[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Буало-Нарсежак. Человек-шарада.

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  продолжение

продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия [1] внушала профессору известное беспокойство, впрочем, подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебным заведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»... Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить.
     
     [1] Булимия (греч. bulimia, букв. — бычий голод) — неутолимое чувство голода, наблюдается при эндокринных заболеваниях.
     
     Но мое внимание главным образом привлекал Нерис. Теперь он достаточно окреп, чтобы ходить без посторонней помощи. Он всегда держал голову прямо и разговаривал хриплым голосом с присвистом. Профессор не был в восторге от результата операции. Любопытная вещь: он опасался осложнений со стороны спинного мозга, а наиболее чувствительными оказались голосовые связки. Однако Нерис чувствовал себя хорошо и, казалось, был счастлив, что выжил. Он отрастил бороду, что его несколько примирило с физиономией Миртиля. Разумеется, Нерис еще не совсем оправился после первого сюрприза. Если перед аварией он почти что облысел, то теперь с трудом расчесывал густую шевелюру. При бритье он то и дело резался, не освоившись с новыми чертами лица, формой челюстей. И потом, его борода отрастала слишком быстро и грозила разрастись по всей нижней части лица. Он привык оставлять под носом узкий хомутик, считая усики приметой аристократа, а теперь приходилось бороться со щетиной нищего бродяги. Это очень досаждало Нерису, так как его привычки не изменились. А еще он страдал оттого, что частично утратил память на цифры.
      — Больше всего меня смущает то, — говорил он, — что, вычисляя сумму, я всегда считаю в долларах... Почему именно в долларах?.. Когда я вернусь к себе на работу, мне не сладить с этой проблемой... Но вернусь ли я когда-нибудь на работу?..
     Кюре и я постепенно внушили Нерису, что в его интересах оставаться в клинике. Профессор нуждался в серьезном работнике — помощнике бухгалтера. Такая должность как раз по нему. К тому же тут ему будет сподручнее находиться под наблюдением врачей, чего еще долгое время потребует состояние его здоровья. Он не особенно сопротивлялся и не стремился показываться на улице — из боязни, что его узнают. И коль скоро Марек оставляет его в клинике, жизнь Нериса, в сущности, вернется в привычную колею.
      — Я соглашусь при условии, что мне позволят по воскресеньям ходить в кино, — заявил как-то Нерис. И признался, что питает слабость к вестернам. Индейцы, дилижансы, погони, перестрелка — все это он просто обожает. Бедняга Нерис! Такое хобби — его реванш!
      — А потом вы станете президентом нашего содружества!
     Кюре сказал это в шутку, не имея ничего такого на уме. Но в тот же миг идея показалась нам великолепной, конечно же, было уместно создать содружество, чтобы укрепить связи между этими семью жертвами несчастного случая.
      — Мы просто обязаны это сделать, поскольку в нас живут семь частей одного и того же человека.
      — Правильно, — согласился кюре. — Если мы расстанемся, это равносильно тому, что его расчленили бы. Наоборот, стоит нам объединиться, и он будет символически воссоздан. Другого способа засвидетельствовать ему нашу благодарность, которой он достоин, нет.
     И вот кюре созвал организационное собрание, и проект был принят единогласно. Содружество станет собираться раз в месяц, в клинике. Осведомленный о проекте профессор предоставил в распоряжение группы большой зал на первом этаже. Надо ли выработать статус? Тут возникали трудности, учитывая хотя бы одно — необходимость скрывать истинные мотивы создания такой ассоциации, поскольку они не могли быть обоснованы юридически. Однако мы имеем полное право основать клуб единомышленников и принять регламент по своему усмотрению.
      — «Клуб воскрешенных», — предложил Эрамбль. — А почему бы не взять такое название? Устроим ужин в тесном кругу. Тем самым нам представится случай поболтать и обменяться новостями.
      — Прежде всего, — сказал кюре, — если вы согласны, мы могли бы также отслужить мессу за упокой души Миртиля.
     Само собой, против мессы никто не возражал. Симона Галлар хотела бы, чтобы члены их содружества носили значок — скромный, но наводящий на воспоминания символ, вроде кусочка колючей проволоки у бывших узников нацистских лагерей.
      — Не забывайте, что наша ассоциация призвана пополняться. Мы являемся доказательством того, что теперь осуществить трансплантацию так же легко, как удалить аппендикс. Следовательно, в недалеком будущем таких людей, как мы, появится еще больше.
     Тут завязалась оживленная дискуссия. Нерис придерживался совершенно другого мнения. Он считал, что оригинальность их группы заключалась в доноре, тело которого было использовано целиком и полностью.
      — Когда нас семеро, нас восьмеро, — весьма уместно заметил он. — Возможно, придется ждать очень долго, прежде чем представится подобный случай.
     Это было очевидно. Предложение Симоны Галлар отклонили и проголосовали за кандидатуры членов правления. Председательствовать выпало на долю кюре, привыкшего вести собрания, а Нерис был избран его заместителем шестью голосами при одном воздержавшемся. Я был назначен секретарем. Членские взносы установили в двадцать франков ежемесячно. Жюмож, явно сожалевший, что не его выбрали замом, предложил выпускать бюллетень.
      — Хорошая мысль, — сказал неизменно сострадающий кюре. — И кажется, никто не сумеет справиться с этим делом лучше вас...
     Жюмож заупрямился и заставил себя просить, но в конце концов согласился с доводом, что обладает кое-какими необходимыми качествами. К тому же у него имелся ксерокс, и вопрос решился в пользу его кандидатуры. Первое собрание назначили на следующее воскресенье — день, когда профессор разрешил своим пациентам покинуть клинику.
     Мы собрались в воскресенье в десять утра в большом зале первого этажа. Кюре преобразовал длинный стол для осмотра больных в алтарь. Я принес цветы. Санитары украсили помещение. Весь персонал клиники изъявил желание присоединиться к нам, и церемония, хотя и весьма незатейливая, тем не менее прошла успешно. Священник произнес вступительное слово — очень безыскусно, как привык говорить, обращаясь к своим прихожанам.
      — Миртиль был грешником, — сказал он, — но и Варрава тоже. Господь никого не отвергает и всегда использует зло ради большего добра. Миртиль, как мы знаем, раскаялся. Он всеми силами желал смерти, чтобы предложить безвинным жертвам свое тело, полное жизни. И если мы сумеем любить его так, как он любил нас, совсем не зная, мы должны не только воздать ему должное, но и возвратить ему своего рода жизнь, эфемерную и таинственную, превосходящую наше разумение и тем не менее реальную. Благодаря науке и любви, Миртиль и после смерти все еще среди нас. Эта правая рука, принадлежавшая ему, вас благословит. Теперь она умиротворена. Вам предстоит сделать из тела Миртиля верного слугу. И пусть он вас нисколько не пугает. Он познал смертные муки казни. Теперь он прощен. Позаботимся же о нем все вместе. Аминь.
     По окончании мессы сотрудники Марека удалились, и мы закончили сервировать стол для банкета. Стояло десять приборов.
      — Но нас только девять, — заметил Нерис.
      — Нет, — возразил священник. — Семеро нас, профессор, господин Гаррик... и Миртиль — всего как раз десять. На каждом нашем собрании, по-моему, надо оставлять место тому, кто отсутствует не вполне,..
      — Вам не кажется, что это уже слишком! — шепнула мне Симона Галлар, когда я помогал расставлять цветы. — Эти нынешние священники питают слабость к проходимцам. Скоро кюре выдаст Миртиля за Христа трансплантации! Если он доволен своей рукой, тем лучше для него.
      — А разве вы... С вами не все в порядке?.. — спросил я. — Я думал, что...
      — Да, разумеется. Я хожу, как видите... но это сущая пытка...
     Удивившись, я увлек ее в глубину комнаты.
      — Прошу вас! Не скрывайте от меня ничего. У вас что-нибудь болит?
      — Нет, ничего. С этой стороны, я признаю, свершилось чудо. Только мне никак не удается привыкнуть...
     Она покраснела.
      — Я здесь, чтобы выслушать вас, — пробормотал я. — Что же еще не так?
      — Не знаю, как вам объяснить. Такое чувство, словно во мне поселилось животное. Я ощущаю его по всей длине моей новой ноги. Она крупная, понимаете. Она трется о мою собственную ногу. Ее волоски меня щекочут. Извините за подробности. Все это ужасно неприлично!
      — Да нет же, уверяю вас. Наоборот, что может быть естественнее! Продолжайте.
      — Все мои мысли только об этой ноге. Оставшись наедине с собой, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на нее, не потрогать... Мне кажется, я люблю ее больше своей собственной... И это меня бесит. Видите ли, я всегда отличалась независимым характером... Вот почему... у нас с мужем... не все проходило гладко... Понимаете?.. Бог с ним. Он погиб, бедняга... не будем ворошить прошлое... Теперь же эта нога... Я ее ненавижу. И тем не менее она мне дорога. Я и вправду могу говорить все до конца? Вы не рассердитесь?
      — Продолжайте! Вы должны рассказать мне все без обиняков!
      — Так вот, эта нога залезла мне под кожу. Я чувствую, как она меня насилует.
      — Нужно предупредить профессора. Она крепко сжала мою руку.
      — Нет! Запрещаю вам.
      — Он что-нибудь предпримет...
      — Я сказала вам, что это невыносимо?.. Смотрите на это как на забавный эксперимент — вот и все. Знаете, я не драматизирую.
      — Лучше бы помогли мне! — крикнул Эрамбль, проходя мимо нас со стопкой тарелок.
     Симона Галлар покинула меня. Я следил за ней взглядом. Она ходила еще неуверенной походкой, но ее фигура была по-прежнему изящной, и она сохранила мягкое покачивание бедер нормальной женщины.
      — Брюки ей не идут. Вы согласны с моим мнением?
     Это возвращался Эрамбль. Угостив меня сигаретой, он склонился ко мне:
      — Строго между нами, ну, как она?
      — Плохо, — ответил я. — А вы как?
      — Не жалуюсь... Забавно то, что, стоит мне заметить на земле какую-нибудь ерунду — бумажный катышек, кусочек ваты, — меня так и тянет поддать его ногой, как присуще мальчишке... Уверяю вас, раньше я за собой такого не замечал. А она? Что ощущает она? Симона не болтлива, верно?.. Я уже пытался ее разговорить, но без большого успеха... Какая жалость! Такая хорошенькая женщина!
     Я искоса наблюдал за ним. Мне пришла в голову мысль, что эти двое... Нет, я докатился до абсурда.
      — Похоже, она богата, — сказал я.
      — Не то слово, — подхватил Эрамбль. — Я навел справки и... — Он тут же спохватился: — Навел справки, нет... с чего бы я стал наводить справки!
      — В этом нет ничего предосудительного.
      — Нет, конечно. В конце концов, в ней есть все для того, чтобы возбудить интерес... особенно у человека в моем положении.
     Перехватив мой взгляд, он подтолкнул меня к окну.
      — Я хотел бы объясниться, — сказал он. — Говорить на эту тему со священником как-то неловко. С вами — другое дело... Эта нога сбивает меня с толку. Я не могу не думать, что у Симоны такая же... И вот... это смешно, это идиотизм — думайте что угодно... но это сильнее меня... Мне кажется, что я имею на Симону какое-то право... Мне хочется спросить у нее, как поживает моя левая нога, довольна ли она ею, словно я уступил ей часть самого себя из чистой любезности.
      — Вы подменяете собой Миртиля, если я правильно понимаю.
      — Нет. Это не совсем так. Скорее наоборот. Я хочу сказать, что нога Миртиля стала подлинно моей ногой, на которой я крепче стою на земле. А вот вторая, левая, стала для меня ничем. Я ее отвергаю. Она мне досаждает. Она какая-то жалкая. У нее нет горячности правой, ее... мальчишеских повадок. И я тоскую по другой, той... которая досталась мадам Галлар. Я думаю о ней с сожалением... Ну почему мне не пришили заодно и ее, а?.. Гуманно ли разлучать две ноги? Мадам Галлар несчастна от того, что ей пришили эту ногу, а я несчастен от того, что меня ее лишили. Ах! Миртилю повезло! Если бы вы только почувствовали эти мускулы, особенно бедро! Какое же оно твердое и упругое. А линия икры — чудо, мой дорогой. Рядом с ней моя родная нога — всего лишь ходуля, подпорка, лишенная выразительности конечность — сальная и плоскостопная, изнеженная ездой на машине. Вы думаете, я смотрю на мадам Галлар глазами мужчины, которому нравится эта женщина? Ничуть не бывало... Я смотрю на свою левую ногу в изгнании. И я благодарен Симоне за то, что она хорошо с ней обращается, говорит о ней без злобы. Сегодня я должен быть веселым, — правда, ведь мы покидаем клинику! А вот я печалюсь, потому что мы разойдемся в разные стороны... Мадам Галлар вернется домой, а я, массируя по вечерам, перед сном, новую ногу, как рекомендовал профессор, спрошу себя: «А вторая?.. Отнесутся ли и к ней с такой же заботой? С таким же вниманием? Не захиреет ли она?» Как мне быть, о Господи, как мне быть?
      — Женитесь на мадам Галлар!
      — Что?!
      — Прошу прощения, — извинился я. — Поверьте, эти слова вырвались у меня непроизвольно.
      — О-о! Я на вас вовсе не сержусь... Я уже подумывал и сам. Мы вернемся к этой теме позже.
     Священник хлопал в ладоши, собирая присутствующих. Он указал место, отведенное за столом каждому из нас. Ему же надлежало занять почетное место председателя. Справа от него сидел Нерис, вице-председатель. Слева уселся Жюмож. Напротив него, на другой стороне стола, находилось место покойного. Всем своим видом изображая беззаботное, доброе настроение, я выбрал место справа от Миртиля. Этот прибор, этот пустой стул производили на сотрапезников неприятное впечатление. Но очень скоро разговор оживился. Еда была превосходной, солнечный свет разливался по залу. Реплики становились все более жизнерадостными. Подшучивали над аппетитом Жюможа, но тот не обижался. И почти совсем забыли о лице Нериса, а между тем... Это были глаза Миртиля, которые жили и задерживались на каждом из нас. Стоило встретиться с их взглядом, как сразу приходилось отводить свой. Было почти невозможно выдержать его, не испытывая при этом невыносимого чувства неловкости, словно встретился глазами с мертвецом.
     Вдруг Мусрон необдуманно спросил:
      — А где похоронили Миртиля?.. О-о! Извините! И поскольку остальные взглянули на него сурово, он поправился:
      — Я хочу сказать, где бы его похоронили, если бы все произошло иначе?
      — На кладбище Тиэ... — сказал я. — Там есть то, что называется «Квадрат казненных». Не спрашивайте меня больше ни о чем. Я не знаю этого места и весьма надеюсь, что мне никогда не придется там побывать.
      — А на крестах помечены имена осужденных? — обеспокоенно спросил священник.
      — Там нет крестов, господин кюре. Нет каменных надгробий. Простые холмики — и только.
     От моих слов повеяло холодом.
      — Ему лучше здесь... с нами, — шутил подвыпивший художник.
      — Но разве запрещено, — продолжал расспрашивать священник, — дать им более пристойную могилу?
      — Нет, родственники имеют право спустя некоторое время перезахоронить тело куда им заблагорассудится.
      — В случае с Миртилем такого вопроса не возникает, по счастью!
     Эти слова произнес Нерис устами Миртиля, а сейчас он улыбался улыбкой Миртиля!
     Кашлянув в свою салфетку, Мусрон коснулся моего локтя и шепнул:
      — А нельзя ли в следующий раз оставлять его у себя в комнате? Или посоветовать ему молчать. От его голоса мне становится не по себе.
     Марек жестом попросил слова. Он хотел напомнить своим пациентам, что они не должны пока покидать Париж или его ближайшие пригороды без разрешения. Еще несколько месяцев им надлежит каждую неделю показываться врачу, а при малейшем тревожном симптоме вернуться в клинику под его наблюдение. Симона Галлар улыбнулась мне с видом заговорщицы и подняла бокал за здравие профессора. К ней сразу же присоединился Эрамбль, который что-то шептал ей на ухо все время, пока длилась трапеза. Шум голосов усиливался. Мусрон предложил сыграть нам на саксофоне. Он был не лишен таланта, с которым все его поздравляли, потом Нерис и Жюмож стали из-за чего-то пререкаться, а в это время Мусрон поведал мне, что рассчитывает серьезно обратиться к музыкальным занятиям. После операции у него значительно улучшилось дыхание. А звук, объяснял он, в первую очередь зависит от дыхания. При очень хорошем звучании саксофонист почти наверняка может записать пластинку... А с этого момента перед ним откроется перспектива!
      — Но... как же занятия? — возразил я.
      — Никакой проблемы. Занятия проходят днем, а сакс — по вечерам.
      — Да вы себя угробите!
      — Только не теперь, когда у меня внутри это! — сказал он, колотя себя в грудь.
     Он наполнил стакан и залпом его осушил. Я заметил, что все они были перевозбуждены, словно теперь, когда опасность миновала, готовились начать жизнь сначала. Вплоть до Жюможа, который говорил на слишком повышенных тонах. Когда настало время расставаться, все они взволнованно обнимали друг друга, обещая перезваниваться и оказывать в случае чего всяческую поддержку.
      — Я думаю, мы чуточку под хмельком, — сказал мне священник. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
     Я подвез его в Ванв. Он много говорил, пытаясь мне доказать, что, пересаживая человеку орган, тем самым изменяешь ему судьбу, поскольку изменяются его наклонности. Он философствовал, с трудом ворочая языком, и в конце концов уснул, положив голову мне на плечо.
     Я устал, и, откровенно говоря, мне уже начинало надоедать это сборище, странные признания и бессвязные речи. Я решил договориться о двухдневном отпуске. Ни звонков по телефону, ни клиники. Буду жить как все: ходить по вечерам в кино, кафе. Еще на площадке я услышал звонки телефона. Это оказался Андреотти.
      — Знаете, что произошло, Гаррик? Режина Мансель, любовница Миртиля... Вы меня слышите?.. Хорошо. Вчера ее выпустили из тюрьмы.
      — Уже?
      — Представляете себе? Она схлопотала два года за хранение краденого... по-моему, все эти данные фигурируют в вашем досье... словом, она уже на свободе и теперь хочет знать, где похоронен Миртиль, чтобы пойти и помолиться у него на могиле. Представляете?
      — Но у него нет могилы!
      — То-то и оно. Надо ей внушить, что Миртиль похоронен в Тиэ. Что поделаешь! У нас нет выбора!
     О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи!
      — Ну что ж. Согласен с вами... но я...
      — Минуточку, Гаррик, я прошу вас ее сопровождать. Мы не можем допустить, чтобы она пошла на кладбище одна... Она станет расспрашивать смотрителей... Нет, нет! Нужно, чтобы кто-то показал ей место... понимаете... какое-нибудь. Короче, вы должны внушить ей доверие, она посмотрит, помолится, сделает, что пожелает, и оставит нас в покое, по крайней мере, я на это надеюсь.
      — Какая она из себя?
      — Хороша собой, статная блондинка...
      — Да нет, по характеру.
      — Чего не знаю, того не знаю. Режина наверняка особа решительная и, похоже, очень любила Миртиля. Когда она утверждает, что понятия не имела, чем занимается ее любовник, — это вранье, сами понимаете. Всем, кто следил за следствием по этому делу, ясно, что она была в курсе.
      — А она не попытается затеять скандал?
      — Совершенно. При условии, что она ни о чем не догадается. Так что напустите на себя соответственный вид и запудрите ей мозги. Это главное!
      — По правде говоря, господин префект, я начинаю находить свою миссию тяжелой.
      — Знаю, Гаррик, знаю... Но вы подошли к концу ваших испытаний. Еще чуточку мужества.
      — И когда же я должен повести ее в Тиэ?
      — Хотя бы завтра... Чем раньше, тем лучше, поверьте моим словам. Режина будет вас ждать в привратницкой префектуры... в десять утра.
      — А что, если она потребует труп, чтобы перезахоронить?
      — Тут надлежит вмешаться вам. Отговорите ее от такого намерения. Дайте ей понять, что страница перевернута... Мы ей поможем... если она проявит благоразумие... Я вам полностью доверяю, Гаррик. Во всяком случае, существует закон о сроках перезахоронения, который дает нам возможность... потянуть время и придумать выход из создавшегося положения... А как там у наших бывших пациентов? Все путем?
     Я вкратце рассказал ему о последних событиях. Создание содружества его очень позабавило.
      — Право же, мне не до смеха, господин префект.
      — Вот и напрасно, дорогой мой друг... Заметьте, мне тоже. Но вы принимаете это дело слишком близко к сердцу... Да-да... Я чувствую, как вы серьезны, как напряжены... Разумеется... я ставлю себя на ваше место. Особенно завтрашняя неприятная обязанность — в ней нет ничего забавного. Но это последний эпизод. Теперь все они вне опасности, и с ними ничего больше не может приключиться. А через полгода мы обнародуем правду. А возможно, даже раньше. Будем оптимистами, дорогой мой Гаррик. Мужайтесь. И, пожалуйста, звякните мне завтра. Доброй ночи.
     Я был в бешенстве. Вменить мне в обязанность ломать комедию перед какой-то шлюхой! Еще немного — и я послал бы письмо с просьбой об отставке. А на следующий день, в десять утра, входил в полицейскую префектуру.
     У меня был вид осужденного.
     По наивности я полагал, что встречу по меньшей мере Золотую Каску [1], возможно, из-за выражений, употребленных в рапорте: «девица Мансель», «подсудимая», «любовница Миртиля»... Была подозрительной уже одна ее профессия: натурщица. Мы-то знаем, что за этим кроется. Вот почему в присутствии Режины я стал что-то лепетать, как школьник. Она была красива и выглядела достойно в своем темном костюме отличного покроя. Я имел дело с женщиной, которую обидели, и она сразу дала мне понять, что я — обидчик или, по крайней мере, принадлежу к стану притеснителей. Блондинка с волосами теплого медового оттенка, она была очень хороша, но ее темно-синие глаза воительницы, твердо решившей не складывать оружия, пригвождали меня на расстоянии, разглядывали со своего рода презрением. На мое приветствие она ответила сухим кивком головы и села в машину, проявляя всяческую сдержанность. Ее профиль был чуточку простоват из-за слегка вздернутого носа, но прическа — умело закрученная на затылке коса — сглаживала этот недостаток и подчеркивала чистоту линий. Ее духи довершали впечатление, что она опасна. За какие-то сутки Режина вновь обрела свой прежний, дотюремный облик.
     
     [1] Золотая Каска — прозвище героини одноименного фильма французского режиссера Жака Беккера (1952), роль которой исполняла Симона Синьоре; ее прототип — реальный персонаж, любимица воровской среды.
     
      — Сказал ли Рене что-нибудь перед смертью? — спросила она.
     Я сообщил ей, что Миртиль за последние месяцы очень изменился. Он часто выражал желание быть забытым и мирно ждал смерти. До последней минуты проявлял большое мужество и в то же время своего рода безразличие, как будто его уже ничто не касалось.
     Я не слишком гордился разыгрываемой ролью. В глазах Режины стояли слезы, но, оберегая косметику, она сдерживала их.
      — Мне хотелось бы, — сказала она, — чтобы мы поехали той же дорогой, которой проследовал фургон с его телом.
      — Это нетрудно.
     Я наклонился, чтобы дать указание шоферу. Вытащив из сумки платочек, она его смяла и прикладывала время от времени к носу. Когда мы ехали вдоль высокой серой стены Санте, она пробормотала:
      — А правда... что их хоронят, положив голову между ног?
      — Зачем думать о таких мрачных вещах? — сказал я. — Ведь его могли убить на войне или же искромсать в автомобильной катастрофе. Тело — ничто.
     Она спросила, но не сразу:
      — Вы верующий?
      — Я верю, что Миртиль искупил свою вину. И верю в справедливость.
     Ее удивили подобные речи, я это видел, но она не задала больше ни одного вопроса.
     Когда мы прибыли на кладбище, Режина оперлась на мою руку, чтобы выйти из машины. Враждебности с ее стороны я уже не чувствовал. Похоже, она способна взрываться, но не злопамятна. В конторе мне дали точные и сложные указания насчет «Квартала казненных», так как кладбище занимало огромную территорию. Он находился в его глубине, в своего рода могильном пригороде. По образу и подобию городов, на кладбище имеются свои богатые кварталы и трущобы. Казненных хоронили на пустыре. Там было несколько холмиков, которые уже начали зарастать сорняками. Расстрелянные, гильотинированные, они покоились тут в ужасающей анонимности. Режина, повиснув на моей руке, двигалась все более и более неуверенно. Я остановился перед голым бугорком.
      — Здесь, — показал я.
     И тут она совершила удивительный поступок. Побежала к ближайшей аллее, нарвала там без разбору цветов, листьев и разбросала их по голой бурой земле. Потом, став на колени, опустила голову, как если бы, в свою очередь, предлагала ее какому-нибудь палачу, и надолго застыла в такой позе.
     А я, в двух шагах за ее спиной, чувствовал себя сообщником чудовищного заговора. Мне и вправду было ее жаль. Я помог ей встать. Внезапно в глубине кладбища, в безмолвии камней между нами рождалось своеобразное товарищество и даже интимность, потому что она опиралась на меня, отряхивая пыль, потому что она плакала, не таясь, и была похожа, как все плачущие женщины, на совсем маленькую девочку, покинутую и беззащитную.
      — Я больше его не увижу, — повторяла она.
     Перед могилой с выгравированным на плите именем она могла вообразить, что покойник уснул, едва разлученный с ней могильной плитой. Здесь же она ощущала всю жестокость отсутствия — бесповоротного, вечного. А тем не менее в Виль-д'Аврэ... Ах! Мы не смели этого делать! Глубокая печаль этой женщины помогла мне уяснить, что смерть вызывает сугубо личное отношение, обладает таинственным смыслом, который мы попрали. Мы украли у Режины смерть Миртиля.
      — Пошли, — предложил я. — Давайте уйдем отсюда!
      — А можно мне сюда наведываться?
      — Зачем?.. Вы видите... сюда никто никогда не приходит. Поверьте, вам надо забыть это кладбище. Оно не в счет.
     Я говорил что попало, лишь бы ее отвлечь и избежать вопроса, который она должна была мне задать: «Смогу я его перезахоронить?» А между тем этого вопроса она мне не задала и — как я понял — никогда не задаст, потому что не думала о памятнике, посмертных хлопотах, загробной жизни. На все это ей было наплевать. Режина вспоминала только о своей любви. Префект не прав. У меня сложилось впечатление, что, как говорят, в высшей инстанции ошибались, усматривая лишь эксперимент там, где, возможно, начинается испытание — и для всех нас.
     Мы вернулись в машину.
      — Что вы теперь намерены делать? — спросил я.
      — Не знаю.
      — У вас есть родные?
      — О-о! Они давно от меня открестились. Но я привыкла устраиваться сама... Вернусь к своей прежней профессии... Я демонстрировала модели одежды.
      — Миртиль вам ничего не оставил? Она передернула плечами.
      — Нет, ничего. Он думал, что так будет продолжаться вечно... Он стал одержимым... Воображал, что сильнее его нет никого на всем белом свете... Я читала книги про диктаторов, так вот — он был именно таким... А когда я ему выговаривала, отвечал: «Миртилю на это плевать», говоря о себе в третьем лице и называя по фамилии.
     Побежденная усталостью и горем, Режина разоткровенничалась — она прекрасно знала, что я расспрашиваю ее не из профессионального любопытства, а пытаясь отвлечь от горестных мыслей.
      — А как он вел себя со своими сообщниками?
      — Миртиль?.. Собственно, их и сообщниками-то нельзя назвать. Он был жутко гордый. Когда невозможно было провернуть дело в одиночку, он нанимал двух-трех человек, с которыми щедро расплачивался. Но чаще всего действовал один, и всегда успешно, что да, то да.
     Мне нравился голос Режины. В нем отражались все эмоции. Она дрожала, готовая разразиться рыданиями, а потом обретала стойкость и почти резонерствовала; восхищение придавало ее голосу горячности. И внезапно она сама начинала излучать всю прелесть молодости. Я стал лучше понимать, какое воздействие Режина оказывала на Миртиля, и, неприметно наблюдая за ней, восхищался уверенностью, естественностью ее движений. Она попудрилась и, вовсе не стесняясь моего присутствия, начала, как любая элегантная женщина, смотреться в зеркальце; она то наклоняла голову, то держала ее прямо. Я видел в зеркальце пудреницы то ее голубой глаз, то крутую бровь, но меня обволакивал, погружая в оцепенение, запах ее духов... Я снова видел голову Миртиля, теперь бородатую, на плечах Нериса, и, рассматривая Режину, воображал рядом с ней Миртиля... Я представлял себе руку, которая ее обнимает... Руку кого, собственно говоря?.. Нет, не священника... не Гобри... И потом вспоминал о Жюможе... Вот до чего я докатился! Все это — игра больного воображения, потрясенного аномальной ситуацией, соприкоснувшись с которой, невозможно было не запачкаться.
      — Куда вас подвезти? — неожиданно спросил я.
      — Мне безразлично. Я сейчас живу у подруги — манекенщицы. Это возле Плас-Бланш.
     Я добавил, почти непроизвольно:
      — Если я могу быть вам полезен...
      — Что вы готовы для меня сделать? — спросила она. — Впрочем, когда я немного приду в себя, я бы хотела, чтобы вы мне подробно рассказали, если это вам не в тягость, как его задержали, о последних минутах жизни Миртиля... Мне рекомендовали обращаться к вам по всем вопросам, связанным с Рене...
     Я проклинал Андреотти, но у меня не хватило мужества вывести ее из заблуждения.
      — Охотно, — сказал я. — Стоит только вам позвонить мне домой, чтобы назначить встречу. — Я дал ей свой телефон.
      — Благодарю... Никак не ожидала такой любезности со стороны...
     Я угадал, какое слово она не решалась произнести.
      — Сотрудника префектуры? — подсказал я.
      — Вот-вот.
     Она улыбнулась и, когда машина остановилась, протянула мне руку в перчатке.
      — Удачи вам! — пожелал я.
     Она скрестила указательный и безымянный пальцы, заклиная судьбу, вышла из машины и захлопнула дверцу. Я смотрел, как она удаляется — великолепная, безразличная.
     Мой взгляд упал на часы. Первый час. Я находился в двух шагах от улицы Равиньян, где жил Гобри.
      — Высадите-ка меня, — сказал я шоферу. — Мне нужно зайти в одно место неподалеку.
     Откуда такая внезапная потребность повидать Гобри? Я с трудом мог дать этому рациональное объяснение. Может, после долгого пребывания наедине с Режиной я спешил удостовериться, что ее любовник все еще существовал под видом левой руки художника? До сих пор я был зрителем, чрезвычайно внимательным свидетелем — меня лично все это никак не задевало. Но теперь я отдавал себе отчет в том, что из-за Режины меня охватило какое-то волнение. У меня возникло желание посмеяться при одной мысли об этих семерых обладателях пересаженных органов. Я чуть ли не желал им зла! И если я направил свои стопы к Гобри, в сущности, мною двигало что-то весьма похожее на ревность.
     Я застал Гобри курящим длинную трубку, лежа на железной кровати. Его захламленная и грязная мастерская смахивала на лавку старьевщика. Повсюду валялись начатые и незавершенные холсты. Пол был не мыт и заляпан краской. Стопка грязных тарелок скопилась в углу. Я освободил себе стул.
      — Не помешал? — спросил я.
     Отекшие глаза Гобри, багровый цвет лица доказывали мне, что он уже наполовину пьян. Я заметил на столе бутылку. Стакана не было — возможно, он пил прямо из горлышка.
      — Волен я делать что хочу или нет? — проворчал он. — Вас послал ко мне профессор?.. Наверное, ему хочется узнать, что она выделывает, его рука?.. Можете ему доложить: она ни на что не годна... Ни на что... Никогда еще не видывал подобной руки; она швыряет на пол все, чего касается.
      — Ну а как... ваша работа?
      — Моя работа?
     Он расхохотался — да так, что вся кровать заскрипела, потом, напрягшись, умудрился сесть.
      — Моя работа, — повторил он. — Вы ее видите. Вот она... Например, это небольшое полотно рядом с вами... да, у ножек мольберта... что, по-вашему, это такое?
     Я увидел красные пятна, коричневатые — как будто бы полотно обрызгали кровью.
      — Это улица Ив! — вскричал он и согнулся вдвое от душившего его смеха, а потом объяснил, утирая глаза от навернувшихся слез. — Да, это моя новая манера, мой «красный период».
     Он указал на бутылку.
      — Если душа лежит... Настоящее «Old Crow» [1].
     
     [1] «Старая ворона» (англ.) — марка виски.
     
      — Вам бы не следовало... — начал было я.
      — Что-что? Мне бы не следовало... А вы смогли бы удержаться, если бы у вас руки тряслись? Да смотрите, черт побери, смотрите же!
     Он подошел к мольберту, схватил кисть.
      — Вы видите... Я пытаюсь двигаться прямо, нарисовать прямую черту... А похоже, что я фиксирую землетрясение... Нет, дело в том, что мне приклеили руку чернорабочего! Она хороша только для работы отбойным молотком, но держать кисть художника — об этом нечего и думать. Совершенно не способна провести прямую черту. Можно подумать, это сделано нарочно...
      — Начните сначала, — попросил я. — Но не препятствуя произвольным движениям руки.
      — Думаете, она меня слушается?!
     Он попытался провести вертикальную линию, а получились три неровные волнистые черточки. Гобри запустил кистью через всю мастерскую.
      — Я и прежде, — сказал он, — не считался большим мастером. Но в конце концов, на то, что я рисовал, вполне можно было смотреть. Теперь же...
      — А правой?
      — А ну-ка, попробуйте сами писать левой рукой!
      — Может, вы слишком торопитесь? На то, чтобы переподготовить руку, требуется время.
     Закатав резким движением рукав, он обнажил мускулистое и волосатое предплечье.
      — Неужто вы, господин Гаррик, и вправду верите, что этой лапище дано чувствовать живопись?.. Это равносильно тому, чтобы требовать от боксера умения плести кружева.
     Я внимательно рассматривал кривые линии, нанесенные им на полотно. Они были выразительными, а вовсе не неуверенными или дрожащими, как утверждал Гобри.
      — А знаете, что изображает эта кривая? — спросил я. — Женский силуэт... Вот изгиб плеча... вот изгиб бедра... Выпуклость икры... Пропорции соблюдены...
      — Вы не лишены воображения.
      — А может, у вас его не хватает?.. Гобри, поговорим серьезно... я помню все, что вы мне рассказывали в клинике. Про художника, которому завидуете, не так ли?.. Которому хотели бы подражать?.. Бернар Бюффе, кажется?
      — Нет... Карзу.
      — Ладно. Допустим!.. У вас стойкое пристрастие к острым углам, ломаным линиям. Вот в чем ваша ошибка. А почему бы вам не решать свои сюжеты с помощью закругленных, мягких, женственных линий? Начните с обнаженной натуры, чтобы набить себе руку. А затем придете к своего рода антикубизму.
      — Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри.
     С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал: моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды.
      — Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас.
     Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое.
      — Есть, начальник... Слушаюсь, начальник, — отвергал он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие.
     Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки.
      — Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы — единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно.
     Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел-таки задеть его за живое.
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft