[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Буало-Нарсежак. Человек-шарада.

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  продолжение

  продолжение

продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен-Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини-галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли. Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку.
      — Что, рука все еще доставляет вам хлопоты?
      — Нет, не очень... У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О-о! Пришлось преодолеть каких-нибудь два-три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится.
      — Что с ним такое?
      — Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия... Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая... потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него... подружки?
      — Да. Режина...
     Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой.
     Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение.
      — Ну и... — спросил я, — что же он вам рассказал?
      — Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки...
      — Да, знаю. И почему же?
      — Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова.
      — Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите!
     На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись.
      — Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность?
      — Да. Но и это еще не все.
      — Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль не был нормальным мужчиной?
      — И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом... Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о...
      — До меня постепенно доходит.
      — Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги... Понимаете?
      — Бедняки быстро приноравливаются.
      — Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.
      — Полноте!.. Вы уверены, что малость не преувеличиваете?
     Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.
      — Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.
      — А он, случайно, не ударился в сочинительство?
      — Возможно! Но сначала прочитайте.
      — Вы не видели других? — спросил я.
      — Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.
     Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:
     
     «Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сан-серр... Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен-Жак были с душком... Спор о "Пеллеасе и Мелизанде" [1]. Надин явно не разбирается в Метерлинке... Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель «Шануадок» в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать "Сложные государства" Генона.
     Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца.
     Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».
     
     [1] Драма Мориса Метерлинка о супружеском счастье престарелых супругов. Опера К. Дебюсси на этот сюжет (1902).
     
     Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.
     «...Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни... Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана... Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи... Теперь живу вне самого себя... Я реагирую не только на запахи, но и на шумы... Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе... Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад... Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер... Теперь я полюбил женские бедра... Они качаются, комната качается, кровать качается... Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть...
     ...Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь... Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет... Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.
     ...Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе...»
     
     Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:
     «Невозможно объяснить Надин...
     Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо... Может, я все время обманывался...
     Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.
     Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира... Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа... Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк...
     Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик...
     Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника... Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет...
     Что-то звучит громко, но во мне как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки...»
     
     На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.
     Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.
      — Послушайте-ка, шеф!
     Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.
      — Вы меня приятно удивили, — признался я.
      — Правда? — спросил гитарист. После аварии он стал другим человеком.
      — Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.
     А контрабасист добавил, протирая очки:
      — Послезавтра у нас прослушивание.
     Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».
      — Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.
      — Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?
      — Потому что у остальных дела неважнецкие.
     Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.
      — Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального?
      — А вот вы сами... Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком... Что в вас изменилось?
      — Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.
      — Я не о том. Раньше... вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..
      — Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.
      — И вы почувствовали себя счастливее?
      — Ах, и не говорите! Я только сейчас начинаю жить.
      — А как же ваши занятия?
      — С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.
      — Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?
      — Никогда. Нет времени... Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество... Заметьте, я-то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!
     Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.
     Тем не менее надо было попытаться что-то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения.
      — Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган.
      — Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра?
      — Раньше... Чем раньше, тем лучше, поверьте мне.
      — Хорошо. Я заеду за вами в восемь. Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля.
      — Неужто это так серьезно? — спросил я.
      — Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват.
      — Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки.
      — Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать... Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать.
     Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.
      — Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.
      — Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям — как бы это выразиться? — из-за впечатлений... ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными... Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса... Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем.
      — Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.
     Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться... с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять... Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.
     Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:
      — Иду! Подождите!
     Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.
      — Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!
     Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.
      — Бывает и похуже, — пробормотал он.
     Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.
      — Что же он там выделывает? Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.
      — Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите? Тишина.
      — Эй! Жюм...
     Его зов прервал оглушительный выстрел.
      — Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу!
     Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком — сильный и в то же время сдержанный, — от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер — такой же старинный, как и все в его доме.
      — Наповал? — спросил священник. Я ощупал Жюможа.
      — Нет... Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое.
     Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован.
      — Какой калибр? — спросил он.
      — Вроде бы 6,35.
      — А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть... Не двигайте его с места. Еду.
     В ожидании Марека я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем.
      — Никаких изменений?
      — Нет.
     Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас?! Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку:
     
     «...Ее зовут Гертруда. Она дочка хозяйки булочной...»
     
     Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д'Аврэ.
      — Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника.
      — Думаю, да.
      — Но ведь тогда он все равно был обречен.
      — Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончить с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность, на всех нас — от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви.
      — Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых.
     Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник... Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!.. Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож... Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову!
     Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину.
      — Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная.
      — Кто?
      — Не знаю. Молодая женщина... Она здесь примерно с час.
     Только визитера мне еще и не хватало! Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную.
      — Как! Вы?!
      — Да, — сказала Режина и разрыдалась.
     Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня.
      — Где Рене? — кричала она.
     Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову.
      — Но послушайте... Вы же сами прекрасно знаете.
      — Лжец! Все вы — лжецы!
      — Прошу вас. Присядьте вот сюда... Успокойтесь... Поведайте мне, что с вами стряслось.
     Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и, поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече.
      — Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив... Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам...
     Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и, если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины.
      — Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну?
     Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам.
      — Он не умер, нет? — лопотала она.
      — Умер... В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв.
      — Но... Смерть — понятие однозначное...
      — В том-то и дело... Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите... никому... то, что сейчас от меня услышите?
      — Клянусь.
      — Очень хорошо... Прошу вас, наберитесь мужества.
     И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке.
      — Выходит... он меня разлюбил? — пробормотала она.
      — Поймите, у него не оставалось никакой надежды.
      — Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки?
      — Нет... Он отрекся... от своего прошлого... целиком... В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения.
      — Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила?
      — Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам... Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось.
      — А другие — могу я с ними познакомиться?
      — Что?
      — Да... Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена...
      — Пойдет ли это вам на пользу?
      — А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть.
      — Послушайте, Режина... Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он...
     По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права.
      — Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле?
     Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным.
      — Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу... однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется... но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля...
      — Я от этого не покраснею.
      — Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами... вашим телом... и частью Миртиля, пересаженной каждому из них...
     Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить... А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь.
      — Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе.
      — Значит, так... правая рука досталась священнику.
     Она не сдержалась и прыснула.
      — Ничего смешного, — заметил я.
      — Это из-за татуировки «Дулу»... Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире.
      — Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев. Она пожала плечами.
      — Продолжайте, — попросила она.
      — Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар.
      — Что? Да неужели?.. Но это ужасно!
     Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности.
      — Правая нога принадлежит торговцу мебелью... Этьену Эрамблю... Голова... выбора не было... ее получил банковский служащий.
      — Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!.. Рене на это никогда бы не согласился.
      — Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну а остальное... именно так — остальное... все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой.
      — Боже мой... Почему?
      — Этого мы не знаем.
      — Но он не умрет?
      — Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости.
      — О да! Прошу вас.
     Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора.
      — Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут... Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей.
     Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел.
      — Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески.
      — Но позвольте!.. Он вам не принадлежит, не забывайте этого.
     Мы переглянулись и оба вздохнули.
      — Простите меня, — сказал я.
      — Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе... Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями.
     Она встала, и я проводил ее до дверей.
      — Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею.
     Она протянула мне руку.
      — Мерси... Вы были очень добры... Я этого не забуду.
      — Хотите, я вызову вам такси?
      — Не надо... Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу.
     Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу:
      — Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может!
     И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы.
      — Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии... Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет.
      — Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю.
      — Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием?
      — Это исключено... Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все... В действительности это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете... При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба... Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат... До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагом, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик!
     Он повесил трубку.
     
     «Я уплетаю хлеб с молоком, бриоши, пирожки, шоколад, только бы видеть эту девочку... Девчушку. Волосы распущены по спине. Глуповатый смех. Несимпатичная физиономия. И зад... Я отдал бы все на свете, только бы ее... Вот какие картины теперь рисуются моему воображению. Я хотел бы стать чьим-нибудь господином... полновластным... я подаю знаки, и меня понимают без слов, без объяснений. Даже профессионалки и те считают необходимым поговорить, а я как раз такой тип, с каким никто говорить не умеет.
     Ее зовут Гертруда. Родители приехали из-под Страсбурга. Отец — громадина с головой Пьеро — почти никогда не появляется в магазине; у матери на руках малыши. Гертруда сидит за кассой. Она жует жвачку и слушает транзистор; на ней пуловер канареечного цвета, который ее плотно облегает. Наверное, она из него выросла; может, ей и невдомек, что трикотаж обрисовывает ее формы с чарующей точностью. У нее полудетские черты лица; от нее пахнет самкой, и она шмыгает носом, как младенец. Я долго выбираю карамель, хотя вся она с привкусом вазелина, и одной конфеткой угощаю Гертруду.
     "Вы сладкоежка", — сказала она мне с неосознанным вызовом в голосе. "Да, ужасный..."
     Дальше этого наши разговоры не заходят. Я уношу свою карамель и пытаюсь чем-то заняться, но после этого демарша работать неохота. Я обучаю маленьких тупиц, которых отовсюду повыгоняли. Они оседают у меня, довольные собой, и знают, что я тайком сбегаю с уроков. Мы сообщники: они лодырничают, а я посылаю родителям табели с завышенными отметками. В этой партии учеников есть две шлюшки, которые легко подпускают к себе, но меня удерживает осторожность. И потом — они меня не возбуждают. Зато Гертруда!..»
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft