[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Леонид Зорин. Медная бабушка

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

Часть первая

  Часть вторая

<< пред. <<   >> след. >>

     Часть первая
     
     
     10 мая 1834 года.
     Петербург. Кабинет в доме Оливье на Пантелеймоновской. Большое окно. В глубине комнаты, в кресле дремлет Соболевский. На столе — забавная кукла, изображающая обезьяну. За столом — Пушкин. Перед ним сидит Рейхман. Опрятный, полный господин.

     
     Рейхман (откладывая бумаги). Я внимательно прочел эту подробную опись.
     Пушкин. Как видите, здесь и счет денег, доставленных из именья, а также взятых взаймы, на уплату долга. В скором времени мне будет известно и то, сколько в остатке непроданного хлеба. (Чуть помедлив, с улыбкой.) Перед вами, любезный Карл Петрович, злосчастная жертва сыновьего долга. С той поры, как по желанию своего отца я вступил в управленце имениями, я не знаю и минуты покоя. И Болдино, и Кистенево приняты в чрезвычайно расстроенном состоянии, между тем я должен дать приличествующее содержание родителям, должен обеспечить брата, сестру, мужа сестры, я вхожу в новые долги и, по совести сказать, не вижу, какой тут выход... Карл Петрович, вы человек умный, таких людей мало, вы человек честный, таких еще меньше, вы человек умный и честный вместе — таких нет вовсе. Вся надежда на вас.
     Рейхман (помолчав). Александр Сергеевич, в настоящий момент я не могу дать вам положительного ответа. Как вы понимаете, мое доброе имя — главное мое достояние.
     Пушкин. Увы, Карл Петрович, к моему несчастью, я почти то же самое могу сказать о себе.
     Рейхман. Я готов отправиться в июне, приблизительно одиннадцатого числа, в ваше имение и обследовать все на месте. В том случае, если задача окажется мне по силам, я приму ваше предложение.
     Пушкин. Что ж, не скрою, мне было бы покойней, если бы вы приняли его сейчас, но вы правы.
     Рейхман. Я не боюсь работы, Александр Сергеевич. Немцы умеют и любят работать. Wir sind aber sehr fleissige Leute. Очень прилежные люди.
     Соболевский (встает, потянувшись). Делает честь — и вам и вашей стране.
     Пушкин. Доброе утро, дитя мое. Господин Рейхман, господин Соболевский.
     Рейхман. Весьма рад.
     Пушкин. Мы всю ночь напролет толковали, причем предмет беседы был так высок и разговор наш принял столь мудреное направление, что девственный мозг моего друга не вынес и потребовал отдыха.
     Рейхман. О, так вы не спали всю ночь...
     Пушкин. Дурно, дурно, согласен с вами. В деревне я вставал в пять утра, это было славное время.
     Рейхман. У нас есть поговорка — Morgenstunde hat Gold im Munde.
     Соболевский. Кто рано встает, тому бог подает.
     Пушкин. Да, здесь, к несчастью, не то... Кстати, вы завтракали, Карл Петрович?
     Рейхман. О да. Прошу не беспокоиться.
     Пушкин. Тогда не желаете ли вина. Погребов не держу, но херес найдется.
     Рейхман. Ни в коем случае. Утром не пью. Итак, я должен все посмотреть своими глазами.
     Соболевский. Правило отменное. И впредь поступайте так же.
     Рейхман. Не смею задерживать. Ваше время слишком дорого...
     Пушкин. В последние дни не могу этого сказать. Прошу простить, что принял вас в неподобающей обстановке. В доме — неряшество, запустение. Жена с детьми уехала в Заводы, что в Калужской губернии. Я хозяйничаю один и живу, как видите, на холостой манер...
     Рейхман. Это не так плохо. Одиночество имеет свои добрые стороны. Так, например, вам ничто не мешает творить.
     Пушкин. Увы, на сей раз мне одиночество не помощник. Пишу одни деловые бумаги. Нижайше вам кланяюсь. Впрочем, забыл — я хотел просить у вас совета о статуе. (Подводит его к окну.)
     Рейхман. Да, но я агроном.
     Пушкин. Вы прежде всего человек дела, и я преисполнился к вам безмерного доверия. Не удивляйтесь. Со мной это часто бывает.
     Рейхман. Рад служить.
     Пушкин. Ваша великая соплеменница — наша славная императрица.
     Рейхман. Весьма значительный монумент.
     Пушкин. Видите, история такова: при моем вступлении в брак дедушка жены моей — Афанасий Николаевич — думал дать ей в приданое деревню. Однако же на деревне лежал столь большой долг, что желание его, по счастью, осталось неисполненным. Тогда почел он за благо подарить ей эту отличную статую. При этом присоветовал нам ее расплавить, объяснив, что медь нынче дорога.
     Рейхман. Ach, so...
     Пушкин. Прекрасно. Однако вот беда. Покойная императрица была благодетельницей Гончаровых, через нее они получили дворянство, и потому дедушка полагал кощунственным расплавить статую без соизволения царствующей фамилии. Нечего делать — пришлось мне писать графу Бенкендорфу письмо, взывая к милости августейшего внука, и в конце концов согласие было дано.
     Рейхман. Так. Это хорошо.
     Пушкин. Чего лучше! Но тут как на грех оказалось, что медь сильно подешевела и расплавлять нет никакого резона. Махнул я рукой, уехал в Петербург, но глядь — вскоре прибывает сюда и статуя. Дедушка прислал.
     Рейхман. И вы не пробовали продать?
     Пушкин. Как не пробовать! Покупателя не нашлось. Я уж писал двору, уповая на родственные чувства. Тем более в Царском Селе доныне нет памятника императрице.
     Рейхман. Такое ваше обращение не должно остаться без ответа.
     Пушкин. Вот и я так полагал. И поначалу дело вроде бы шло не худо. По высочайшему повелению статую смотрел академик Мартос, от его заключения много зависело, и вот, извольте видеть, решил он, что хотя статуя и изрядной работы, искусство ушло далеко вперед и она уже не отвечает новым его законам.
     Рейхман. Это обидно.
     Пушкин. Рад за искусство, но не пойму, чем она все же стала плоха? И просил я не бог весть сколько — двадцать пять тысяч. Едва ли четвертую часть, чего она стоит.
     Рейхман. Этого я не могу сказать.
     Пушкин. Карл Петрович, нынче появились люди богатые, иным может быть лестно обладать таким монументом. Как ваше мнение?
     Рейхман. Очень возможно, но эти люди не слишком охотно расстаются с деньгами.
     Пушкин. Не знаете ли вы кого? Не озарит ли вас какая светлая мысль?
     Рейхман. Я подумаю, Александр Сергеевич, но обещать ничего не стану. Доброе имя мое...
     Пушкин. Единственное наше достояние. Все так. Однако я оставляю за собой привилегию надеяться.
     Рейхман (глядя на куклу). Nettes Püppchen.
     Пушкин. Вам она нравится? Я держу эту обезьяну по причине большого сходства. Не правда ли, она напоминает хозяина?
     Рейхман (смущен). Aber... Шутки поэтов требуют особого слуха.
     Соболевский. О да!
     Пушкин. Я люблю этого зверька. Он оберегает меня — сознаюсь, безуспешно — от гордыни.
     Рейхман. Прощайте, Александр Сергеевич. В июне я напишу подробно обо всем, что увидел и решил. (Соболевскому.) Очень счастлив свести знакомство.
     Соболевский. Ваш слуга.
     Пушкин. Прощайте, любезнейший Карл Петрович!
     Рейхман (в дверях). Aufwiedersehen.
     Пушкин. Удивительный человек. И Шиллер — его брат по крови. И Занд с кинжалом. Fleissige Leute...
     Соболевский. Ну, херес твой! Теперь хоть озолоти — капли более не выпью. Еще ты немцу его предлагал. Бог тебе судья, Александр.
     Пушкин (задумчиво). А надежда на него махонькая... Впрочем, кто знает.
     Соболевский. Откажется — нечего и гадать. В твоих делах, любезный друг, черт ногу сломит, не то что немец. Да и когда ж тебе было заниматься своими делами? Тебя всего служба потребовала.
     Пушкин. Опять за свое! Можно подумать, я в службу пошел ради чинов.
     Соболевский. Это хоть можно было б понять. Брал бы чины или уж взятки, в этом был бы какой-то смысл. Так нет же, понадобилось стать истори-огра-фом. И добро бы хоть им. Ты ведь чрез историю вздумал образовать державный ум.
     Пушкин. Помилуй, не так уж я прост.
     Соболевский. Оставь. Это уж младенцу известно: великие умники — и есть первые простяки. А все Державин — подал вам злосчастную мысль — истину царям говорить. С улыбкой.
     Пушкин (смеясь). Святые-то мощи не тронь.
     Соболевский. Бог с тобой, Александр! Одряхлеешь — поймешь. Дар поэтический — выше истории, со всем ее непотребством вместе. Ты с нами обедаешь?
     Пушкин. Должно быть.
     Соболевский. По крайности, твой херес запью.
     Появляется Никита с письмом в руках.
     Эвон, Меркурий уж спешит. (Уходит.)
     Пушкин. Вот ведь пакость, два раза голову вымыл, а все ноет.
     Никита. Хозяин приходил. Говорит — нельзя ворочаться так поздно.
     Пушкин. Вот от хозяина, видно, и ноет.
     Никита. Так легли-то когда? Ни с чем несообразно.
     Пушкин. Помолчи, братец. Так лучше будет.
     Никита (передает конверт). От Жуковского Василия Андреевича.
     Пушкин. Положи. К обеду меня не жди, я нынче дома не обедаю. (Подписывает конверт.)
     Никита. Уж будто бы у француза лучше, нелегкая его возьми.
     Пушкин. Никита Тимофеевич, хоть ты-то мне голову не морочь.
     Никита идет к двери.
     Постой. (Передает ему конверт.) Это велишь отправить барыне, а это снести в дом австрийского посла. Знаешь куда?
     Никита. Известно куда. К Дарье Федоровне.
     Пушкин. Гляди, не спутай.
     Никита уходит.
     (Разворачивает конверт, читает.) Непостижимо! (Хватает листок, пишет.) Непостижимо! Где ж ты?
     Никита возвращается.
     Как нужен, так тебя нет. (Дает ему записку.) Снеси немедля князю Петру Андреичу Вяземскому. Пусть сей же час едет к Жуковскому. Я буду там. Сей же час! Ты понял?
     Никита. Да уж понял. Вернетесь-то засветло?
     Пушкин. Дьявол! Тебе-то не все равно?
     Никита. Мне-то что? Хозяин бранится. Двери велит запирать.
     Пушкин. К черту, к черту, вместе с хозяином! Оставьте меня, наконец, в покое!
     
     
     2
     
     10 мая, 1834 года.
     У Жуковского в Шепелевском дворце.
     Жуковский и Вяземский.

     
     Вяземский. Я получил записку от Пушкина. Просит срочно пожаловать к тебе, боится, что дело чрезвычайное. Гадал я весь путь, вроде бы нынче не суббота и твой Олимп от нашей шатьи избавлен... Где ж он сам?
     Жуковский. Не знаю, я писал ему, чтобы тотчас был у меня.
     Вяземский. Это на него похоже, всех переполошить, а самого нет.
     Жуковский. Ты не понял. Я ему писал. Дело и впрямь чрезвычайно серьезно. Пушкина письмо попало к царю.
     Вяземский. На какой же предмет он ему писал?
     Жуковский. Экой ты непонятливый. Не писал он ему вовсе. Письмо-то жене.
     Вяземский. Как же письмо, посланное Наталье Николаевне, попало к его величеству?
     Жуковский. Да уж попало. Не о том речь, как попало, а о том, чтоб Пушкину не попало. Государь прочел и в сильном расстройстве.
     Вяземский. Ему бы не читать чужих писем — глядишь, и здоровье сберег.
     Жуковский. Экой, братец, у тебя язык. Можешь ты взять в толк, что Пушкина прежде всего надобно успокоить. Бедный — он должен быть потрясен.
     Вяземский. Да уж могу себе представить. Хотя причин для беспокойства не вижу. Друг наш при всем его уме иной раз истинный младенец. На двух свадьбах в один час не пляшут.
     Жуковский. Матушка, ты к нему несправедлив. Что дурного, коли человек хочет жить с правительством в ладу?
     Вяземский. Ну так и живи, да не дергайся, да в письмах не озоруй, да не страдай, что ходишь в камер-юнкерах — здесь выбора нет. Коли ты ощущаешь себя первым поэтом, так уж попусту не тщеславься. Первому поэту любой чин не велик. Меж тем Александра Сергеевича камергерский ключ сильно бы успокоил, поверь мне. Тоже и власти наши умны. Зачем было колоть его самолюбие?
     Жуковский. Да не может же титулярный быть камергером.
     Вяземский. Так ускорьте его производство в чин. Казнить так казнить, а миловать так миловать...
     Жуковский. Признаюсь, я твоей усмешки не понимаю. Ты и сам камергер.
     Вяземский. Камергер, да не Пушкин.
     Жуковский. Все суета, мой друг. И в конце концов, не все ли равно, что дает человеку покой и гармоническое состояние? Важно их обрести. Что теперь-то делать?
     
     Быстро входит Пушкин.
     
     Пушкин. Смилуйся, отче. Как на грех встретил кучу болванов. Одного за другим, и каждый лез с разговором. Знал, что их много, да чтоб столько и чтоб каждый на дороге попался — для этого нужно мое везение. (Вяземскому.) Ты уж здесь? Спасибо. (Жуковскому.) Так это верно?
     Жуковский. Сядь, обсудим спокойно.
     Пушкин. Спокойно? Покорнейше благодарю. Я покуда еще не мертвец, спокойным быть не способен. Коли вокруг подлецы, которые не брезгают подсматривать за супружеским ложем, коли почты обеих столиц отданы на откуп двум братьям-разбойникам, пускающим слюни от семейных тайн, коли эти почтенные евнухи сотрудничают столь успешно с полицией, а первое лицо в стране, первый ее дворянин, унижается до того, чтобы рыться в моей постели, тут и на твоем олимпийском чердаке спокойствие невозможно.
     Жуковский. Александр, потише, прошу тебя. У них там, знаешь, свои обычаи, не будем их сейчас обсуждать. Ты хоть помнишь, что писал Наталье Николаевне двадцать второго апреля?
     Пушкин. Худо помню. Много всего.
     Жуковский. Да мне всего и не нужно. Я ни петербургский почтмейстер, ни, тем паче, московский. Что там было о царствующей фамилии?
     Пушкин. Писал, что видал на своем веку трех царей. Первый велел снять с меня картуз, второй упек в опалу, третий — в камер-пажи. Писал, что четвертого, меж тем, не хочу, и этих за глаза довольно. Еще о Сашке своем повздыхал, не дай ему бог подражать папеньке — писать стихи, да вздорить с царями. Чувства истинно отцовские, как видишь.
     Жуковский. Экое шальное перо...
     Вяземский. Уж добро бы одного царя обделал, а то сразу трех,
     Пушкин. Зачем мелочиться? Фу, пропасть, так тошно, с души воротит.
     Жуковский. Когда ты снимешь эту бекешь? Вот и пуговица висит.
     Пушкин. Пусть висит, коли ей нравится. Нет, не могу, не могу... невозможно.
     Вяземский. Что невозможно? Что не-воз-мож-но? Что за чудо такое стряслось? Нет, все мы умные не умом, а шкурой. Пока не прижгут, и не шелохнемся. Может быть, в этом все наше счастье, согласен, но поражаться глупо. Скажу больше, ты должен был этого ждать. Да еще в двадцать первом годе мое письмо распечатали, а мне запретили вернуться на службу.
     Пушкин. В двадцать первом... С тех пор много воды утекло. В стране тишь да гладь.
     Вяземский. Ну и что из того? Просто жандармам меньше работы. Тогда в каждом поручике видели возмутителя, а теперь мы все — наперечет. Чему ж ты дивишься? Впредь будь хитрей.
     Пушкин. Нет, этак и помешаться недолго. Если уж друзья понять не могут, так лучше сразу в желтый дом, на цепь. Да об чем я толкую? О свободе политической или семейственной? Уж я весь извертелся, на все балы езжу, улыбаюсь на всякое головомытье, взамен прошу лишь об одном: не лезь ко мне в спальню. Так и этого много. Ведь каторга не в пример лучше.
     Жуковский. Не о том, не о том ты сейчас говоришь...
     Вяземский. Милый мой, семейственная неприкосновенность — это уже и есть свобода, если подумать. Нынче письма твои не читай, завтра еще чего пожелаешь...
     Жуковский. Ах, да не тем вы заняты, говорю я вам. Вот уж нашли время для софистики. Умные люди, а не возьмете в толк, что не в ней дело. Необходимо понять, почему почта твоя привлекла внимание. Может, речь Лелевеля причиной?
     Пушкин. Помилуй, да какая у меня связь с польской эмиграцией? Виноват я в том, что он приписывает мне чужие взгляды и чужие стихи? К тому же ему уж ответила «Франкфуртская газета».
     Жуковский. Все так, но, возможно, стоило ответить тебе самому. Иногда молчание может быть дурно истолковано.
     Пушкин. Да ведь не ко мне же он обращался. Ей-ей, на каждый чих не наздравствуешься. Как и на каждый непрошеный поцелуй. Я могу отвечать лишь за то, что говорю и пишу, но не за то, что про меня говорят и пишут.
     Вяземский (с усмешкой). В самом деле, уж это ни на что не похоже: прославить взятие Варшавы, чтобы после страдать за Лелевеля.
     Пушкин (не сразу). Ты прав. Довольно и того, что один мой друг ославил меня за то шинельным поэтом.
     Вяземский (тихо). Речь шла не о тебе, ты знаешь.
     Пушкин. Не обо мне, да про меня.
     Жуковский. Опомнитесь. Этого еще не хватало — вдруг повздорить в такую минуту. Да и к чему тут старые споры. Время их давно разрешило. «Клеветникам России» — вещь высокая, прекрасная и делает честь имени твоему и твоей душе. Ах, Александр, если бы ты больше ей следовал. Публика, публика всему виной.
     Пушкин (устало). При чем тут публика?
     Жуковский. Она всегда при чем, всегда, постоянно. Она навязывает тебе свою досаду, корыстную озлобленность, мелочные обиды. Ты зависим от нее, а не стыдно ли быть тебе от нее зависимым — тебе, с твоим даром, с твоей душой?
     Пушкин (кладет голову ему на грудь). Отче, как быть?
     Жуковский. Да что же делать? Поеду к государю, постараюсь объяснить...
     Пушкин. Скучно. Как скучно... Так, что и слов нет.
     Жуковский (гладит его голову). Ну полно, полно... Сам ведь писал: служенье муз не терпит суеты. Меня не слушаешь — себя послушай.
     Пушкин. Когда я писал... Я и забыл, когда... Пуста душа, отче. Софи Карамзина за границу едет и все слезы льет. А по мне хоть в Тмутаракань да подале от вашего чухонского болота. Бог ты мой бог, куда деваться?
     Жуковский. Ребячество, Александр, ребячество. Стыдись. Ты уж отец семейства. Думай, как воспитать детей.
     Вяземский. Уж в этом-то он не оплошает. Я забыл тебе рассказать, что не так давно было. Ворочаемся мы с женою домой. «А вас Пушкин дожидается». Прекрасно. Входим в комнаты. Теперь представь картину. Сидят они с Павлушей моим на полу и друг в друга плюются.
     Пушкин. Прости, я точно виноват.
     Вяземский. С тебя спрос невелик, но мальчику в тринадцать лет — это уж непростительно. В такие годы пора отвечать за поступки.
     
     Пушкин хохочет.
     
     Жуковский (разведя руками). Вот и повеселел. Дитя.
     Пушкин. Не сердись, Петр. Человек так устроен. Сколько его ни учи, он все верит в то, что ему по душе. Разумеется, всякое свинство естественно, да ведь есть же край...
     Вяземский. Ты десять лет назад мне писал, что края нет. Нет, что ни говори, ты смолоду был умнее.
     Пушкин. Что делать? От зрелости мы лишь робче, а робость уму не союзник, — известно. Хоть уж ты меня не брани.
     Вяземский. Ах, Саша, живем-то в век мирмидонов. Ну да не кисни — Жуковский выручит.
     Жуковский. Только прошу тебя, о письме — ни слова.
     Пушкин. Ни слова? (Оборачивается. От веселости — ни следа.) Нет, каждый будет знать. Каждый! (Убегает.)
     
     
     3
     
     26 мая 1834 года.
     Кронштадт. На причале Пушкин и Софья Карамзина.

     
     Пушкин. Я уж простился с вашей сестрой и кротким Мещерским. Еще лишь несколько минут, и нам также предстоит грустный обряд. Будьте ж веселы эти несколько минут.
     Софья. Не требуйте от меня невозможного, Пушкин, или я опять разревусь.
     Пушкин. Умоляю вас не делать этого, Софи, вы поставите меня в совершенно нелепое положение. Смотреть на слезы женщины и знать, что они назначены не тебе, — согласитесь, достаточно унизительно. Но добро бы они были о другом! Презрев оскорбленное самолюбие, я бы ринулся вас утешать! Так нет же! Вы слишком высоки, чтоб плакать о брошенном мужчине, вы можете рыдать лишь о покинутом отечестве. При виде столь возвышенных слез тянет не утирать их, но стать во фрунт.
     Софья. Будет вам болтать. Я реву об маменьке и братьях.
     Пушкин. Пусть так. Карамзины и есть Россия. Ваш батюшка открыл ее, почти как мореплаватель. Довольно, Софи, извольте успокоиться. Взгляните хотя бы на вашу сестру, — как она деятельна и весела.
     Софья. Еще бы. Она едет побеждать Европу, а мне доверено нести ее шлейф. Своим одиночеством я должна оттенять семейное счастье.
     Пушкин. На что вам муж? Он тяготил бы вас своим несовершенством.
     Софья. Вы правы, все мужья на один лад. Взгляните хоть на себя, в каком вы виде. Где пуговка?
     Пушкин. Кто ее знает? Должно быть, далеко. Если я обронил ее на пироскафе, то она уплывет с вами в Любек. Вместо меня.
     Софья. Могли хоть сегодня принарядиться. Чей день рождения? Мой или ваш?
     Пушкин. Бога ради, не вспоминайте о нем. Насилу отвертелся от того, чтобы праздновать. От сестры из Варшавы прибыл некий сын Магомета в полковничьем чине — он служит у Паскевича, малый добрый и обходительный. Отец надумал устроить обед.
     Софья. Вот почему вы меня провожаете. Я было умилилась. Хитрец.
     Пушкин. Что праздновать? Что тридцать пятый стукнул? Велика радость все видеть и понимать. Жизнь, кума, красна заблужденьями, а их-то почти не осталось.
     Софья. Да вы с тридцати в старики записались, — стыд, Пушкин, стыд. Кого поэзия к небу возносит, а кого, видно, гнет к земле. Какой вы старик? Взгляните в зеркало.
     Пушкин хочет возразить.
     Молчите, слушать вас не хочу.
     Пушкин. Молчу. Боле не произнесу ни слова. Я готов дать вам радость говорить о себе.
     Софья. Об вас толковать — одно расстройство. К тому же вам полезней молчать. Не должно смертному искушать долготерпение всемогущих. (Небрежно.) Когда он от них во всем зависим.
     Пушкин закусывает губу.
     Лучше посплетничаем на прощанье. Что слышно про красивых Безобразовых?
     Пушкин. Все то же, кума. Он послан на Кавказ, а она выкинула, да и собирается к брату.
     Софья. Однако сколько уроков заключено в этой сказочке! Прежде всего, как я уж говорила, жениться глупо, муж теряет все. Вспомните Безобразова. Красив, весел, флигель-адъютант, любим обществом, дамами, все его ревнуют — к возлюбленным, к женам, — коли мне память не изменяет, и вы, мой друг, хмурились, когда он подходил к Натали. И вот он вступает в брак. Пышно, блестяще, государь — посаженый отец, государыня — посаженая мать, и что же?.. С первого ж дня нет Безобразова. Нет общего любимца, нет победителя. Есть жалкое существо, которое исступленно преследует бедную жену, есть предмет пересудов, есть герой вульгарной драмы.
     Пушкин. Не мне бранить его, я сам ревнив. Кабы вы знали, что это за мука. Помнится, совсем еще юнцом на балу, влюбился в одну петую дуру, да еще с кривыми зубами, и тут же вызвал на дуэль собственного дядю за то, что он стал с ней танцевать.
     Софья (смеясь). Нет, вы Безобразову не судья.
     Пушкин. Тем паче, мое положение было много легче. Дядю вызвать еще можно, а посаженого отца...
     Софья. Прикусите язык. Вы невозможны.
     Пушкин. Согласен. На этой фразе так же легко поскользнуться, как на паркете в Аничковом. Каков же второй урок, преподанный Безобразовым? Первый я, надеюсь, усвоил.
     Софья. Пошло быть влюбленным без взаимности в собственную жену.
     Пушкин. Согласен с вами. Это, в самом деле, — пошло. Впрочем, есть и третий урок. Жениться на дурнушках. Не льстит тщеславию, да спать спокойно.
     Софья. Вы нынче не в духе, Пушкин.
     Пушкин. Прощайте, пора идти. Я б вам писал, да теперь боюсь. Все новости не вам первой достанутся. Этого требует безопасность державы.
     Софья. Будет вам злобствовать. Хоть бы и так. Это значит, правительство любопытно. Ведь и оно состоит из людей.
     Пушкин. Все так, я искал величия там, где его не было и в помине. Искренне рад за наших сплетников — вот у кого настоящий царь.
     Софья. Что за человек! Иногда мне кажется, вы нарочно стремитесь восстановить против себя всех.
     Пушкин (неожиданно горячо). Да нет же! Это заблужденье, клянусь вам. Оно преследует каждый мой шаг. Поверьте, я не ищу ссоры ни с кем... Более того, я хотел бы жить со всеми в дружбе. Если б вы знали, с каким волнением я думаю о восхитительной судьбе вашего отца. Я хотел бы постичь, как удалось ему сохранить любовь и уважение вместе и общества и властей? В чем тут отгадка? В чем счастливая суть этого характера? В его доброте? В смирении перед Промыслом? В чем? Признаюсь, я часто ему завидовал. Я спрашивал себя: почему мне не дано быть таким же? И чего не дано? Или таков мой странный ум? Не знаю, но тут есть злая ошибка. Я рожден для мира — не для войны.
     Софья. Учитесь властвовать собой — кажется, так писал поэт.
     Пушкин. Вот еще! Мало ль чего мы пишем! Нас послушать — мы все превзошли, а приглядишься, так сущие дети. Ну, с богом, кума. Чудо, как здесь хорошо. Простор, ветер морской, My native land, adieu!
     Софья. Как грустно, Пушкин.
     Пушкин. Это пройдет. День, другой, вы ступите на землю Европы, Италия распахнется пред вами. Бог ты мой бог, какое счастье. Ехать далеко, в неведомые край. Можно умереть от счастья.
     Софья. Помните ж то, что я вам сказала.
     Пушкин. А вы не оборачивайтесь, да не глядите вслед. Примета верная. Прощайте и простите. Пора. Хозяин моего дома повадился рано запирать двери. Верно, боится, что лестницу украдут. Все хозяева на один манер...
     
     4
     
     22 июня 1834 года.
     Ресторация Дюмэ. За столом — Сергей Соболевский, полковник Абас-кули-ага и похожий на брата Лев Пушкин.

     
     Соболевский. Пушкин Лев Сергеич, истый патриот, тянет ерофеич в африканский рот.
     Лев Сергеевич. Да, коли на Понсарденшу денег нет.
     Соболевский. Молчу, ты меня обезоружил.
     Абас-ага. Покуда человек безмолвствует, неведомы его дарованья, но скрыты и пороки.
     Соболевский. Кто сказал?
     Абас-ага. Саади.
     Лев Сергеевич. Уж не тебе чета, Абас-ага, a la votre.
     Абас-ага. Merci, monsieur. Vous etes tres aimable.
     
     Входит Пушкин.
     
     Соболевский. Смирись, Кавказ! Идет Ермолов.
     Пушкин. Эка незадача! Всегда нарочно загодя прихожу, чтоб не видеть ваших рож, а нынче, как на грех, дела задержали. Виноват, Абас-ага, к вам сие не относится.
     Абас-ага. Ваше место во главе стола, никто не смел его занять.
     Пушкин. Вот новость! За что такая честь?
     Абас-ага. На Востоке нет человека более чтимого, чем поэт.
     Пушкин. Ну, что нам на вас оглядываться? Мы вперед далеко ушли.
     Соболевский. Подать Александру Сергеевичу все, чего душа его просит. Боже, как идет человеку холостая жизнь. Он возрождается, у него иная осанка, его тусклые черты обретают осмысленность. Он делает разумные поступки. Давно пора, моя радость.
     Пушкин. Полно врать, милорд. Я здесь всякий день. Только слежу себе, чтоб с вашей шайкой не съехаться. Людям семейным вы не с руки.
     Соболевский. Пиши про то жене, а нас уволь. Ты порочен насквозь, милый, тебе без нас белый свет в копеечку.
     Пушкину приносят обед.
     Ешь и догоняй. Твое здоровье.
     Пушкин. Оно бы не худо. (Медленно пьет.)
     Соболевский. Что, легче стало? Послушай, из меня только что выпорхнула строка. Возьми ее и употреби во благо отечеству.
     Пушкин. Что ж за строка?
     Соболевский. Чудо как мила. Жаль отдавать. (Махнув рукой.) Ну, так и быть. «В ресторации Дюмэ».
     Пушкин. И все?
     Соболевский. Решительно все.
     Пушкин. Немного же отдал.
     Абас-ага. В краткости поэта — щедрость его.
     Соболевский. Браво, ваше высокоблагородие. (Нараспев.) «В ресторации Дюмэ». Перл! Перл со дна морского. Ты что, не ощущаешь ее дьявольской силы? Тут не просто строка, тут еще итог. Чувствую, что она должна венчать какую-то глубокую мысль. Вот только еще не понял — какую.
     Пушкин (пожав плечами). Уж в своем ли ты уме в ресторации Дюмэ?
     Лев Сергеевич. Недурно.
     Соболевский. Низко, мой ангел. Я бросил тебе жемчуг, а ты вернул мне отравленную стрелу. Филантропам всегда достается.
     Пушкин. Не жалуйся, такова жизнь.
     Соболевский. Да и рифма не бог весть что за сокровище.
     Пушкин. Не взыщи, для тебя сойдет.
     Соболевский. И это ты говоришь человеку, который на «камер-юнкер» нашел рифму «клюнкер»?
     Пушкин (мрачнея). Ну, такие подвиги раз бывают.
     Соболевский (следя за ним). Мне хмуриться — не тебе. Находочки жаль.
     Пушкин. Не радуйся нашед, не плачь потеряв.
     Соболевский. И то.
     Чокнулись.
     Ешь, пиитушко, ешь бойчей. Мне вчуже глядеть приятно. От домашней твоей ботвиньи можно и взвыть.
     Лев Сергеевич. Христом-богом прошу, при мне ее не поминай! До смерти того дня не забуду.
     Пушкин. Да что ж тебе за печаль?
     Лев Сергеевич. Уж ты молчи. Я пришел обедать к тебе, доверчивый, как отрок. И чем ты встретил меня? Ты поил меня водой. Брат, знай: ночью я плакал. Я не плакал под дулами, под ядрами, я не плакал, проигравшись до нитки, не плакал, получая отказы единственных и неповторимых женщин, которых единственно и неповторимо любил, а тут, брат, я рыдал.
     Соболевский. А ведь точно страдает.
     Пушкин. Пожалуй. Только счета за его страданья мне шлют.
     Лев Сергеевич. Тягостен твой попрек, брат, тягостен. Ведь я должен поддерживать честь имени. Твоего имени, Саша. Я обрекал себя смерти, держал безумные пари, платил по двести за номер — но я не мог тебя уронить.
     Пушкин. Ты предпочел разорить, я тронут.
     Лев Сергеевич. Это — совсем другое дело. На разорении есть печать благородства. Все наши лучшие фамилии разорены.
     Пушкин (отечески). Все же он тоже очень умен.
     Соболевский. И монолог его был прекрасен. Чувство, страсть.
     Пушкин. Чувства у всех в избытке, а тут, право же, была какая-то мысль. Будь здоров, капитан.
     Абас-ага. С чем сравнить старшего брата, если не с посохом, что тебя подпирает?
     Лев Сергеевич. Истинно так.
     Соболевский (Абас-аге). Воображаю, как тают варшавские дамы от ваших сравнений.
     Лев Сергеевич. Как мороженое в кармане.
     Пушкин. Каково настроение в Варшаве, Абас-ага?
     Абас-ага. Настроение? Дорогой друг, стоит ли говорить о такой безделице?
     Соболевский. Этот мусульманин умен, как бес.
     Абас-ага. Благодарю и надеюсь, что аллах пропустит такую похвалу мимо ушей.
     Пушкин. Эта рана и наша рана. Я бы дорого дал, чтобы она хоть несколько затянулась.
     Абас-ага. Старые раны часто болят. Особенно при дурной погоде.
     Лев Сергеевич. Он прав. Не думаю, что сестре и ее Павлищеву там сладко.
     Пушкин. Ну, зятя нашего ничем не проймешь, не та кожа.
     Лев Сергеевич. Однако же он играет на гитаре. Какого вы о нем мнения, Абас-ага?
     Абас-ага. Он чрезвычайно усердный чиновник и пользуется доверием господина статс-секретаря. Мысль свою он умело держит в узде трудолюбия.
     Соболевский. Абас-ага хочет сказать, что у него зад чугунный.
     Абас-ага. Я уж говорил, что в краткости — сила поэта. Теперь я вижу, что господин Соболевский — поэт.
     Соболевский. Право, мы с ним дополняем друг друга. Он столь же полирован, сколь я шершав.
     Лев Сергеевич. Недаром вас так полюбил отец. Клянусь, он полюбил вас, как сына. Станем же братьями. Саша, слышишь? Ты ведь хочешь второго брата?
     Абас-ага. Я убежден, Александру Сергеевичу довольно и одного. Когда он полон таких достоинств.
     Лев Сергеевич. Нет, нет, он будет посохом и вам. Друзья мои, я должен показать ему все лучшее. Я свезу его к Софье Астафьевне.
     Абас-ага. Кто эта дама?
     Лев Сергеевич. Почтенная дама. Содержит бордель.
     Пушкин. Уймись, капитан. Хочешь его удивить Коломной. То ли он видел на своем веку?
     Лев Сергеевич. Что ж делать, шахский гарем далеко. Впрочем, вы меня устыдили. Соболевский, ты остаешься?
     Соболевский. Да, мой беспутный друг.
     Лев Сергеевич. Прощайте. Встретимся завтра у стариков.
     Абас-ага. Пусть будет вам лучше без нас, чем было с нами. До завтра.
     Пушкин. До завтра, Абас-ага.
     
     Лев Сергеевич и Абас-ага уходят.
     
     Соболевский. Ну, немного же рассказал. Я чаял узнать варшавские новости.
     Пушкин. Да что тут рассказывать, милый друг. И что уж за новости.
     Соболевский. Мастер молчать. Разве что Лев его разогреет.
     Пушкин. Беда мне с родней. Старики беспокойны. Сестра мается со своим сухарем.
     Соболевский. Да ведь он на гитаре играет.
     Пушкин. Капитан — совершеннейшее дитя. Чую, под старость кормить придется.
     Соболевский. Кормить — пустяки, поить — накладно.
     Пушкин. Третий месяц служит, а вижу — не усидит. Мотает его по свету и везде ни при чем. Обещал много, а наделал одних долгов.
     Соболевский. Надобно и его понять. Посуди сам, каково жить без фамилии. Ты Пушкин, а он Пушкина брат. Поневоле завьешься.
     Пушкин. Да денег где взять? (Покачав головой.) Весело ж мне жить в Петербурге. Голова пухнет, сердце щемит, цензура щиплет, а пчелка жалит.
     Соболевский (наливает ему). Что о Булгарине толковать? Эко диво, что господин, живущий в чьем-то заду, воняет...
     Пушкин (грустно). В чьем? Здесь-то и закорючка. (Помолчав.) Хоть сегодня махнул бы к жене и детям — типография держит. Да всякая гиль. Да залог имения. А поди — заложи.
     Соболевский. Что ж медная баба? Не продается?
     Пушкин. Не хочет, горда. Не везет мне с царями. Особенно с медными. Одного не издать, другой не продать.
     Соболевский. И немец, стало быть, не помог?
     Пушкин. Сулил, что придет один меценат, да что-то не видно. Всего хуже, что сам он отказался от управления Болдином. Не видит способов поднять из руин.
     Соболевский (отхлебнув из бокала). Давно говорю тебе, один выход. Подай в отставку, скачи в деревню, займись делами. Иначе пустишь семейство по миру.
     Пушкин. Рад бы в рай, да грехи велики.
     Соболевский. Да что ж тебя держит? Рауты наши?
     Пушкин. Они. Веселюсь до упаду и в стойку.
     Соболевский. Я и то не нарадуюсь, что меня, кроме Ольги Одоевской да Софьи Всеволожской, ни одна хрычовка не принимает. Черт бы задрал всех наших дам. Коли не терпят, так со свету сживут, а коли полюбят, так сам удавишься. То сплин, то мигрень, то муж хворает, то регулы в самый неподходящий момент. Нет, обойдусь. Любовь не по мне. Да и не для меня, должно быть. Поди, повенчай слона с канарейкой. (Пьет.) Уезжай, я дело тебе говорю. Право. Детки твои херувимчики, жена хорошая...
     Пушкин. Не дай-то бог хорошей жены, хорошу жену часто в пир зовут...
     Соболевский. Вот и подале — от сих пиров да супирантов. Дурен каламбур, а подумать стоит.
     Пушкин. Да прав ты кругом, о чем тут думать? Провожал Наташу с детьми в Заводы и чуть слезу не пустил, ей-богу. Еще и плаксив стал, как старая девка. (Махнув рукой.) Сам опутал себя обязательствами, сам себя повязал по рукам. Не зря над листом сижу, как скопец. Рифма мельтешни не любит. Да, милордушка, слаб человек. За грош продаст свою независимость.
     Соболевский. Полно, полно... беды еще нет. Ох, независимость... Кто ее видел? Тоже, чай, одно только слово.
     Пушкин. Слово-то, может быть, и неважно, да уж больно сама вещь хороша.
     
     5
     
     23 июня 1834 года.
     Летний сад. Пушкин и Вяземский.

     
     Пушкин. Чем квартира моя мне мила — Летний сад под носом.
     Вяземский. А чем дурна?
     Пушкин. Хозяин глуп. Непроходимо.
     Вяземский. Эка невидаль. Тебе что за горе?
     Пушкин. И труслив, как мышь. Чуть стемнеет — дом на запор. Точно он в осаде. Воюю с дворником, да ведь скучно. Хоть победишь, а гордиться нечем. Надо съезжать.
     Вяземский. Возьми мою, она удобна.
     Пушкин. Стало быть — едешь?
     Вяземский. Что поделать? Княжна моя стала вовсе плоха. Одна надежда на Европу.
     Пушкин. Надолго ли?
     Вяземский. На год. С детьми я несчастлив. Одни не заживаются, другие хворают. Так оставлять ее за тобой?
     Пушкин. Сделай милость, оставь. Хозяин не плут?
     Вяземский. Да не похож.
     Пушкин. Я ведь кот ученый. Прежний-то мой, подлец Жадимировский, требует денег за то, что я съехал раньше срока. Стал я сутягой, строчу в Съезжий дом оправданья, а вижу — тяжбы не миновать.
     Вяземский. Велики ли деньги?
     Пушкин. Ему прибыток маленький, а мне убыток большой.
     Вяземский. Что ж, «геральдического льва демократическим копытом лягает ныне и осел».
     Пушкин. А славно писал покойник Пушкин! Что делать? В наше время на одного Щепкина приходится сорок семинаристов и тысяча торгашей.
     Вяземский. За Щепкина можно платить и бОльшую цену. Европа давно это поняла и уравняла все сословия.
     Пушкин. Но вряд ли Бенжамен Констан, тобой столь чтимый, целуется с лавочником. Игра в равенство небезопасна, мой милый. Демократия хороша, когда она облегчает путь Ломоносову, но не тогда, когда возвышает невежду. Наши поповичи бранят меня за аристократизм, но почему я весь век причислен к оппозиции, а демократ Булгарин — под защитой властей?
     Вяземский. Один Ломоносов на всю историю. Не мало ли, Александр?
     Пушкин. Кто ж спорит? Я говорю только о том, что европейский образец отнюдь не кружит мне головы. Бог весть куда наш народ придет и что на своем пути родит.
     Вяземский. Еще Пугача. Ничего другого.
     Пушкин. На Пугача мне роптать грех. Многих он побил, а меня кормит. Худо лишь, что из-за него торчу в городе. А коли не шутя, натура редкая, романтизма в нем бездна. Грамоте не знал, а понимал толк в притче. При звуке песни преображался. Прошлое его темно и загадочно. И что за тоска сделала из мужика бродягу? И чего искал он в своем скитальчестве? Неужто одного кровавого разгула?
     Вяземский. Во всяком случае, он освятил его царский именем и следовал царскому примеру. Ты постигал казака, который назвался императором. Теперь ты обратился к императору, который то и дело поступал как казак. Будь осмотрителен. Твои занятия могут тебя завести далеко. Недаром твой Всадник не вышел в свет.
     Пушкин. Поэзия не диссертация, поэт может и забыться. Другое дело — историк. Он тот же судья, а потому обязан быть холоден. Государственная необходимость существует, стало быть, ребячество — ее отвергать. Она такая ж реальность, как власть государя. Ты ругал меня за дух моего Кавказского пленника, но даже покойный Пестель сознавал неизбежность Кавказской войны. Точно так же мы не смели отдать Варшавы.
     Вяземский. А в этом мы никогда не сойдемся. Лучше оставим бесплодный спор. Опять побранимся, а мне не хочется. Самые звучные твои стихи ни в чем не изменят мнения Европы.
     Пушкин. Ну и бог с ней. Что они могут понять в стране, которую мы не постигнем сами? Что стоят их похвалы и хулы? Я знаю им настоящую цену. Подумай, не нынешний парижский крикун, нет, сам Вольтер, оракул, столп мысли, умилялся нашей Екатерине, которая сослала Радищева и запорола Княжнина. И мне по струнке стоять перед их журналами? Нет, нам господа европейцы не судьи. Они давно почтительны к силе, не меньше непросвещенных татар.
     Пауза.
     Вот только Мицкевич нейдет с ума.
     Вяземский. Странно. Зачем он тебе?
     Пушкин. Не знаю. Верно, люблю.
     Вяземский. Либо Мицкевич, либо Паскевич. Того и другого любить нельзя.
     Пушкин. Да нелегко. Но Паскевич для меня — стяг, а Мицкевич — друг. Один — страна, другой — человек. Что ж делать?
     Вяземский. Не знаю. Спроси Бенкендорфа.
     Пушкин. Не взыщите, ваше превосходительство. Так чувствую и не могу иначе.
     Вяземский. А не можешь, так не взыщи и сам. Напиши хоть том патриотических од, для их величеств своим не станешь. Им признания реальности мало. Им не лояльность нужна, а любовь.
     Пушкин. Ты прав, Асмодей. А что б ты сказал, если бы я попросился в отставку?
     Вяземский. Озлятся.
     Пушкин. Бог с ним, покой дороже. Да надо и о семье позаботиться. Еще год в Петербурге и хоть — на паперть. Суп из незабудок — вот и все, что смогу предложить своей мадонне. И о душе подумать не грех. Сколько ж вертеться, сколько хитрить? Сам себе опротивел со своими играми. У Бенкендорфа ищу защиты от цензуры. Вишь, как хитер! Точно не знаю, что ворон ворону глаз не выклюет.
     Вяземский. Если решишься, так прежде скажи. Помнишь,что говорил Анри Катр: счастлив, кто имеет десять тысяч ливров годового дохода и никогда не видал короля.
     Пушкин (со вздохом). Как раз про меня. (Помолчав.) Поеду в клуб. Должно, проиграюсь до последнего ливра, да куда ни шло. Так желчен нынче, что надо развлечься.
     Вяземский. Желаю удачи.
     Пушкин. Она бы мне весьма пригодилась.
     Вяземский. Прощай.
     Пушкин. Прощай.
     Вяземский уходит.
     Пора, мой друг, пора.
     
     
     6
     
     1 июля 1834 года.
     Петергоф. На скамье Пушкин.
     Появляется Дарья Федоровна Фикельмон. Она подходит к Пушкину, дотрагивается до его плеча веером. Пушкин встает.

     
     Дарья Федоровна. Ваше лицо пугает, Пушкин. Оно бледно и скорбно, как в судный день.
     Пушкин. Наконец вы одни, быть не может. Я хотел говорить с вами и весь вечер ждал вас. Я издали следил за вашей беседой. Не в пример мне, вы были веселы и оживленны. Мне хотелось убить этого господина.
     Дарья Федоровна. Невозможный характер, вынь да положь! Вы, как ребенок, нетерпеливы!
     Пушкин. Годы не научили ждать, хотя и все для этого сделали. Покойная няня звала неуимчивым. Однако вы видите во мне одни пороки. Не зря моя мать убеждена, что вы меня не выносите.
     Дарья Федоровна. Странно, моя мать убеждена в обратном. Не сердитесь, я здесь и с этой минуты принадлежу вам.
     Пушкин. Что за несчастье обольщаться расположением самой блестящей из светских дам. Впрочем, и быть ею — также несчастье. Помнится, я писал вам об этом.
     Дарья Федоровна. Ваши письма полны такой беззастенчивой лести, что женщину более легковерную и впрямь могли бы сделать несчастной. Но я допускаю, что вы были искренни. Во всяком случае, когда их писали. Перо властвует над вами более, чем вы над ним.
     Пушкин. Не тревожьтесь, графиня, перо покамест мне послушно и не сделает того, чего я не хочу. Впрочем, в чем-то вы правы. Я привык жить чувством полнее, чем действием. Я испытывал больше счастья от предчувствия его, чем от него самого. Ожидания много ярче событий, и лишь воспоминания богаче ожиданий. Но так давно я получил письмо от женщины, которую любил в старину. Вы изумились бы, прочитав мой ответ. Это было письмо любовника, страстного и нетерпеливого. Меж тем сердце мое давно от нее свободно.
     Дарья Федоровна. Вы видите, я хорошо вас знаю.
     Пушкин. Кто ж усомнится в вашем уме, мадам посольша? Вы признанная глава петербургских пифий. В вашей красной гостиной, где цветут камелии и улыбки, мы узнаем все о себе, о своей судьбе и о том, чего стоим.
     Дарья Федоровна. Недаром же меня зовут Сивиллой.
     Пушкин. И вы заслужили свою славу. Взгляните ж, Сивилла, и на меня. Мне крепко нужно знать свое будущее. Мне это надобно как никогда. Мною сделан шаг чрезвычайной важности.
     Дарья Федоровна. Бог мой, что вы еще натворили?
     Пушкин. В завтрашний день все в моей жизни может вдруг повернуться. Скажите, возможно ли для меня счастье?
     Дарья Федоровна. Право, не знаю. С вашим нравом? С вашим даром плодить врагов? Вы не только нетерпеливы, вы нетерпимы — свойство опасное. В нем вы сходны, пожалуй, с царем, но он может это себе позволить, вы же — нет.
     Пушкин. В самом деле, забавное сравненье. Кого угодно оно насмешит.
     Дарья Федоровна. Что ж, вы поэт. Вы служите истине, а Священное писание уверяет, что истина сильнее царя.
     Пушкин. Полно, Сивилла. Никакое писание быть священным у нас не может. Благодарю, что так кстати напомнили мне о моем ничтожестве. Я постоянно о нем забываю, а это может дорого стоить.
     Дарья Федоровна. Ах, Пушкин, завидую вашей дочери, ей досталось славное имя, но не завидую вашей жене, ей досталась трудная ноша.
     Пушкин. Возможно, и все же я не люблю, когда мою жену жалеют.
     Дарья Федоровна. Уймитесь, бешеный человек. Меньше всего я хочу вас обидеть, я мечтаю вас остеречь.
     Пушкин. Простите, графиня, я безумец. Вы правы, сочувствуя Натали. К тому же она еще ребенок, хотя и мать двоих детей.
     Дарья Федоровна. Я вас не пойму, вы должны быть счастливы. Быть женатым на мадонне — это не каждому удается.
     Пушкин. Согласен, это льстит самолюбию, но и мадонна должна быть счастливой.
     Дарья Федоровна. Нет, я решительно не узнаю вас. Вы больше не верите в себя?
     Пушкин. Верю, графиня. Чтобы женщину победить, нужно быть красавцем либо уродом. Нельзя быть ни то ни се.
     Дарья Федоровна. Что с вами? Вы точно в лихорадке. Вас страшно коснуться. Вы больны.
     Пушкин. Не знаю. Старею и становлюсь несносен. (Проводит рукой по лицу.) Хорош никогда не был, а молод был. (Неожиданно берет ее руку в свою.) Любили те, кого не любил. А те, кого любил, — не любили.
     Дарья Федоровна. Все та же власть воспоминаний. Вы давеча говорили о ней. Нам надо давно уж забыть, что было. Сон, да и был ли он?
     Пушкин. Пусть даже так. Сон уже есть область поэзии, быть может, ее прямой предвестник. Разве это небо, темное и таинственное, этот мотив, веселый и грустный, эти тени на дорожках и близость женщины, прекрасной и неуловимой, разве это не сон? Но от него в душе рождается волненье, такое ж непостижимое, как он сам. И что было сном, — уж боле не сон.
     Дарья Федоровна. Он становится достояньем толпы.
     Пушкин. Что ж, в этом его вторая и более прочная жизнь.
     Дарья Федоровна. Наверно. И я, разумеется, счастлива этой возможности причаститься. И все ж эта вечная нерасторжимость нашей жизни, самой тайной, с жизнью чужих и чуждых людей печальна. Есть чувство во мне сильней остальных — боязнь толпы, любой, без различия. Той, что во фраках, я стыжусь, той, что в армяках, я страшусь. Всякое человеческое стадо внушает мне ужас. И пусть поэзию нельзя от него утаить, но она не должна от него и зависеть. Мне всегда грустно, когда вы слишком прислушиваетесь к тому, чего от вас хотят и чего ждут.
     Пушкин. Искательство мне не по душе, а либерализм — не по летам. Но есть в этой жизни та непреложность, которой избежать не дано.
     Дарья Федоровна. Вновь о том же! Да что с вами, Пушкин? Я вижу, чувствую: что-то стряслось. Вы хотите подвергнуть себя опасности.
     Пушкин. Как быть? Достоинство выше опасности. Имя мое известно России, и я не могу о том забывать.
     Дарья Федоровна. А что есть Россия и есть ли она? Мой логический ум не дает мне ответа. Быть может, Россия — большой свет? Но ведь он нетверд в родном языке, как и я, впрочем. Мой дед — Кутузов, русская слава. Мой отец — Фердинанд Тизенгаузен, его родина — Ревель. Мой муж — француз Шарль-Луи, он же Карл-Людвиг Фикельмон, австрийский посол. Я больше жила в чужих краях, чем в России, и не знаю ее, а она — меня. Но быть может, истинная Россия заседает в сенате и департаментах? Быть может, ее представляют чиновники, берущие взятки и мечтающие об орденах? Или Россия — в купечестве, оглушенном наживой? Иль она в мужике, как считают чувствительные умы? В том мужике, который нищ и пьян, которому прошлое этой страны неизвестно, будущее безразлично, а важно — накормить шесть голодных ртов. Где же Россия?
     Пушкин. И все ж она есть. Я склоняюсь пред логикой, но и она бывает бессильной. Даже когда неотразима. Есть и Россия и власть народного мнения. Можно презирать толпу, но этого мнения никто презирать не может. Наш свет худо знает русский язык? Вы правы. И чиновник вор, и купец — плут, а мужик безграмотен — ваша правда. Среднее сословие отягчено заботами, ему не до словесности? Все так, все так. И все же есть то, что зовем мы народностью, есть Россия, и ей не безразлично, что я чувствую и пишу.
     Дарья Федоровна. Что спорить, мой друг, я знаю одно: есть она или нет, она будет вами гордиться.
     Пушкин. Разве что — будет. Увы, Сивилла, для этого надобно умереть. Я жив, и в этом все неудобство. А что лицемерней загробной славы? Как легко мы находим добродетели в мертвых и как мало видим достоинств в живых! Жанну д'Арк сожгли, теперь она святая. Байрона преследовали клеветой — и вот он идол. Пройдет, быть может, менее полувека — и пятеро несчастных, которых повесили, как разбойников, вдруг обретут совсем иное отношение. Найдут доброе слово и для меня. Но почему же, пока мы живы, мы не внушаем не то что уваженья, но хоть сочувствия, хоть участия? Может быть, вы, богиня логики, объясните мне, почему?
     
     Занавес
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft