жалованье. Этого места домогались многие.
     Пушкин. Ты прав.
     Жуковский. Тебе простили твои писанья? Ты знаешь, о чем я говорю.
     Пушкин. Простили.
     Жуковский. Простил тебе государь тот день, когда ты ему объявил в лицо, что, будь ты в столице, был бы врагом его?
     Пушкин. Простил и тот день.
     Жуковский. Что ж тебе не ясно?
     Пушкин. Решительно все. Как я жил, как писал. Куда плыл все годы, куда пристал. Все смутно, все сейчас точно смешалось. Ясно же лишь одно, лишь одно. Тот день, который ты мне помянул, тот день и был вершиною жизни. Я с царем говорил, как равный. После того я стал холоп.
     Жуковский. Бог с тобой, Александр.
     Пушкин. Холоп, холоп.
     Жуковский. Ты не в себе, вот еще беда!
     Пушкин. Ничуть. Холопом быть — не беда. Не быть им — вот беда, вот несчастье!
     Жуковский. Не смей унижать себя!
     Пушкин. Разве ж не так? Разве по праздникам я не в ливрее? Не в шутовском колпаке? Кто ж я?
     Жуковский. Ты — Пушкин. Пуш-кин. Гений России.
     Пушкин. Гений? Нет. Гений горд. Независим. Гений не берет у монарха взяток. Он знает, даром не благодетельствуют. Тешишь тщеславье — плати покоем. Берешь покровительство — отдай достоинство. Пиши письмо. Одно. Другое. А там и третье. Да что ж за пытка?! А хоть и так! Заслужил — терпи. (Хватает со стола куклу.) Что, проклятая обезьяна? На тебе, на! Знай свое место!
     Жуковский. Господи, он сошел с ума! Где лед, где вода!
     Пушкин (обессиленно). Не надо. Не надо. Прости. Я все сейчас напишу.
     Жуковский (тихо). Государю?
     Пушкин. Нет. Графу. (С усмешкой.) Человек я служивый — значит, мне и писать по начальству. Да не гляди на меня с тоской. Не волнуйся. На этот раз — будешь доволен.
     
     
     12
     
     10 августа 1834 года.
     Ресторация Дюмэ. Пушкин, Вяземский и Соболевский обедают за общим столом. В конце стола — кавалергард и господин с удивленным лицом.

     
     Пушкин. Однако ж как Соболевский прекрасен. Взгляните, какая томность в движеньях, какая нега в глазах.
     Соболевский. Как у одалиски.
     Пушкин. Как важен, как исполнен достоинства. Да что с тобой? Уж не кокю ли ты?
     Соболевский. По-твоему, только одни рога придают человеку значительность? Я хорош собою — вот и весь сказ.
     Вяземский. Мало, что хорош, еще и респектабелен. Благонамеренный господин.
     Соболевский. Намеренье всегда благое, да исполнение плохое. Что вы ликуете, черт вас возьми? Велика важность — новое платье.
     Пушкин. Что платье, что под платьем, всем взял.
     Соболевский. Вот в прошлом годе был я на славу — все старые девки пялили на меня лорнеты.
     Вяземский. Истинно так, золотые усы, золотой подбородок.
     Соболевский. И подбородок был хоть куда. Пушкин от зависти стал усы отращивать.
     Пушкин. Милорд, усы — великое дело. Выйдешь на улицу — дядюшкой зовут. (Разливает вино.) Будь счастлив, и да будут боги благосклонны к чреслам твоим.
     Соболевский. Пусть встреча так же будет весела. Завтра, князь?
     Вяземский. Неотвратимо.
     Соболевский. В час добрый. Дочь вернется здоровой, сам будешь весь до костей продут европейскими сквозняками, станешь свеж, как морская волна. Вот и я копаюсь-копаюсь, а как в один день соберусь, только вы меня и видали.
     Пушкин. Значит, и ты меня покинешь?
     Соболевский. Что делать? Еще ненароком протухнешь. Ibi bene ibi patria [1].
     
     [1] Где хорошо — там родина (лат.)
     
     Пушкин. Если бы так!
     Кавалергард (продолжает рассказ). Присутствие матери было некстати, и все-таки я решил рискнуть.
     Господин с удивленным лицом. Да как же — при матери? Не понимаю...
     
     Кавалергард еще более понижает голос.
     
     Пушкин. С богом, Сергей. Жизнь всех нас разбросит, смерть опять соберет.
     Вяземский. Аминь.
     Соболевский. Аминь.
     
     Пьют.
     
     Пушкин. Одно утешенье — не разгуляетесь. Слава господу, вышел апрельский указ.
     Вяземский. Ты прав. Однако же, милостив бог. На Руси есть спасенье от дурных приказов.
     Соболевский. Какое ж?
     Вяземский. Дурное их исполнение.
     Пушкин. Образцовая безнадежность.
     Вяземский. Напротив, единственная надежда. Кланяйся от меня Сивилле.
     Пушкин. Боюсь, что отъезд укрепит твои шансы. Давно известно, разлука сближает.
     Вяземский. Не бойся, сближает один вальс. А тут моя хромота помехой. Скажи ей, что я уже тоскую. Впрочем, о ком же еще тосковать?
     Пушкин. О Петербурге.
     Вяземский. Увы, мой друг. Ум любит простор, а не ранжир.
     Пушкин. Ты веришь, что там насладишься простором?
     Вяземский. Не знаю. Да где же его искать? От финских хладных скал до пламенной Колхиды? Так это пространство, а не простор.
     Пушкин. Я вижу, ты те стихи крепко запомнил.
     Вяземский. Помилуй, не ты ли от этих скал чуть не к туркам хотел бежать?
     Пушкин. Хотел. А я и в Китай хотел. Отец Акинф Бичурин ехал с миссией, звал с собой. Я написал Нессельроду прошенье, да он, разумеется, отказал.
     Соболевский. И прав. Эва куды понесло!
     Пушкин. Но ведь я не затем хотел бежать в Турцию, что мне полумесяц милей луны. Не оттого просился в Китай, чтоб поглазеть на богдыхана. Я думал лишь об одном покое. А счастье в чужой земле невозможно.
     Вяземский. Ты убежден?
     Пушкин. Я знаю.
     Вяземский. Будь здрав. (Отпивает.) Ты, Моцарт, бог, хоть ничего не знаешь.
     Пушкин (смеясь). Как всякий бог.
     Вяземский. Но ты и человек. И, стало быть, рожден для человечества. Ты русский, но ты живешь в целом мире и, значит, миру принадлежишь. И пусть даже обе эти девицы, которых мы взяли с собой в лодочку, вдруг узнали тебя по портрету, это еще не означает, что слава — только русское слово.
     Соболевский. Худо, что девушки узнают... Не разойдешься.
     Пушкин (Вяземскому). Ты прав, разумеется. Девицы смешны, и эта встреча точно припахивает анекдотом. И слава наша печально бедна, совсем как земля наша. По ней — и слава. Но есть у каждого свое назначенье, есть оно, верно, и у меня. Ты прав, ты прав. Рядом с пестрым и шумным миром мы делаем странное впечатление. Шесть веков назад у нас не было Данта. Не было Монтеня, ни Шекспира. Позади у нас больше войн, чем творчества, и узы нам понятней, чем музы. А все же, могу поклясться, что здесь родится истинно великая словесность. И пространства, в которых просто исчезнуть, однажды дадут ей свою безоглядность. И все пережитые страданья дадут ей неведомые миру глубины. Но мы с тобой этого не увидим, а значит, и спорить нечего. Жаль. (Наливает себе.)
     Соболевский (чокаясь). Аминь, я наитии находящийся! Все так, мы этого не увидим. Вот кабы предки увидели нас, то-то б они повеселились. (Пьет.)
     Пушкин. Аминь.
     Вяземский. Аминь. (Пьет.)
     Кавалергард (продолжает). Надо сказать, эльзасские девушки воспитаны в очень строгих правилах. Но я заметил, куда ведет лестница...
     Господин с удивленным лицом. Ах, разбойник! Нет, каково!
     
     Кавалергард понижает голос.
     
     Пушкин. За Вяземского! И пусть всегда разум повелевает страстями, что в этом мире необходимо.
     Вяземский. Прощай, ты мне истинно дорог. Прости, если я порою бывал причиною твоих огорчений. Люди несовершенны, мой друг, ах как они несовершенны.
     Соболевский. О чем ты, князь?
     Вяземский. Неважно. Он понял.
     Соболевский. Очень возможно, понял и я.
     Вяземский. Ты уж готов к переезду?
     Пушкин. Готов.
     Соболевский. И бабушка — также?
     Пушкин. О, еще бы. Эта медная дура — моя судьба. Куда я, туда и она.
     Вяземский. Вот и настала минута прощанья.
     Пушкин. Бог с ней, не будем думать о мрачном. Ты едешь в мир, княжна окрепнет. Скоро настигнет тебя Соболевский. Станете вместе бродить по Риму. А я из моего далека буду на вас глядеть да радоваться. И посему, счастливые странники, не соболезнуйте остающимся. Тем боле от бремени я разродился. Типография боле за фалды не держит. Пугач мой осенью выйдет в свет. Надеюсь, что те, кто мыслить способен, его не вовсе без пользы прочтут и некий след сей казак оставит. Надеюсь, что и мечты о журнале не вовсе пустые и я получу дозволение на изданье, и с помощью божьей нам станет сил вывести наше почтенное общество из столь любезной ему дремоты. Нет, друзья, еще поживем. И мы не стары, и жизнь богата.
     Соболевский. За делом не забудь о жене. В приличном семействе детей должно быть хотя бы пятеро.
     Пушкин. Аминь.
     Соболевский. А пуще всего будь себе на уме. Ты ведь норовист, что резвый конь. Как раз понесет, а меня и нет...
     Пушкин внезапно обнимает его.
     Ну полно, полно, авось и вывезет...
     Кавалергард (негромко). ...но барыня была не строже служанки. Я это понял по первому ж взгляду. Тотчас же спрашиваю листок бумаги...
     Господин с удивленным лицом (в восторге). Как, и барыня? Нет, это слишком!
     Кавалергард. Я пишу ей: «Сударыня, нынче в ночь вы можете сделать страдальца счастливым».
     Соболевский. Твое здоровье, любезный друг. И будь поласковей с бедной музой. Чтоб мы без твоих плодов не увяли.
     Пушкин. В добрый путь. И примем за правило: нипочем не показывать вида. А то, что на сердце, дело наше — так покойный Дельвиг учил.
     Господин с удивленным лицом. Неужели ж вам так везет у женщин?
     Кавалергард. Женитесь, и я вам это докажу.
     Пушкин (Соболевскому). Кто этот удалец?
     Соболевский. Не знаю.
     
     Входит жизнерадостный господин.
     
     Жизнерадостный господин (говорит без пауз). Возможно ли? Пушкин! Какая радость! Здравствуйте, князь. Соболевский, и ты тут?
     Соболевский. Помилуй, ты сейчас так удивлен, точно нашел меня у алтаря.
     Жизнерадостный господин (без паузы — кавалергарду). Боже, барон! Я очень рад. (Господину с удивленным лицом.) Друг мой, какая приятная встреча. Барон, вы знакомы? Пушкин, это барон Дантес. А это Олсуфьев, мой старый приятель. Князь, прошу вас. Барон Дантес. Соболевский, это Олсуфьев.
     Кавалергард. Господин Пушкин, я счастлив увидеть первого поэта России. Мне этот день будет вечно памятен.
     Пушкин. Благодарю вас. Надеюсь, и мне.
     Жизнерадостный господин. Куда ж вы? Я должен о стольком узнать. Спросим шампанского. Князь... Соболевский...
     Соболевский. Ради создателя, не шуми. Нам пора, мы засиделись.
     Жизнерадостный господин. Это ужасно... Я так был рад... Мы только что встретились. Я безутешен...
     Пушкин. Прими в утешенье совет, мой милый: не радуйся нашед, не плачь потеряв.
     
     
     13
     
     10 августа 1834 года.
     Близ дачи Фикельмон на Черной речке.
     Пушкин и Дарья Федоровна.

     
     Дарья Федоровна (прислушивается к музыке). Это у Бобринских. Там нынче гости. Кажется, мы с ними здесь одни. Весь свет на Петергофской дороге. По счастью.
     Пушкин. Как славно на Черной речке. Сколь благодатная тишина.
     Дарья Федоровна. Я благодарна, что вы приехали. Мы, верно, долго теперь не увидимся.
     Пушкин. Мог ли я не проститься, графиня? Раньше чем к ноябрю не вернусь.
     Дарья Федоровна. Я рада, что вы едете, Пушкин. Там душа ваша отдохнет.
     Пушкин (смеясь). Зажмурим глаза — и беда исчезнет. Темна вода во облацех, ох темна. Я не обманываюсь, Сивилла. Минувший месяц мне не пройдет.
     Дарья Федоровна. Уж тогда, в Петергофе, я поняла, что с вами неладно. Ах, Пушкин... Если бы вы меня посвятили...
     Пушкин. То вы бы отговорили меня?
     Дарья Федоровна. Я бы сказала: взвесьте силы. Либо не приступайте, либо идите до конца. Вы сделали худшее. Вы показали, что вас нельзя приручить, но можно обуздать. Такое открытие для вас опасно.
     Пушкин. Чего не добьешься от верноподданного, когда у него жена и дети?
     Дарья Федоровна. Я так давно уже поняла: обществу нечего нас опасаться. Оно над нами, оно и в нас, и всегда придаст нам общую форму.
     Пушкин. Благое и похвальное дело. Вы так мудры, госпожа посольша, что вам самой впору быть послом.
     Дарья Федоровна. В этом нет нужды. Граф Фикельмон отлично справляется с этим делом.
     Пушкин. Да, он заслуживает восхищенья. Хотя бы за то, что вас бережет. И сделал для вас доступным весь мир. Боже мой, как прекрасна свобода.
     Дарья Федоровна. Это еще одна выдумка, Пушкин.
     Пушкин. Пусть, да эту стоило выдумать. Для нее и жить можно и не грех помереть. Поверьте мне в этом, я уж не мальчик. Тогда я вольность ждал, как любовницу. Теперь знаю, она не только ласкает. Она и волнует кровь, да и льет ее. И все же, все же, все тлен, Сивилла, — журнальные распри, дружба сановников, напыщенный либерализм гостиных, — все тлен, одна свобода важна. Не нужно богатства, не нужно здоровья, и, простите мне это кощунство, даже счастье взаимности можно отдать за счастье независимости.
     Дарья Федоровна. Если бы женщины слышали вас. Поэты безмерно неблагодарны.
     Пушкин. Вы правы, Сивилла, они несносны. В особенности когда они любят. Так надо ль жалеть об их любви? Любовь это веселое чувство, поэты же любят трудно, печально. Их любовь утомительна, я это знаю. Потому они чаще всего несчастны. Несчастны тогда, когда любят женщину, несчастны, когда любят отечество, так же ревниво и безнадежно. Они ведь мечтают видеть их лучше, а те вполне довольны собой.
     Дарья Федоровна. Уезжайте. Скорее. Хоть ненадолго. Дайте двору от вас отдохнуть. Хотя бы от внешности вашей, от вида, от звука голоса, от усмешки. Вы раздражаете каждым шагом, каждым словом, даже нечаянным. Вы враг себе, вы свой злейший враг.
     Пушкин (неожиданно мягко). Куда же мне деться, я сам не рад. Судьба такова, я должен ей следовать. Делать все то, что ей угодно, и так поступать, как она велит. Небу видней, зачем, для чего оно наградило меня сердцем более чувствующим, душой менее сонной, мыслью не столь ленивой и этой странной жаждой гармонии. Стать иным я не в силах, покоримся жребию. Моя отставка не принята. Глупо было о ней и мечтать. Что предначертано, то и будет.
     Дарья Федоровна. Я хочу одного: чтоб вы были покойны. Хоть нынче, хоть эту осень. Вы слышите? Чего хочет женщина, того хочет бог.
     Пушкин. А знает ли он, чего он хочет? Но, все равно, — и тут вы правы. Жизнь грустна, да жить хорошо. Смешно, а так. И не к чему киснуть. Прощайте, мой ангел. Будем веселы. Простим судьбе и дурное и злое. Благословим за все добро.
     
     
     КОНЕЦ
     
     1970

<< пред. <<   

На сайте www.vardhouse.ru палубную доску.


Библиотека OCR Longsoft