<< пред. << >> след. >> ГЛАВА IX
События, приносящие неприятности, обычно надвигаются со стремительностью непредугадываемой. До первого августа осталось всего два дня, а Мария достоверно видела свою полную неподготовленность.
Время неумолимо катилось в раз и навсегда установленном направлении, события развивались своей чередой. Ирине предоставили свободное распределение по той причине, что Лариса Аполлоновна не сидела сложа руки. И нужно решительно отметить не последнее обстоятельство: она не тот человек, который смог забыть о главном. Чем больше она ругалась с дочерью, тем сильнее разгорался костер желания доказать, что мать лучше ужасной дочери. Перво-наперво старшая Сапогова собрала все свои свидетельства — справки об окончании курсов повышения квалификации, об окончании дипломатических курсов. Лариса Аполлоновна, как известно, свидетельство об окончании дипломатических курсов называла дипломом.
Во время процедуры сборов она напевала какой-то очень знакомый ей мотив. Этот мотив настраивал ее на решительный и суровый разговор, настроение создавалось вполне соответствующее, его можно определить, как... одним словом — штурм! Под этот мотив — ы-э-э-гэ-гэ-э-э-э-э — она оделась в строгий дорогой костюм с соболиной оторочкой на глухом воротнике и рукавах полукофты, под него надела глухую шелковую с отложным воротником блузку; строгие английские туфли придавали ей вид деятельницы из конгресса Соединенных Штатов. В таком наряде, с суровым блеском глаз она явилась в ЖЭК за характеристикой. Начальник ЖЭКа, приходится отметить, не заколебался, когда Лариса Аполлоновна потребовала у него характеристику для министерства. Он сразу понял: колебаться не имело смысла, так как все уже предрешено заявившейся активисткой с решительным лицом. И так как характеристика, написанная собственной рукой Ларисы Аполлоновны, уже имелась, то оставалось лишь перепечатать на машинке. Само разрешение перепечатать носило со стороны Ларисы Аполлоновны форму любезности. Характеристика скорее напоминала документ, утверждающий законные права Ларисы Аполлоновны Сапоговой, вдовы боевого генерала, тоже .весьма заслуженного человека, сыгравшего выдающуюся роль в деле разгрома фашистской Германии на полях Европы. Так и утверждалось. Затем перечислялись только ордена, занявшие четырнадцать строк. Характеристика заверялась печатью. Из ЖЭКа Лариса Аполлоновна зашла в поликлинику, где взяла справку о том, что она тяжело и хронически больна и ей требуется постоянный уход дочери. С этими справками, с которых нотариальная контора сняла копии, Сапогова и отправилась в министерство. Там, проявив свою тонкую изобретательность, она получила желаемое, и таким образом судьба Ирины была решена.
— Геркулесов подвиг, — сказала сама себе Лариса Аполлоновна, вполне довольная проделанной работой, все еще любуясь характеристикой, подписанной и заверенной печатью, в которой повторено несколько раз, что она — вдова заслуженного генерала, награжденного двенадцатью боевыми орденами и шестнадцатью медалями, хотя на самом деле добрейший майор Сапогов был награжден орденом и тремя медалями. Но какое это имело значение. Теперь при случае Лариса Аполлоновна затыкала рот даже собственной дочери. В день своего рождения, прельстившись блеском звания генеральши, Лариса Аполлоновна с дальнего почтового отделения отправила себе поздравительную телеграмму: «Поздравляю днем рождения крупной общественной деятельницы вдовы прославленного генерала...» И подпись была интригующая: Жуков. Мало ли Жуковых у нас в стране! Поди разберись, какой Жуков. Получилось так, что телеграмму получила Ирина, положила в спальню на стол, на котором лежали копии с характеристиками, специально оставленные якобы ненароком на видном месте.
Такими нехитрыми приемами Лариса Аполлоновна закрепляла в сознании дочери то, чего добивалась. Тщеславная мысль о том, что она — вдова генерала и крупная общественная деятельница, щекотала, но не успокаивала, так как ее деятельная натура стремилась к овеществлению своего нового положения, утвержденного теперь официальным документом. Эти документы попадались на глаза, разумеется «случайно», Марии, Оболокову, многочисленным приятелям Ирины.
Мария в последние дни стала главным объектом излияний Ларисы Аполлоновны, возвращения ее с работы тетя ожидала с небывалым нетерпением.
— Да, милочка Маруся, жить надо честно и правдиво на земле, — вздыхая, издалека заводила разговор Лариса Аполлоновна; начинала как бы случайно, как бы занятая совсем другими, более важными мыслями. С того самого дня, как она получила характеристику, у нее в голосе что-то изменилось, слова стала произносить спокойнее, размереннее, как подобает человеку значительному. — Я самый насущный тому пример. Как я прожила жизнь? Кто скажет, что не так, как положено? Никто. Абсолютно! Только человек с нечистой совестью польстится на такое грязное мероприятие. Я так много сделала для людей, отдала им столько сил, здоровья, столько своих нервных клеток положила на алтарь их благополучия, что этих самых клеток хватило, чтобы построить космический корабль для полета на Марс.
Такие разговоры заводила Лариса Аполлоновна всякий раз по возвращении Марии с работы, полагая, что если вода камень точит, то уж из рассказанного что-то да западет племяннице в душу и пустит росточек. Мария по своей наивности слушала, хотя ей, признаться, уже надоели рассказы томящейся от безделья тети Ларисы, и она старалась поскорее сесть за учебники.
* * *
Первый экзамен — сочинение. И Мария пыталась, придя с работы, как можно быстрее сбежать из квартиры, посидеть в сквере или во дворе — почитать учебники. Но тетя Лариса, решив, что влияет на племянницу исключительно положительно, а ее беседы вместе с тем большая честь для провинциалки, старалась, как только могла, получая и сама немалое удовольствие от своих же назиданий, которые сводились к поучительным примерам добродетельных шагов самой Ларисы Аполлоновны как вдовы боевого генерала и крупной общественной деятельницы.
— Я скоро буду приглашена в один большой дом, так там будут исключительно высокие люди, достойные глубочайшего уважения и всяческого почитания, — объявила однажды Лариса Аполлоновна.
— Да, тетя Лариса, но у меня завтра экзамен.
— Завтра? — удивилась тетя, сраженная этим сообщением точно громом. — Да что ж ты, дуреха, молчишь? Да как же теперь? Завалишь ведь! Бестолковая ты моя, вот умишком не вышла. Как же ты молчишь? Что у нас завтра за день?
— Пятница. Первое августа.
— Да уж вечер! Да что ж ты молчишь? — поражалась Лариса Аполлоновна. — Завалишь ведь, я знаю. Мне надо было ввязаться.
— Да как, тетя?
— Пошла бы прямо и объяснила им, кто я такая и кто ты такая. В жизни, милочка, должен быть контроль. Не народный, а личный контроль.
— Зачем, тетя Лариса? — сконфузилась Мария.
— Как зачем? А ты моя племянница. А экзамен, говоришь, утром?
— В девять часов утра.
— У Иринки тоже был в девять, но я знала за неделю, когда у нее произойдет экзамен. Ну, милочка Маруся, с такой тетей — и пропасть — грех на себя надо брать великий. Хотя бога нету и греха, значит, тоже нету. Я бы с ними говорила так, что они бы не посмели тебе поставить плохо. Они бы поняли, с кем имеют дело, а то своих же будут толкать все равно — знакомых, родственников. Как же ты?! Эх, милочка Маруся, гляди, сама будешь виноватая: провалишь, как пить дать, провалишь. И даже не возражай мне.
* * *
Еще только-только окон коснулся первый свет, как Мария вышла на улицу, думая только о том, что ничего не знает и что голова ее удивительно пустая. Она волновалась, как девочка-первоклассница, которая впервые переступила порог школы. Мария, боясь сглазу, до последнего дня никому на работе не сообщала об экзаменах; только в последний день, когда нужно было подписать заявление о предоставлении отгулов за сверхурочную работу, пришлось ей открыться. Коровкин в тот день, когда Дворцова подошла к нему с заявлением, непонимающе уставился на нее, подумал для солидности минуты три-четыре, не удивляясь и как бы подчеркивая важность задуманного Марией и переживая вместе с подчиненной ответственность момента. Галина Шурина восхитилась, узнав о поступке подруги. Вместе с Коновой она устроила вокруг Марии настоящий танец, шепча какие-то суеверные заклинания, долженствующие помочь ей на экзамене. Мария боялась огласки; еще с детства в ней пряталось допотопное суеверие, что, если серьезное дело станет явным до поры до времени, не стоит ждать удачи.
До восьми часов листала Мария учебник, останавливаясь на темах, которые, как ей думалось, могут предложить на экзамене. Без пятнадцати девять торопливо поднималась по лестнице института. У входа заметила Коровкина, очень удивилась этому и прошла мимо, слегка кивнув в ответ на его радостную улыбку. В коридоре приостановилась, почувствовав какое-то сладкое, приятное чувство оттого, что в большой массе незнакомых лиц, занятых исключительно своим делом, сосредоточенных на одном — экзамене, вдруг увидела знакомое лицо. Она постояла, соображая, зачем же пришел Коровкин, и от неожиданно мелькнувшей, словно лучик в темноте, приятной мысли, рассмеялась: «Господи, так из-за меня тут торчит и переживает, а я-то, дура, протопала мимо и только кивнула ему». Эта неожиданная встреча увела ее мысли в сторону от экзаменов. В аудитории, обдумывая тему, нет-нет и вспоминала о том, что мастер стоит и ждет, наверное, ее, и эта навязчивая мысль не давала полностью сосредоточиться на сочинении. И только под конец, переписав сочинение набело, Мария забыла о Коровкине, вышла во двор института, усталая, с чувством исполненного долга собиралась отдохнуть. Коровкин был во дворе, сидел на скамейке под липой и, закинув нога на ногу, вносил в записную книжку какие-то смешные мысли, пришедшие в голову только что. Мария остановилась и спросила:
— Сидим, мастер? А мы вот сочинение написали: «Идеал современного человека»...
Коровкин нимало не смутился, что его застали за таким прозаическим делом, засунул книжку в карман, улыбнулся, ласково посмотрел на нее и сказал:
— Послушай, что сказал Пушкин: «Мы близимся к началу своему». Как это понимать? Это ж такие слова, сразу не поймешь, а? Как это? «...К началу своему». То есть от начала к концу, а? Или от конца к началу?
— Не зна-аю, — отвечала Мария, чувствуя в себе после экзамена необычную легкость, словно груз сбросила.
— А я за тебя волновался.
— Ну-у? Сколько же от волнения вы записали глубоких мыслей?
— Мыслей много. Но ты такой молодец. В наш исторический век трудно поступить учиться, это я знаю по опыту. Серьезно, девочка, наука требует жертв и громадного напряжения сил. Я поступал четыре раза и четыре раза уходил по собственному желанию.
— А чего ж так?
— «За полное непосещение курса предложить увольнение по собственному желанию». С точки зрения всемирного строительства более правильной жизни — это основополагающая мысль. Хочешь, я тебе учебники по математике такие дам для экзаменов, сразу сдашь? Хочешь?
— Хочу. Но надо узнать, что же мне поставят по сочинению, — отвечала Мария. Ее не покидало хорошее настроение.
За учебниками пришлось ехать к нему домой, и, хотя она испытывала неловкость, все же согласилась. Нехорошо было отказываться, и к тому же любопытство брало верх: как же мастер Коровкин живет?
Квартира Коровкина находилась в центре, на улице Белинского — возле Центрального телеграфа. Комнату свою в большой коммунальной квартире он не променял бы на хоромы в кирпичных благоустроенных домах на окраине Москвы, где жило начальство его управления. Вход был со двора — каменного четырехугольника, наглухо замкнутого со всех сторон старыми домами; во дворе было одно живое существо — березка с обломанной верхушкой, по странной случайности выросшая в расщелине стены. Сначала Мария увидела огромную кухню с изумительной газовой плитой и с множеством индивидуальных кухонных столов. Комната Коровкина не отличалась обширностью, никто не рисковал сказать о ней: «Большая, как футбольное поле в бразильском городе», но и одиннадцать метров, если учесть трехметровые потолки, вполне устраивали мастера, благоденствующего в самом центре столицы, где на каждом углу висит объявление: «Сниму квартиру или комнату в центре и с телефоном». Обратите внимание — в центре! Всем хочется непременно в центре. Но не все имеют квартиру в центре, а вот мастер — да.
Правда, мать тесно заставила в свое время квартиру мебелью. Здесь был громоздкий платяной шкаф тридцать седьмого года рождения, в который можно вложить все вещи, находящиеся в комнате. А ведь у окна, выходящего на тротуар и мостовую одновременно, как у всякого москвича, красовался большой, новый, крепко сколоченный, так, будто его хотели смастерить лет на триста, стол отечественного производства, раздвижной и на ножках невероятных размеров, вокруг стола расположилось пять венских стульев, в углах дремали какие-то шкафчики поменьше, тумбочки, старый холодильник «ЗИЛ», который не работал уже девять лет; этажерка из красного дерева восемнадцатого века с книгами словно висела в воздухе и смотрелась в комнате чужестранкой. На этажерке заметила Маша книги: «Три мушкетера» и «Анна Каренина», собрание сочинений Жорж Санд и вузовские учебники. У стен стояли кровать и старый диван-кровать, купленный буквально за гроши, за маленькие рубли, как говаривали в квартире. Слишком много, по понятиям Марии, вещей в комнате у мастера; ей подумалось, что у Коровкина имелась еще одна комната. Но и эта — отличная, надо отдать справедливость строителям: как уже говорилось, с потолками высокими, большим окном, толстыми стенами. Окно, правда, мылось лет пять назад — так казалось. Мебель расставлена кое-как — от этого никуда не денешься. Пыль с мебели не смахивалась давно, но данное обстоятельство зависело от хозяев комнаты. Мария сразу все поняла и спросила:
— Вы говорили, что живете в новой квартире. А тут у вас чего-то не шибко барством пахнет. Или у вас имеется другая квартира?
Мастер ответил, что квартира для него — весь город и он себя одинаково хорошо чувствует в любом его конце. Он не помнил, когда хвастался Марии своей новой, исполинских размеров квартирой, а вот она помнила. Мастер считал, делая выводы на основе собственного опыта, что у женщин есть некое чувство, отличное от мужского, и это чувство заставляет их обманывать мужчин; обманывают они бесстыдно, и коварство их не знает предела, и уж что-что, а обвести вокруг пальца Коровкина, человека, в который раз собирающегося отшлифовать до металлического звона свой характер, им ничего не стоит. Для Коровкина все женщины были бесстыдно-коварными. Мария тоже не исключение. Но она, казалось ему, менее других подходила под общие закономерности, отмеченные опытным Коровкиным у женщин. Этого оказалось достаточно, чтобы изменить к ней отношение. Дома мастер всегда чувствовал себя хорошо и сейчас снял рубашку и остался в одной майке, заглянул в холодильник, где стояли две бутылки лимонада, янтарно заблестевшие на свету.
Он повернулся к Марии, глазами показывая бутылки:
— Будешь?
— Не по-тре-бля-ем, — ответила она.
В холодильнике кроме двух бутылок лимонада лежала еще в январе принесенная из магазина треска, которую никто у них дома не любил. Что-то еще виднелось в холодильнике, черное, на вид неприятное, — то была прошлогодняя капуста.
Мария присела на стул, отвернувшись к окну, чтобы не видеть Коровкина, снявшего рубашку. Ей стало неловко. В то же время она, наблюдая за ним, подумала, что без рубашки мастер выглядел прямо ребеночком с узкими, тщедушными плечами, тонкой длинной шеей.
— Угощать тебя нечем, — сказал мастер облегченно, ничего не обнаружив в холодильнике, и тоже присел за стол.
— Вот и лучше так, — смущенно отвечала Мария, отвернувшись по-прежнему к окну.
— Давай я тебя обниму? — попросил Коровкин, и Мария, не поворачиваясь к нему, сдвинулась на стуле ближе к окну, чувствуя, как у нее загорелось лицо. В то же время ей не давала покоя неприятная мысль: она согласилась прийти к мастеру домой и тем самым дала повод к такому вот обращению. Мария ничего не ответила, и тогда Коровкин, набравшись смелости, попытался обнять ее. Мария вскочила, отстраняя его, поправила кофту.
— Я пойду,
— Зачем? Посиди, поговорим. В данный момент исторического развития лучше всего не уходить, — сказал мастер Коровкин, глядя прямо в растерянное лицо Марии. — Самое прекрасное, что может быть на свете, — это женщина. Это я тебе уж совсем точно говорю. Самое совершенное создание — все-таки мужчина. О мужчинах больше написано книг. Но в системе добра — женщина рожает людей.
— Я пойду, — нетерпеливо сказала Мария и тут почувствовала, как в комнате душно, спертый воздух щекотал ноздри затхлостью устоявшейся плесени.
— Значит, поедешь? Жила такая знаменитая египетская царица Клеопатра. Такая красивая, что Цезарь ее полюбил. Но я думаю, что ты красивее ее. И имя у тебя — Мария! — подшучивая, он не улыбался, а говорил скорее даже мрачно — вот какие были шуточки у веселого человека мастера Коровкина. — А я спрашиваю: отгул взял на сегодняшний день? Чтоб поболеть за тебя, а? Плюс или минус запишем в достоинство? По шкале доброты — плюс.
— Не знаю, — продохнула Мария, чувствуя, как нервное возбуждение перехватило горло. — Не знаю я. Ой, не надо мне говорить об этом. Я ничего не знаю. Лучше я уйду. А то надо учить еще дальше, сейчас столько у меня дел, столько дел.
Коровкин, обидевшись, смолчал, поглядел пристально на свои руки, так нравившиеся ему самому, и принялся надевать рубашку, и стало ему впервые за весь сегодняшний день грустно. Он неожиданно ощутил внутри себя пустоту, в которой кто-то как бы ему говорил совсем неслышным голосом, что он, мастер Коровкин, неглупый и честный, с непостижимой энергией отдающий себя всего людям, никому не нужен, в том числе и этой прекрасной Марии, которая нравилась ему — так и притягивала его, словно магнит. Ненавистное равнодушие ощутил он в ее взгляде, по тому, как вскочила, отстраняя его. Она так поспешно, насмешливо отвела его руки, точно ею овладела истерика.
Мастер Коровкин поражался всем женщинам вообще и каждой женщине в частности. Что они созданы приносить человечеству одно зло — в том не сомневался и брал под сомнение лишь предумышленность самого зла, так как догадывался, что зло они творят не по замышлению, что оно является как бы свойством их натуры. А это уж совсем другое дело; в таком случае мужчинам нужно быть осторожными и не давать повода для проявления врожденных коварных свойств: ведь в случае со змеей — не наступи на нее, она тебя не укусит. К женщинам он относился так же, как к землетрясению люди, обитающие подле вулкана: если оно произойдет, необходимо принять его по причине неизбежности. Но каждая женщина — конкретная и видимая опасность, могущая стать причиной катастрофы в любую минуту.
Коровкин считал, что к тридцати годам завершил познание жизни человеческой.
Ему везло: отслужил два года в армии, четыре раза поступал в институт, и всегда удачно, так как судьба благоволила к нему и на земле, несмотря на неприятности, все же царствовала справедливость, без которой не обходится жизнь. Три раза Коровкина отчисляли из института по причине недостаточного посещения лекций и семинаров — жизнь имела и свои теневые стороны по аналогу: когда светит солнце, под деревом — тень, — с той лишь, правда, разницей, что в жаркую погоду в тени приятно. Для мастера Коровкина к тридцати годам познавательный цикл завершился; жизнь познана, и окружающее представляло интерес постольку, поскольку цикл завершен. Но жизнь продолжается; все ступени пройдены — школа, армия, институты, рабочим и начальником служил. Дальше что? Коровкин обладал одной поражающей воображение простого человека способностью — никого из начальников не боялся. Однажды ему пришлось беседовать с министром, и он, убедившись, что министр — тоже земной человек, стал уважать свою особу. Когда мастер беседовал с министром, то ощущал в себе нечто похожее на твердость и мог говорить громко, повышая голос, словно даже кричать. И ему хотелось повысить голос. Это свое состояние он тут же зачислил себе в актив. Правда также и то, что во время беседы, когда говорил почти один министр, мастер ощущал всеми своими порами неизведанную им атмосферу, царившую вокруг министра, и она если и не подавляла мысли, то уж как-то заземляла их. В своей комнате, куда с такой гордостью приходил после очередной сдачи первоклассного кирпичного дома, Коровкин зачастую размышлял над различными нюансами своей беседы с министром, убеждаясь с каждым разом все больше и больше, что вел себя с самым высоким начальником достойно. Вначале Коровкин думал, что в беседе он сказал всего четыре слова: «Живу хорошо. Работаю отлично». Но потом в неуспокоившихся недрах его мозга возникла мысль, что он мог сказать все, что хотел. Как ни в чем не бывало вначале он объявил друзьям, что говорил с министром сорок минут, на второй день сказал — четыре часа; причем он, Коровкин, говорил три часа сорок пять минут, а его собеседник, то есть министр, всего каких-то пятнадцать минут.
Мастер Коровкин вел сложную внутреннюю жизнь, никак внешне не проявлявшуюся. Но после того значительного случая перестал бояться своего прораба, а в душе носил веру, что перестанет бояться и начальника СМУ. Но отношение к женщинам никак не было поколеблено и в последние годы. Его заинтересовала одна-единственная — Мария. Коровкин смотрел на Марию взглядом человека, конечно, опытного, познавшего тайну женщины и упрощающего с ними отношения до предела, и вот — он ей не нравится. Он пытался понять, почему не нравится. В таких трудных ситуациях Коровкин любил говорить туманно, отвлеченно.
— Солнечное ядро находится на грани распада, — проговорил мастер, доставая из холодильника лимонад и ловким ударом о край стола откупоривая бутылку. — Меня, Мария, лично интересует, есть ли связь истории человеческой с историей, например, космоса, земли, луны и т. д. Але, поняла? Аплодисмент! Нету аплодисменту!
— Мастер Алеша, мы с вами совсем почти незнакомы, — отвечала Мария, ей стало жаль мастера и в то же время хотелось, чтобы он понял правильно и не обижался. В ней возникло желание узнать поближе мастера Алешу. И он нравился ей, казался человеком честным, добрым, но неустроенным в жизни. И последнее роднило их. Мария себя подталкивала к тому, чтобы на жизнь смотреть трезво, оценивать все умом и из даров, предлагаемых жизнью, выбирать все-таки лучшие. Главное — не торопиться, думала она; однажды в жизни уже поторопилась, вышла замуж за Василия, и торопливость дорого ей обошлась.
* * *
Недолго Мария готовилась к следующему экзамену — физике, узнав через день, что написала сочинение на тройку, а это при таком конкурсе делало дальнейшую сдачу экзаменов бессмысленной. Мария не удивилась такой оценке, хотя в ее сознании подспудно теплилась мысль о счастливой случайности. Лариса Аполлоновна, узнав о результате усилий племянницы, расспросила, какая была на экзамене тема, сколько страниц написала Мария, помогал ей кто, и философски заключила:
— Все по рецепту, именуемому «живая жизнь». У тебя черновики сохранились?
Мария отрицательно покачала головой, не понимая, зачем понадобились черновики.
— Дуреха ты, милочка, вот что я тебе посоветую, раз уж ты ввязалась в это свое дельце и потерпела фиаско. — Лариса Аполлоновна отложила в сторону шитье, погладила зевавшую от духоты Мики и принялась мыть руки. — Я люблю говорить умные вещи с чистыми руками, милочка. Знай это. Я даже, милочка, собираюсь, а почему мне этого не сделать, написать статью на тему: «Красота жизни — вокруг нас» или «Берите красоту вокруг». Понимаешь? Мне только захотеть, а уж написать напишу. Вот скажи мне, милочка, а то я отвлеклась: долго ли ты писала сочинение?
— Три часа ровно, тетя.
— Ты последней была?
— Нет. А чего вы хотите, тетя Лариса? — спросила Мария, не зная, куда клонит тетя.
— Та-ак. А твой отец имел ранение на войне? — поинтересовалась тетя Лариса, увлекаясь какими-то сложными мыслями.
— Папу ранили три раза. Очень сильно его ранили под Берлином, у него осколок засел в груди. А чего это вас так интересует, тетя?
— Такое означает, милочка, что учиться тебе надо, тайну жизни постигать, — проговорила тетя Лариса и рассмеялась. — Наивная ты! Это очень многое означает! Ты — дочь фронтовика, трижды раненного на фронте, грудью защищавшего свою многострадальную Родину. Он вписал победу золотыми буквами на скрижалях! Спас судьбу всей страны и народов. Ты понимаешь?
— Нет, тетушка, не понимаю. Убей меня, не понимаю.
— И он умер от ран! — воскликнула тетя Лариса. — Я удивляюсь, что могут вырасти такие дурехи.
— Да нет, он умер в мирное время. Вы же знаете, недавно.
— Он умер — от ран! — отрезала тетя Лариса, сурово глядя на племянницу. — Он — герой войны! Твой отец умер от тяжелых ран. — Лариса Аполлоновна, выдерживая высокий тон, приподнялась и с усмешкою спросила: — Ты хоть поняла, милочка, что ты — дочь погибшего фронтовика и имеешь законное право на преимущества дочери героя войны?
— Я не могу так, тетя Лариса. Это нечестно.
— Ах ты белоручка, ты не можешь! Черновик себе не оставила. Сейчас ты переписала бы заново и сказала твердо, глядя в глаза: я забыла, я не то сдала, сдала черновик. Пусть бы не поверили герою. Дочери его! Эх, милочка, думай за вас, а потом получаешь одни неблагодарности. Раз нет черновика, пиши заявление, чтобы тебе, в порядке исключения, как дочери фронтовика разрешили пересдать, потому что ты случайно сдала черновик.
— Не могу, — отвечала Мария, пытаясь понять, шутит ли тетя или говорит серьезно. Она представить себе не могла, что можно пойти в институт и доказывать там, что у нее, дочери фронтовика, есть какие-то особые права, в то время как сидевший рядом с ней и написавший на «отлично» прав этих не имеет. Но Лариса Аполлоновна думала иначе, и уверенность придавала ей силы.
— Ты, дуреха, моя милочка, не можешь, а я, Лариса Аполлоновна, заслуженный и уважаемый в Москве и во всей стране человек, могу! Выходит так! Так выходит. Ты понимаешь, что ты говоришь и чего ты требуешь! Ты прожила в Москве без году неделя. Как тебе не стыдно! Совесть у тебя есть или ее давно ты потеряла на своем жизненном пути?
— Тетя Лариса, умоляю вас, я ничего не прошу и не требую, — прошептала Мария, совсем теряясь, осененная догадкой, что сотворила, видимо сама того не замечая, какую-то большую глупость, если уж так разгневалась тетя Лариса.
— Ах ты не требуешь и не просишь! — гневно перебила ее «генеральша».
— Тетя Лариса, умоляю вас, простите меня. — Мария, чувствуя свою чудовищную вину, готова была провалиться сквозь землю.
— Я не прощаю, когда меня так жестоко ранят в самое мое честное и большое, с гражданской совестью, сердце! — оскорбленно воскликнула Лариса Аполлоновна. Тетя еще не знала, как и в чем ее оскорбили, но необыкновенно остро ощущала свою правоту, что придавало ей уверенность в себе, а раз так, то — по ее логике — выявляло заведомую ложь других, в данном случае — племянницы. Лариса Аполлоновна лет десять назад пришла к выводу, до основ потрясшему собственную душу: все сделанное и сказанное ею — правда! Она, выходит, во всем права. В каждом ее слове, в каждом жесте. Она проанализировала свою долгую жизнь по мелочам, по деталям, просмотрела на досуге, посвятив этому немало дней, каждый свой шаг на протяжении шестидесяти пяти лет — кругом кристальная правда!
— Ну чего я такого сделала, убей меня — не пойму? — умоляюще спрашивала Мария, чувствуя свое полное падение. Она перебирала в памяти все, что хоть в какой-то мере могло оскорбить тетку, но лишь терялась в догадках.
— Ах она еще сомневается!
— Да не сомневаюсь я! Но в чем?
— Сама знаешь. — Тетя Лариса решительно налила себе полную чашку чая и демонстративно не налила племяннице.
— Да я не знаю, — взмолилась растерянная совсем и сбитая с толку племянница.
— Ах ты еще хамить!
— Я?
— А кто же! По-твоему, я хамлю?! — воскликнула разгневанная Лариса Аполлоновна, окончательно укрепляясь в своих еще не осознанных подозрениях насчет нечистых помыслов племянницы.
— Тетя Лариса, как вы можете так легко разрушать родственные чувства? Разве можно так? Как же вы так ни за что ни про что с такой легкостью возводите на меня напраслину? Может, я вам в тягость? Скажите?
— Я, получается, и виновата.
— Ничего не получается.
— Получается, по-твоему, что я — нравственный урод? — осторожно бросила вызов тетя Лариса, уставясь на племянницу.
— С чего вы взяли? Как так можно, тетя Лариса?
— Но получается, по-твоему, что я — нравственный урод?!
— Ничего не получается, тетя Лариса.
— А кто же тогда нравственный урод?
— Я не знаю.
— А я, получается, знаю, а я, получается, скрываю? Кто-то хамит, но он — не хам! Кто-то подозревает, но он — чист! Что такое чистота? Ты знаешь? — Лариса Аполлоновна во время высказывания своих мыслей чувствовала большой подъем сил, ей казалось, что она способна творить чудеса; решать, и довольно мудро, какие-то важные дела, которые никому не под силу; метать такие молнии, от которых даже влиятельные люди могут содрогаться. Подобные мысли приходили в минуты невероятного подъема духа, когда она разговаривала с Марией или — то было раньше — с домработницей Глашей. В последние годы Лариса Аполлоновна Глашу не держала; домработницы, скажем, дорого стоили, но самое главное — пошли такие грамотные, что лучше с ними не связываться. Если уж, представьте себе, молодая дворничиха, студентка заочного института, козыряющая в красных штанах и японской косынке за пятьдесят рублей, обозвала Сапогову, которая, по обыкновению, стала распекать за плохую уборку лестничной площадки, так вот дворничиха обозвала ее «шляпа с помойки». В тот самый момент Сапогова ответила должным образом, обратив буквально в бегство обладательницу красных штанов, а явившемуся на место скандала начальнику ЖЭКа сказала умно и с оттенком галантности:
— Хамло дворничиха — это в лучшем случае рабовладельческий вандализм, то есть я хочу предупредить вас: обыкновенное рабовладельчество по сравнению с красными уродливыми штанами — просто... у меня слов нет!
Начальник ЖЭКа, питавший, по случаю тщательно скрываемой слабости характера и природной боязни скандалов, трепетные чувства умиления ко всякого рода умным словечкам, был сражен гневными словами Ларисы Аполлоновны, в то время, учтите, еще не слывшей генеральшей, и только развел солидно руками:
— Ну-у-у?
— В буквальном смысле! — подтвердила столь энергично свои слова Лариса Аполлоновна, что начальник ЖЭКа, многоопытный, с не бросавшейся в глаза неинтеллигентностью, Иван Васильевич Орешко, также отличавшийся завидным умением распевать популярные песни своим подчиненным при закрытых дверях, сделал зверское лицо: он-де покажет красным штанам, где раки зимуют. Хотя нужно быть справедливым: «красные штаны» так распекут Ивана Васильевича, что он пообещает ей отчитать Ларису Аполлоновну. Но не сделает ни того, ни другого, зато дома обязательно найдет повод пожаловаться жене на трудности в работе с людьми.
Со времени рассказанного инцидента Лариса Аполлоновна и кинулась в борьбу за чистоту нравов. Ее привлекало словосочетание «нравственная чистота». И чем ощутимее нависала старость, тем притягательнее и привлекательнее становились эти слова, ставшие ей в последнее время просто дорогими; она любила повторять вслух:
— Нравственная чистота, милочка, есть чистота в мыслях, чтобы их не скрывать, а говорить только правду. — В такие моменты Лариса Аполлоновна также ощущала в себе прилив сил и желание большой мыслительной деятельности. — Ты хоть понимаешь, что это такое? Сообрази, милочка! У нас не от кого скрывать свои мысли. Не от ко-го! Поняла? Никогда не скрывай от меня. От меня таиться — значит от себя скрывать. Послушай, как звучит: нравственная чистота!
— Знаю, тетя Лариса, — отвечала Мария, немного успокоившись, впервые подумав о том, что лучше все-таки ей переехать в общежитие и поселиться вместе с Галиной Шуриной.
Лариса Аполлоновна принялась и дальше развивать свою идею о нравственной чистоте, но слушала ее только Мики: подобострастно положив передние лапки на стол, поворотив свою мордочку к хозяйке, не моргая, собачка демонстрировала полнейшее усердие и преданность. В глазах Мики был живой интерес к словам хозяйки; со стороны казалось, собачка не только слушает, но и понимает, соглашается со сказанным и вот-вот выразит свое согласие вслух. Так и получилось: стоило замолкнуть хозяйке, собачка нетерпеливо взлаяла, как бы прося продолжить интересную речь.
Мария не слышала, о чем дальше говорила тетя Лариса, смежила глаза и видела что-то далекое, ничего не имеющее общего с происходящим. Она обладала редкой способностью забываться: стоит ей смежить веки, как тут же перед ее глазами расстилался зеленый луг без конца и края, а вверху — голубое небо, на котором невидимое солнце слепит глаза, и она, Мария, все глядит во все глаза, пытается отыскать это солнце в бесконечном просторе неба. Когда ей становилось тяжело, было неспокойно на душе или в минуту опасности, она поступала просто — уходила, словно в убежище, в свой заветный уголок, в котором приятно от мягких цветов зелени и неба, ласковое шелковистое солнце живительным потоком льется на обнаженные плечи, лицо, успокаивающие трели жаворонка ласковой струей падают сверху и — так прекрасно, а она летит под всем этим в неизведанную даль.
Мария всегда могла уйти в свой заветный уголок, он находился рядом — стоило только протянуть руки.
Лариса Аполлоновна оборвала свой долгий монолог о нравственной чистоте, заметив, что племянница сидит, прикрыв глаза.
— Милочка Маруська, ты слышишь или спишь? — не поверила своим глазам тетя, и в тот же момент Мики, преданный и верный друг, уловив в голосе своего повелителя приказ, громко залаяла.
— Не сплю, тетя Лариса.
— А почему глаза закрыты?
— Так просто.
— Ах, так. А ты знаешь, что так просто ничего не бывает, потому что не бывает дыма без огня — это мое самое любимое изречение, — медленно проговорила Лариса Аполлоновна. Но ей не удалось развить тонкую мысль с большим педагогическим прицелом, так как раздался звонок, потом еще и еще. Так энергично могла звонить только Ирина.
* * *
Вместе с Ириной в квартиру вошел Оболоков, молча, сдержанно кивнул Ларисе Аполлоновне, и, ни на ком не задержав взгляда, прошел в комнату Ирины. Мария, увидев Оболокова, потупила глаза, ругая себя, что так рано пришла домой. Ирина, поправляя на ходу туго сидевшие джинсы, появилась на кухне.
— Учишь уму-разуму родную племянницу, — усмехнулась Ирина, замахиваясь рукой на Мики, которая с визгом бросилась в ванную. — Запри ее, Аполлон. Давай нам кофе и чего-то еще, потому что мы не ели с утра. А Оболоков и вчера один раз только ел.
Лариса Аполлоновна промолчала, но насторожилась, потому что упор на слово «мы» ей не понравился, и, ожидая дальнейших, все разъясняющих новостей, тут же принялась готовить кофе.
Не могла Мария привыкнуть и к Ирине, чувствуя, как подавляет та ее своей открытой волей, что-то незримо присутствовало в сестре такое, покоряло Марию и лишало возможности проявить свой характер.
«Конечно, жить среди такого простора, абсолютно безо всяких забот, среди такой мебели, иметь свою замечательно обставленную комнату — это ли не основание быть не такой, как я», — приходило Марии в голову, но она отгоняла эту мысль. Дело, видимо, все-таки в характере; говорят, что москвичи имеют свои особенности, норов, и на улицах Москвы, как бы не одевались приезжие женщины, их просто отличить от истых москвичек. Марии не хотелось этого признать, но чувствовала, именно так и есть. Хотя что их отличало, не могла понять. Красивой Ирину не назовешь, но в ней было нечто такое, что не давало повода относиться к ней несерьезно.
— Мариша, хочешь я тебе тайну открою? — сказала Ирина и потащила ее за руку в спальню.
— Говори.
— Нет, Маришка, ты хочешь или не хочешь? — обиделась Ирина.
— Хочу.
— Он мне сделал предложение! — Ирина прыгнула на кровать матери. — Ну, что молчишь?
— Я не знаю, — растерялась Мария, сразу почувствовав себя обиженной, и ей захотелось от обиды заскулить, и уже в ее горле появились поскуливающие звуки. Это пришло помимо воли. Она никогда не хотела и не рассчитывала на то, что Оболоков к ней может отнестись как-то иначе, но почему-то почудилось, будто он к ней питает особую, нежную симпатию и их связывают невидимые нити. Дело не в том, что он кандидат наук из профессорской семьи. Но он на нее глядел такими глазами, и в глазах было... так просто не глядят. И вот Оболоков делает предложение Ирине — кто же поймет москвича после этого?
Ирина будто что-то поняла, спросила:
— А что плачешь?
— Так, — всхлипнула Мария. — Счастливая.
— Слушай, Маришка, я с тобой по-серьезному?
— А то.
— Слушай, давай его разыграем, а? Оболокова. Давай? — у Ирины загорелись глаза.
— Как?
— Я ему скажу несколько ласковых слов про тебя, а ты ему поддашься? Идет?
— Как? — не поняла Мария.
— Ты, Маришка, была замужем, а мужчины падкие переспать с новой женщиной. Олег говорит об этом, а ты соглашаешься. А? Как говорят, клюешь, Маришка, сделай ради меня такое дело?
— Зачем? — спросила Мария, вытирая слезы, испуганно уставясь мокро блестевшими глазами на Иринку.
— Нужно, Маришка.
— Зачем, я говорю, ты надо мной издеваешься? — спросила Мария с упреком.
— Я думала, ты умная, — разочарованно протянула Ирина, соскакивая с постели и резко толкая дверь. За дверью стояла Лариса Аполлоновна, и ее вид говорил, что она все слышала.
Мария хотела уйти на улицу, очень уж стало не по себе, решила поехать в общежитие, где проще и где ее могут понять. Но Ирина, рассердившись на сестру, все-таки затащила ее в свою комнату.
Большой журнальный столик из финского гарнитура был уставлен чашечками с кофе, сухариками, бутербродами с икрой черной и красной, маслом, шпротами и печеньем. Лариса Аполлоновна выложила все имеющееся в холодильнике, и теперь, присев сбоку, прямая и гордая, с независимым видом принялась за бутерброды.
Сначала все сидели неестественно напряженно. Но инициативу неожиданно захватила Лариса Аполлоновна:
— Мой муж, боевой генерал, не любил кофе, а любил крепкий чай, — энергично начала она, словно предлагая тему для светской беседы. Все промолчали. Даже Ирина, которая всякий раз, как только мать употребляла слово «генерал», бросалась с опровержением, доказывая обратное, на этот раз молчала, а Лариса Аполлоновна, выждав минут пять, продолжала: — Ах, как я ценю моего генерала! Представьте себе, Олег Дмитриевич, у него хватало ума не спорить по пустякам — великий человек только так может поступать! Конечно, если дело касалось государственных вопросов, стратегических отношений с другими сторонами, то ему тут не прекословь. Вот вы, в частности, воевали на фронте?
— Как бы я смог воевать, если я родился после войны спустя много лет, — ответил Оболоков, осторожно откусывая кусочек печенья и никак при этом не меняя выражения лица. — Я — послевоенное поколение. В известном смысле — принадлежу поколению вещизма.
— Но я пережила время тяжелое, — вздохнула Лариса Аполлоновна.
— «Да, были люди в наше время», как сказал поэт Лермонтов.
— Но родители ваши воевали? Или тоже не воевали?
— Они сидели на броне. Так что вы их извините, Лариса Аполлоновна. Они работали впроголодь по пятнадцать — двадцать часов в сутки, несладко жилось.
— А на фронте лишались жизни, — обиженно проговорила Лариса Аполлоновна. — Да еще как! Ребята молодые, смотришь на них и знаешь: вот пойдут в бой и никто не вернется или вернется — так калека.
— Безусловно, — ответил Оболоков. — Война есть война. Вон в газете пишут врачи, что сейчас в случае войны в первое же время погибнет двести миллионов. Или двести шестьдесят... Не помню точно.
— Сейчас, Олег Дмитриевич, какая-нибудь старушка живет, у нее убили единственного сына, единственное дорогое существо, и вот хоть бы один паразит из этих «броневиков», как называли тех, кто на броне сидел, их ничем не пробьешь, хоть бы один в День Победы послал старушке червонец — «помяни»! Не пошлет! Я не имею в виду ваших родителей, они люди заслуженные, судя по вас.
— Я не говорю... — пытался защититься Оболоков, но Лариса Аполлоновна смело перебила его:
— Олег Дмитриевич, сейчас у этих самых оставшихся в живых семьи, мебель, квартиры, друзья, дачи, которые стоят не мало. Так что лучше: быть убитым в двадцать лет, чтобы превратиться в прах, или что другое? Я понимаю, что потому они и живут хорошо, что те погибли. Но жалко все же их. Жалко! До слез жалко! Я их помню, многих...
Оболоков смущенно молчал, отставив чашечку с кофе. Он, хотя и делал вид, что хорошо понял Ларису Аполлоновну и не принял на свой счет ее слов, не обиделся — все же чувствовал себя неловко после обличительных наскоков на тыловиков.
Лариса Аполлоновна молчала; Ирина смотрела на мать.
— Если тарелку запустить с одиннадцатого этажа, все жильцы скажут, что видели неопознанный летающий объект, — рассмеялся Оболоков. — Вы, Маша, что такая серьезная?
— Слушайте и запомните, вы нигде такое не услышите, — оживилась Лариса Аполлоновна, собираясь сказать что-то интересное. — Я видела НЛО. Утром открываю форточку, и что-то мне не по себе стало. Вышла на лоджию, а у нас солнце с левой стороны встает. Нужно вот так перегнуться чуть за угол, и рано утром увидишь солнце. Вышла я. Слушайте, вы нигде такого не увидите, а внукам будет что рассказывать. Прямо напротив лоджии висит тарелка. НЛО! Большая и с оранжевым ободком, висит и так и пышет огнем, а в тарелке стоят трое людей: длинный трехметровый, средний двухметровый и метровый — и смотрят на меня. Все смотрят. Я их вижу, а они меня — нет.
— Откуда вы, тетя Лариса, знаете, что они вас не видели? — спросила Мария.
— Я вижу, что они меня не видят, вот что самое интересное. Да что ж, я врать буду?
— Доказать на уровне доказательств, что в космосе есть живая душа, кроме человеческой, можно, — сказал Оболоков. — Мир бесконечен в формах своего развития. Человек существует на углеродистой основе, а есть другая основа. Вот и ищи. Лариса Аполлоновна видела, вероятно, что-то не то, но в принципе — мир бесконечен и формы жизни, согласно формуле доказательств, тоже должны быть бесконечны. Человеку скучно на земле, неуютно ему стало — вот он и грезит о какой-то иной, более устроенной и совершенной форме жизни, например свободной от старости, выступающей здесь, как порок, а старость, как известно, величина постоянная. Человек думает, что там, вне земной цивилизации, родилось что-то необычное, изумительное. Вы по себе знаете: всегда чего-то хочется, вас куда-то тянет, влечет к лучшему, которое вы смутно ощущаете, хотя что это за лучшее, вы не знаете. Вот на Машу часто нападает тоска — то же влечение к внеземному. Человек тяготеет вообще к внеземному, в своем воображении он живет в мире гораздо лучшем, чем реальный. НЛО — прецедент воображения заболевших людей.
— Ну, уж я думаю, что там, за землей, совсем иная жизнь, — не сдержалась Лариса Аполлоновна, увлекаясь мыслями ученого и желая поспорить с ним.
— Как сказать, как сказать, — неопределенно проговорил Оболоков, посмотрел на Марию, и ей показалось: то, о чем говорил ученый, отразилось в его глазах каким-то таинственным, загадочным блеском, и этот блеск обещающе грел несколько мгновений.
* * *
Вскоре Марии надоело слушать, участвовать в разговоре тоже не хотелось; временами она ловила на себе взгляды Оболокова, и в такие минуты думалось, что тот желает услышать ее, но все, что могла сказать Мария, самой казалось глупым, нестоящим. Мария молча поглядывала на дверь. Казалось, вот-вот она откроется и кто-то войдет, в комнате станет светлее, интереснее. Но кто должен войти, если никого не ждали? Улучив момент, Мария выскользнула в гостиную и позвонила Топорковой, которая отругала ее, передала привет от славного человека Мишеля, добавив, что в ее жизни в обозримом будущем произойдут значительные перемены в лучшую сторону.
Стоило Марии услышать голос подруги, как тут же она пожалела о своем звонке. В сознании никак не укладывалось ни предложение Ирины разыграть Оболокова, ни радостно-твердое тяготение Алены к значительным переменам. И все это, включая свое желание поступить учиться, казалось сейчас мелкой и нестоящей суетой. А то обстоятельство, что она месяц назад тоже бросилась менять свою жизнь, стремясь зажить по-новому, лишь подтверждает, что совершила глупость.
«И я с ними сижу как неровня», — подумала Мария, чувствуя, как колотит мелкая дрожь от нетерпеливого желания уйти сейчас же. И тут же она схватила свою сумочку; на нее с яростным лаем бросилась Мики. Мария, забыв всякую предосторожность, так хватила ее сумочкой, что собачка с визгом отлетела в угол.
— Черта держат! — гневно вскрикнула Мария, задыхаясь от вскипевшей ярости, и с силой хлопнула дверью. — Пусть Оболокова сами разыгрывают, ведут умные донельзя беседы, а с меня довольно.
Мария направилась по проспекту вниз. Солнце еще не село, но уже и не видно его было с земли, и только по яркому, наполненному густым светом небу можно заключить, что солнце светило напористо и ни о чем другом не помышляло, кроме как о своей основной работе — светить. С шелестом проносились мимо нескончаемым потоком автомобили; от них исходил натяжный гул, словно кто-то вбуравливается в воздух, пытаясь его разрушить. В общежитии ее радостно встретила Шурина, которая поведала, что влюбилась в молодого таксиста. Узнав, что Мария решила дальше экзамены не сдавать, воскликнула:
— Смелая, Маша-а!
И долго изучающе наблюдала за Марией, как бы еще не веря и сомневаясь в правильности принятого Марией решения. И на следующий день на работе она не сводила с Марии глаз, пытаясь понять тайну, якобы тщательно скрываемую подругой.
* * *
Мастер Коровкин всячески старался не попадаться на глаза Галине Шуриной. Когда в обеденный перерыв Галина убежала в магазин за продуктами, он незаметно прокрался к Марии и, обхватив ее глаза ладонями, спросил:
— Кто?
— Чего — кто? — ответила Мария, никак не проявляя интереса к предложенной игре.
— Ты, Машенька, на своего начальника обиделась? — спросил он, устраиваясь рядом и доставая из портфеля бутылку лимонада.
— Мне не за что на вас обижаться, просто мне очень не по себе, а так ну чего ж обижаться на вас. Не обижаюсь я.
— От оценки? — спросил он, догадываясь, почему Марии плохо.
— Вот и нет, там все ясно, не могло быть иначе, я имею в виду — экзамены. Каждому овощу свое время, а я уж пять лет как закончила школу. Без подготовки сдать экзамены на «отлично» — чушь!
— А что же?
— Не знаю. Ой, я ничего не знаю! — воскликнула Мария.
— А я знаю, — рассмеялся Коровин, пытаясь неуклюже взять Марию за руку, но она отдернула ее, заметив подходившую Конову. — Машенька, скажу тебе по большому секрету, что в следующий раз ты поступишь. Я тебе помогу. Жить можно и так. Посмотри, вот небо, земля. Все прекрасно. И среди всего этого — ты, которая прекраснее всех. Кого тебе не хватает? Женихов?
— От них-то мне и тошно.
— Как бы не так, — опять засмеялся Коровкин. — Мы без вас — еще ого-го, а вы без нас ни го-го.
Подошла Галина, пока не замеченная мастером Коровкиным, молча и загораясь желанием наказать мастера, глядела на его плоский затылок. Конова повела глазами так, что мастер, спохватившись, сообразил, о чем сигнализирует молчаливая Конова, и тут же, не оборачиваясь, проговорил два строгих слова:
— Вызывает начальник!
— Не уходи, родной, не уходи! — язвительно запела Шурина.
Мастер, не оборачиваясь, будто не слыша язвительных слов, постарался как можно поскорее убраться с глаз Галины.
— За что же ты так его? — спросила Мария. — Он тебя боится. Довела хорошего мужика.
— Всех мужичков учить надо, а то о себе возомнят черт-те знает что. А ведь гады все.
— А твой таксист?
— Так тот мальчик, он совсем другой человек, — серьезно ответила, Шурина и тут же принялась доказывать, что ее мальчик совершенно непохож на других.
Мария ничего в ответ не сказала, но неожиданно спокойно и трезво рассудила, что уже переступила тот этап, на котором сейчас находится, Шурина. В эту самую минуту она чувствовала себя опытной, много познавшей женщиной, смотрела на девушек и думала, что мало кто из них столько пережил и вряд ли переживет. Они сидели в закуточке между домами, на солнцепеке; на перевернутые носилки, как на стол, Шурина выкладывала пакеты с кефиром, батоны и пачку рафинада.
— А как же без колбасы? — спросила Конова. Конова любила поесть и не скрывала своей слабости, непрерывно жевала то корочку хлеба, то пастилу, то печенье, то сухарики, то еще что-нибудь. Всегда молчала, и каждый из знавших ее, глядя на белое, пухленькое личико, нетронутое ни единой морщинкой — знаком добрым, думал, что безмятежная и полная удобств прежняя жизнь у девушки продолжается и ныне. У Веры были большие голубые глаза, наполовину прикрытые розовато просвечивающими тонкими веками. Создавалось такое впечатление, словно девушка, боясь испугаться окружающего, избегает смотреть вокруг широко открытыми глазами. И будто бы эта боязнь сделала ее взгляд спокойным и равнодушным. Но если присмотреться, становилось очевидным, что взгляд у нее не равнодушный, а напряженный, точно в предощущении непредвиденного несчастья. Конова тосковала по своей деревне, но домой писала письма оптимистические, по которым можно было заключить, что она каждый день посещает лучшие театры Москвы, дворцы, рестораны. Красиво живописуя свою блестящую жизнь, она скорее себя, нежели родных, убеждала в том, что замечательно устроилась и лучшего не желает, только в конце письма добавляла о тоске по родному дому и маленькому братику. Галина, Шурина была полной противоположностью Коновой, непрерывно воевала со всеми, кто пытался хоть в чем-то ущемить ее, не любила Конову, но при всем том приходила к Коновой в то время, когда та собиралась ехать в центр что-нибудь покупать, и наблюдала, как подруга тщательно собиралась. Шурина не могла отвести глаз от белого, удивительно ладно сложенного тела Коновой. Худая, костистая, Шурина в такой момент завидовала Вере и думала про себя: «Мне б такое тело и — Москву можно завоевать».
— Ты, Конова, почему такие пышные формы имеешь? — сказала Шурина. — Не может нормальный человек на кефире, хлебе и картошке отрастить такое поросячье тело. Правильно, Мария, говорю? Я потому колбасу не покупала, что после той колбасы еще хуже с лица становишься.
— Выходит, у меня кожа — поросячья, а у тебя кожа — сметанка белая, — обиделась Конова и покраснела. Вера сама не знала, так ли уж хороша у нее кожа, но догадывалась, что да, особенно со времени приезда в Москву. В центре, на улице Горького, куда она ездила не столько за тортом — хотя до безумия обожала торты и копила, вопреки многочисленным уверениям о вреде сладкого, деньги с получки для покупки торта «Киевский», — сколько для того, чтобы пройтись, почувствовать в толпе спешащих женщин и мужчин, как среди огромного количества молоденьких разодетых девушек вон тот красивый парень глаз не может отвести от нее. Мелькают тысячи ног, а взгляд не могут отвести от ее ног — вот ради чего она часто ездила в центр.
Вера Конова высказала свою обиду и замолчала. Прямо из пакетов девушки пили кефир, потом принялись за хлеб и рафинад и когда допили, доели, Шурина, явно обращаясь к Коновой, спросила:
— Не наелись, девочки?
— Я наелась, — отвечала Мария, поглядывая на часы. Конова, примостившаяся у стены, не снимая заляпанной краской спецовки, жевала, откусывая от батона.
— Ты, Веруня, не наелась? — спросила , Шурина. Та промолчала. Из-под прикрытых длинных ресниц посмотрела на , Шурину, не ответила. — Не думай, девочка, денежки твои целехоньки. Пойдут на билет в театр. А то ты свое холеное тело прямо живьем закапываешь в могилу. А там, на людях, на тебя посмотрят.
— А мне ни к чему, — отозвалась Конова все так же лениво.
— А зачем ты такую кожу растишь? Уж не для мастера ли Коровкина?
Он, во-первых, человек хороший, не обижает, другой бы ездил верхом, а он нам весь материал первым достает. За нас половину работы делает, помогает. Другой бы...
— Ой, так-так-так и еще раз так, — засмеялась, Шурина и толкнула Марию. — Ты слыхала? Ой, умру! Ой, играйте туш и выносите тело! Я буду плакать по убиенной душе! Дура! Да он типичный образчик вымирающих современных алкоголиков! Соображаешь? Нет, не соображаешь!
— Чего раскудахталась? Права Верка, — сказала Мария, и ей вдруг стало неприятно от смеха Шуриной. Но спорить не хотелось, и она, оглянувшись, стянула с себя спецовку и протянула ноги солнцу. — Я, девчата, отдаюсь солнцу! Самый лучший мужчина на земле — солнце!
— Нет, — неожиданно рассердилась Галина. — Нет, ты скажи, у вас против меня заговор? Если так, вы скажите прямо, и я тогда вас буду презирать! Вы меня не поняли. Вы хотите, чтобы я вас презирала или не хотите?
— Чего же ты кипятишься, Галя?
— Вы серьезно? — удивилась Шурина, привставая на колени и до половины стаскивая с себя комбинезон. — Вы Коровкина считаете человеком? Как опустились до уровня самого низкого. Дальше некуда! Вы опустились на самое дно. Вам простое объяснение понятно или нет? Человек должен понимать, что он — человек! Дно — это есть дно, девочки! Верка, убери свои ноги, потому что сейчас я поняла: даже ноги твои после твоих слов — уроды!
— Я уберу, — сказала пристыженная Конова. — Только от того твои лучше не станут.
— Что ты своими гадкими словами хочешь сказать? — встопорщилась, вспыхнув лицом, Шурина. Конова, верная своей привычке, промолчала. Но Шурина не отступала и со слезами на глазах требовала объяснений.
— Ты посмотри на свои! — воскликнула Шурина. — Скажи, Маша? Выставила, бесстыжая! Поросячья кожа! Никто на них не посмотрит! А она-то думает! Правда, Маша!
— Девки, девки, чего орете? — спросила Мария, стараясь успокоить Шурину. — Давайте лучше протянем ноги рядышком, посмотрим, у кого лучше, — вот вам и конкурс: лучшая нога!
— Машка! Молодец! — воскликнула Шурина. — Душа ты человеческая! Ты отныне будешь моей настоящей сестрой. — Шурина сразу же сняла свои чулки, спецовку, погладила ноги. Но Конова наотрез отказалась участвовать в конкурсе. Шурина даже сняла свое ситцевое платьице, оставшись в одной сорочке, и стала упрашивать Конову, но та ни за что не соглашалась, боясь опять поссориться с подругой. Но не из тех людей Шурина, чтобы успокоиться.
— Ну, Веруня, милая, давай только чуточку, у тебя ножки красивые, хорошенькие, как у молодого поросеночка. Только протяни разочек — и все. Один разочек. Ты же видишь, ты не уродливая, я тебе клянусь. Вот спроси у Маши. Она тебе скажет. Веруня, милая моя, я тебя люблю. Будь умницей. Ну, чего тебе стоит? Давай. Умоляю тебя. У тебя вон какая кожа, прямо загляденье, честное слово. Ножка у тебя маленькая, пухленькая, прямо чудо!
Конову уговорили. Она, протянув свои ноги, отвернулась: решайте, мол, сами. Напрасно Шурина так добивалась участия Коновой в конкурсе. Ножка Веры красивая, прямая белоснежная, по мнению Марии, не шла ни в какое сравнение с кривой в колене смуглой ногой Галины. Но, Шурина имела иное мнение и объявила итоги конкурса:
— Ты, Маша, занимаешь первое место! Я — второе! Веруня пусть не обижается, третье ей место — самое лучшее! У нее нет одухотворенности в ногах.
Все шесть ног еще покоились под солнцем, когда появился мастер.
— Выставка скаковых лошадок на ВДНХ! — объявил он, несколько смутившись при виде обнаженных ног девушек. — В атмосфере наблюдаются интересные явления синтеза с некоторыми элементами женского тела, а именно — ногами!
— Иди ты, выставка, — буркнула в ответ Шурина.
— Товарищи женщины, нам предстоит осуществить маленький трудовой подвиг, а именно: мусор из подъездов — на свалку! И так до окончания сегодняшнего дня! Усекли главное направление удара?!
— Кто ты такой? — спросила Шурина. — Ходишь тут! Говорить не умеешь!
— Восхищен до крайней степени полного непонимания. — Косвенно Коровкин отвечал Шуриной, но глядел на Марию, и в его глазах она заметила испуг — мастер боялся ссоры. Коровкин сегодня дал себе твердое слово не любезничать с девушками, среди которых есть такие зубастые, как Шурина, говорить с ними предельно сухо, а лимонад, без которого не мог жить, не пить, несмотря на сильную жажду, и главное — не шутить. Но что-то в нем, когда мастер видел Марию, менялось, он забывал данное себе слово, старался шутить и в этот момент полагал, что шутки у него тонкие, умные, очаровательные.
Девушки ушли домой, а он еще часа два доделывал то, что не успели они, проникаясь светлым, чистым чувством к своим подчиненным.
* * *
Как-то после работы Мария решила заехать к тете Ларисе. За ней в автобус вскочил и Коровкин.
— Вам не туда, — нашлась что сказать Мария. Автобус был набит людьми, и мастер Коровкин протиснулся к ней и стал рядом.
— А ты куда? — спросил мастер Коровкин таким тоном, будто они договорились ехать вместе. Мария покинула автобус, и он тоже сошел. Марии было приятно, что ее провожает мастер и в это самое время на нее оглядываются мужчины, ребята; вдвойне приятно и оттого, что Коровкин измерял суровым взглядом каждого оглянувшегося на Марию, — ее смешило и радовало. Но, с другой стороны, ей, молодой женщине, которая поставила себе задачу вести расчетливую жизнь и не увлекаться, данное обстоятельство не нравилось, ведь она дала себе строгий зарок не влюбляться. Часто она ловила себя на том, будто ждала каких-то важных, необходимых перемен, ощущая в душе сокрытое пламя, могущее разгореться в неподходящее время. Но нет, не может у нее быть впереди чистой и светлой любви, которой она в минуту слабости желала, потому что любовь дается один раз в жизни, так же как человек живет всего раз на земле — родился и умер. И нет его больше. И все страдания и радости развеются по земле, как туман. Но ведь на что-то она постоянно надеется. Иногда Мария считала себя старой женщиной, прожившей много лет, достаточно познавшей. Вот и сейчас она смотрела на мастера как-то сверху, проникаясь его тайными мыслями.
— Мастер Алеша, какие тебя посетили мысли, когда ты сел в автобус провожать меня? — спросила Мария, поддавшись своему настроению и ощущая в себе некую потребность говорить ему «ты», «Алеша». Они медленно направились по липовой аллее, где было тенисто и влажно от только что проехавшей поливальной машины. Клубки мошек вились над асфальтовой дорожкой, липы источали приятный густой запах. Густая крона с трудом сдерживала бензиновые волны.
— Мысли, Машенька, мои такие, что, как говорят, мысли плавают по дну — не поймаешь ни одну, — отвечал мастер Алеша, желая тут же рассмеяться своей остроте и вызвать на смех Марию, но она, неожиданно остановившись, посмотрела на него широко раскрытыми глазами, и мастер сразу понял, что его игривый тон не принят, более того, скорее этот самый тон больно задел ее. Коровкин в недоумении пожал плечами, как бы говоря: «А я при чем здесь?» А Мария вдруг почувствовала правильность и точность своего понимания мастера: вот он хотя и учится на четвертом курсе заочного строительного института, но он человек недалекий, если не сказать больше, какой-то весь в своих мыслях, мелкий, и она каждой своей клеткой почувствовала его с головы до ног. Шутливый тон Коровкина стал ей неприятен. Она знала хорошо: сейчас он предложит посидеть у него дома или где-нибудь, чтобы они могли оказаться наедине. Мария усмехнулась от своей догадки, и ей стало легче:
— А ты, мастер Алеша, плыви со своими мыслями дальше, а?
— Куда я поплыву?
— А вот туда, вслед за своими мыслями, которые плавают по дну, — отвечала Мария, желая говорить бесстрастно, просто и равнодушно, но все же уловила в своем голосе нотку, которая как бы упрекала за случившееся Коровкина. Возникшая нотка в своем голосе самой не понравилась, и она, как бы не соглашаясь с ней, присела на скамью. И он сел рядом.
— А ты что, Машенька, обиделась на меня? — спросил Коровкин, снял кепку и положил ей на колени как раз в тот момент, когда мимо проходили двое ребят. — Слушай, на твои ноги смотрят, как на нейтронную бомбу. А я восхищаюсь до крайней степени восхищения, как сказано в одном великом произведении литературы.
— Сказки любишь?
— А как же? А ты, Машенька? «С дерева смотрела девушка, прекрасная, как луна!» В «Тысяче и одной ночи» девушка кругом сравнивается с луной, а парень — молодой — с народившимся месяцем. «Слава Аллаху, создавшему луну, чтобы сияла она вечером и светила ночью». В сказке — вся жизнь, там она нежнее, добрее и тоньше. Не кажется ли тебе?
— Ну и что?
— А ты сказки не любишь, Машенька?
— Нет. Долго жила сказкой, поняла одно — обманывалась.
— Слушай, Машенька, а с чего ты такая сегодня серьезная, прямо как жирафа? — спросил Коровкин и встал.
— А почему жирафа?
— А ты разве видела, чтобы жирафа смеялась? Нет. О чем ни заговори, ты обязательно клонишь насерьез! Голову подняла высоко и идешь по пустыне, никого не видишь.
— А ты скажи, хотел меня сегодня угостить дома? Честно? Только не ври, а скажи, как на духу, хотел?
— А чего тут такого богопротивного? Ты меня вполне устраиваешь, Машенька, мне лично с тобою вот как приятно и замечательно. Ты себя не знаешь: у тебя вайтлз — во! рост — во! Все мне очень даже нравится. Поговорим о прочитанных книгах.
— А мне нет! Я ведь была замужем, я все знаю, и ваши эти штучки-дрючки, приглашение домой... это самое и есть предел отношений у мужчины и женщины? Один приглашает домработницей — ни стыда ни совести! Другой — выпить! А кто лучше — первый или второй? Вот откуда я и серьезная, — проговорила Мария и решительно добавила: — До свидания.
* * *
Едва Мария вошла в кухню, как Мики, сидевшая на стуле, отодвинулась в сторонку.
— Где пропадала? — спросила Лариса Аполлоновна резковатым тоном.
— В общежитии, — тихо отвечала Мария, опустив глаза.
— Что разглядываешь ноги? Посмотри лучше на себя и свое лицо! Где шлялась?
— В общежитии, говорю.
— Получается, милочка, что я ничего не смыслю в людях, так получается? — спрашивала, не меняя тона, Лариса Аполлоновна, с остервенением нанизывая петли на вязальный крючок, и нервные ее пальцы несколько раз теряли петлю.
— Я же говорила, — отвечала все так же тихо племянница, но именно такой вот ответ и такой вот голос убеждали Ларису Аполлоновну, что Мария лжет.
— Ты — женщина! — отрывисто проговорила Лариса Аполлоновна, перенеся сразу свой собственный опыт на вполне возможный поступок племянницы. — Почему ты ушла? Ты торопилась на свидание с мужчиной? Он молодой, старый? Он — какой? Он обещал жениться после того, как ты с ним переспала? Или?
— Тетя Лариса, вы напрасно обо мне сложили такое мнение, — спокойно отвечала уязвленная Мария.
— Это я тебя должна спросить, какого ты мнения о самой себе! — воскликнула Лариса Аполлоновна с неожиданной силой. — Она меня учить взялась! «Напрасно!» Не напрасно, а безнравственность недопустима в моем городе! Не допущу! Ты разве не знаешь, что безнравственность сгубила лучших людей. Женщины! От женщин что можно ожидать? Я их ненавижу всеми фибрами своей души! Ненавижу за разврат, безнравственное поведение, губят из-за мужика свою жизнь! Вы у меня попляшете! Я вас всех вот так скручу. Шлюхи! Чтоб ваших всяких соблазняющих одежд не надевали.
— Но я при чем, тетя Лариса?
— Ах, ты ни при чем!
— Избавьте меня от ваших подозрений, тетушка, умоляю вас. И чего я такого сделала? Ума не приложу. Чего тут страшного, скажите мне, пожалуйста?
— Получается, что я, человек старый по своей сути и крови, не стоящий, меня пора давно отправить на свалку, я гроша ломаного не стою. Так получается? Мне на кладбище, выходит? Оставь вас, пусть вы погрязнете в омуте безнравственности, а сама уходи на кладбище. Если я даже буду лежать там и не дай бог что случится с Ириной, так я и в гробу перевернусь, а своего добьюсь. Никто от меня не уйдет! Потому что я борюсь за землю и мир всех людей. А ты, мелкая потаскуха, вон что делаешь!
— Тетя Лариса, не оскорбляйте, я не потерплю, и ноги моей больше не будет у вас, — заплакала Мария, встала, собираясь уходить. Но не тут-то было. Лариса Аполлоновна проворно бросилась в прихожую, заперла дверь на один из четырех английских замков и вернулась.
— Я разврата не потерплю! — крикнула она от двери еще, в тот же самый момент залилась лаем Мики, почувствовав возможность отличиться. — А ты знаешь, кто я такая? Не знаешь! Ах, еще узнаешь! Москва меня знает, узнаешь и ты! Распутница, шлюха!
— Тетя Лариса, не оскорбляйте! Как вам не стыдно?
— Получается, я лгу?! — бросила свой главный козырь Лариса Аполлоновна.
— Вы лжете бессовестным образом, тетя Лариса!
— Я не допущу! Я в милицию позвоню! — закричала тетя Лариса, решительно направляясь к телефону.
— Звоните, плевать я хотела!
— Ну, милочка, за такие слова ты ответишь сполна, я и тебе простить при всем моем желании не смогу. Ты из-за какого-то козла вонючего опустилась, готова меня оклеветать. За клевету срок положен — два года!
— Тетя Лариса, как вы можете? — ничего не понимала Мария. — Как вы только можете?
— Вот благодарность, вот она в чистом виде! Я для нее готова была на все. Судьбу, можно сказать, для нее устраивала, и вот — людская черная неблагодарность! Вот она! А я, добрая благодетельница, всю себя людям по капельке — одна за другой — из своих жил кровь отдала, чтоб им лучше жилось на этом прекрасном свете. Ты посмотри, на кого ты похожа? Посмотри! У меня сердце, как у Христа! Ему делай плохо, матерными словами его обзывай, а он все простит, если ты вернулась на дорогу веры. Такая и я, милочка. Ты мне скажи, что ж ты молчишь?
— Тетя Лариса, я не знаю, что сказать, и знать не хочу. Не хочу!
— Ах ты не знаешь?
— Не знаю.
— Получается, ты знать не желаешь! — Лариса Аполлоновна с легкостью вскочила, и в тот же самый момент снова взвизгнула и залаяла собачонка, ожидавшая случая подать голос. Еще недавно, когда Мария шла с мастером Коровкиным, глубоко ощущала какую-то таинственную внутреннюю силу, позволившую ей подумать о мастере как о человеке мелком и недопустимо недалеком, и вот та самая Мария под градом слов яростной тети Ларисы Аполлоновны Сапоговой почувствовала себя маленьким ничтожным и пугливеньким человечком.
Лариса Аполлоновна широко распахнула дверь в холл и молча повела рукой и выжидательно посмотрела на нее.
— Нет, ты посмотри, посмотри повнимательней, и, может, если твои мозги еще не окостенели и не превратились в обыкновенное вещество под названием известняк, ты кое-что поймешь.
— Не понимаю, тетя Лариса.
— Ты видишь вот это?
— Ничего не вижу, тетя Лариса.
— Получается, что в некотором роде и в некотором смысле ты не способна понимать. — Лариса Аполлоновна с язвительной усмешкою смотрела на Марию, ее взгляд был полон уничтожающего презрения. Ну так ты, милочка, замечаешь, в холле тридцать метров и восемьдесят сантиметров? Милочка, не гляди на меня, как на НЛО. В некотором роде и в определенном смысле до тебя дошло, кто я такая? Я тебя спрашиваю, милочка, не об этом холле, а о себе! Тебе ясно, кто я такая, или не ясно?
— Тетя Лариса, ничего не понимаю, хоть убейте, — чистосердечно призналась Мария.
— А ты посмотри сюда. — Тетя Лариса твердою рукой повела в гостиную и с огорчением уставилась на Марию. — Ты посмотри, это — мебель.
— Мебель, ну и что? Мебель, и все. Я понимаю...
— Ни черта ты не понимаешь, милочка.
— Да мне и в общежитии неплохо, тетя, никто там не кусается. Давайте лучше я вам посуду помою.
— Помой, милочка, помой. Да вот мы с тобой и чайку попьем. А тебе я запрещаю категорическим образом ночевать в общежитии, предаваться погружению в пучину разврата и волны грязи, — серьезно и торжественно заключила Лариса Аполлоновна и твердо посмотрела в глаза племянницы. — Не лень, так почисть картошечки и на кухне прибери, а то от Иринки не дождешься. Запомни и передай внукам: живи скромно, имей то, что имеешь, к большему не стремись. Погонишься за большим — все потеряешь. Люди, думаешь, отчего в своей массе радостные — скромность и простота украшают их простую жизнь, лишенную забот о дорогих вещах. Поел и — довольно, остальное время — труду посвятим. Вот, милочка, простая формула счастья.
* * *
Весь август Мария прожила у своей тети, приходила домой вовремя и слушала нравоучения о чистоте нравственных отношений между людьми, о том, что нравственность спасет мир во всем мире, и о безнравственности, стремящейся погубить этот же самый мир.
<< пред. << >> след. >> |