[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

  ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

<< пред. <<   >> след. >>

     ГЛАВА II
     
     Во сне Марии было легко, будто освободилась от тяжелого груза, который камнем лежал на сердце и не давал свободно вздохнуть. Проснувшись, старалась припомнить, отчего же так легко? Услышала стук колес, приглушенный разговор соседей по купе, боявшихся разбудить ее, обрадованно потянулась. Оказывается, можно вот так с легкой душой лежать, смотреть в окно, ничего не делая, и ощущать себя в полную меру счастливым человеком. До самого Поворино Мария ни с кем не разговаривала, а повернувшись на живот и положив подбородок на сложенные на подушке руки, глядела в окно. Незадолго до прибытия поезда на станцию назначения оделась, взяла чемоданчик. И когда собралась выходить, ехавший с ней в купе мужчина спросил:
      — Изволили видеть, в туалетик много стоит в очереди?
      — Изволили видеть, что мало, — отвечала со смехом Мария и вышла из купе.
     На платформе мать бросилась к дочке и долго не отпускала, обнимая и целуя, потом замерла, прижавшись к ее груди и всхлипывая.
      — Мама, мамочка, я живая и здоровая, и я — вернулась, — повторяла Мария, успокаивая свое тоскующее сердце. С волнением смотрела, не изменилось ли что, знакомое с детства, все ли на месте, хотелось вздохнуть поглубже. — Мама, не реви, не реви, мамочка. — Какая-то струнка ее сердца ныла, напоминая, как соскучилась она по матери, по своему городку, и эта струнка как бы говорила, как сладко знать, что есть ждущий и тоскующий по тебе человек.
     Раннее солнце робко пробиралось сквозь облака и застенчиво бросало на землю размытые блики света. Мокрые улицы смотрелись пустынно, казалось, еще спали дома, заборы, люди; по дороге встретились двое мужчин, которые, судя по всему, не узнали Марию. В новом наряде она чувствовала себя неловко, будто и ноги стали длиннее, и грудь подалась вверх, и упруго подобрался живот.
     Дома ничего не изменилось, словно Мария не уезжала: чистые, выскобленные полы, беленые потолки, нигде ни пылинки, во всех углах стояли березовые веточки, приятно пахло клейкой молодой листвой. Запах напоминал далекое время детства, когда и она на троицу березовыми веточками и травой украшала дом.
      — Ой, мамочка, родненькая, как хорошо-то дома, как хорошо, — говорила Мария, с радостью стаскивая с себя джинсы, кофту, и тут же надела, как всегда любила, прямо на голое тело свой старенький халатишко, заботливо приготовленный матерью, и с давно ожидаемым удовольствием завалилась на тахту. — Лучше, мам, всю жизнь никуда не уезжать. Ей-богу! — Она лежала, как прежде, — раскинув руки, сведя ноги и испытывая чувство, будто плывешь на плоту по глубокой реке, тебе не страшно, но все равно — кружилась голова. — Мам, а чего ветки — троица? — спросила после молчания Мария, вдыхая чистый березовый запах.
      — Доченька, а похудела, — решилась наконец сказать мать. — Работа-то тяжелая, поди?
      — Работа, мам, легче не бывает, а от худобы еще никто не умирал. На диету садятся, лишь бы для здоровья похудеть, а я вон, гляди, и не худая. Гляди, какая я даже толстая вон здесь, на ляжках, как будто специально мяса нарастила. У нас живет в комнате одна и работаем вместе, Шурина ее фамилия, так на японской диете сидит уже три месяца. Полстакана риса отварит утром и — ест. Это же, мама, скажу тебе, нелегко. А раньше так любила хорошенько поесть.
      — Она рехнулась?
      — Да нет, мам, не рехнулась, и деньги у нее есть, у нее отец — главный инженер завода, но так ведь по магазинам бегать не надо — раз. Пришла, пожевала рису и — легла спать: А вот Вера Конова, красивая такая девочка, та любит страсть поесть как, бегает в театры, на танцульки и с собой вечно в сумочке таскает булку хлеба, в дороге ест. Сама знаешь, если каждый день ходить в театр, то сливками сметану запивать не будешь и мясо колбасой заедать тоже.
      — А ты-то? — спросила выжидающе мать.
      — Я, мамочка, на диете не сидела, но лучше домашней пищи нету на свете, я готовила сама, у нас кухня большая, газ, вода, теплая и холодная. — Мария рассказала про свою жизнь: где работала, как жила (умолчав про ссору с тетей Ларисой), где стоит кровать ее в комнате. — Ах, мамочка! Давай-ка мы испечем пирожки с луком и яйцом, сварим нашего супчику?
     А у матери все уже было готово. Мария и не подозревала, что мать так хорошо знает любимые ее кушанья и еще вчера, лишь получила телеграмму, тут же зарезала курицу, хотя и не решилась бы ее зарезать на самый большой праздник. Ночью потрошила, из потрохов сварила крутой бульон, а потом уж раскатала тесто, нарезала лапши; испекла пирогов, предварительно замесив тесто на молоке.
     Татьяна Тихоновна накрыла стол, села рядом. Можно ли измерить глубину чувств матери? Мать наполнена тревогами дочери, каждая клеточка ее худого и слабого тела обременена тяжестью любви. Ничто не может быть удивительнее ощущения, что рядом мать, любящая тебя светло и радостно! Не появилось еще в природе чувства чище и благороднее, чем чувство материнской любви.
     После завтрака Мария легла отдохнуть, а мать, прихватив ее белье, ушла, чтобы не мешать, на кухню и, прижав к лицу белье, вдыхала родной запах, плакала беззвучными счастливыми слезами.
     Вместе с матерью Мария навестила кур, поросенка, который заметно вырос. Мария радовалась курам, поросенку, здоровалась с ними, говорила им «здравствуйте, мои черти полосатые!», глядела вокруг, наливалась беспричинным весельем. Мать затаенно следила за дочерью и радостно молчала, хотела о чем-то спросить, но каждый раз, взглянув на нее, беззаботную, веселую, не решалась. Мария не замечала настороженного взгляда матери, болтала без умолку, но вот, поймав задумчивый взгляд ее, спросила:
      — Ты чего, мамуля?
      — Ох, сердце болит мое чегой-то, доченька.
      — Ну так и посиди чуть, пусть отпустит. Мать не ответила, присела рядом.
     А вечером Мария принялась названивать подругам. Не оказалось дома то одной, то другой. Но все же удалось дозвониться до Самохиной Райки и Наташки Ивановой. Обе еще не вышли замуж; обе веселые, хохотуньи, и Маша их любила.
     По телефону Мария красочно рисовала подругам свою столичную жизнь, не жалела радужных красок; перечисляла театры, где постоянно выступают знаменитые артисты, музеи, которые посещает чуть ли не ежедневно, улицы и площади, и москвичей, которые увязываются за нею толпами, приглашают в кино, рестораны, и она выбирает только журналистов и художников.
     Мать слушала и радовалась веселой болтовне дочери, похваливающейся, как хорошо, замечательно ей жилось, как будто и неприятностей никаких не приходилось испытывать. Пришло время готовить ужин, и Татьяна Тихоновна уже из кухни прислушивалась к разговору дочери; сердце у нее каждый раз замирало, когда вдруг дочь умолкала. Лицо у матери вытягивалось, и она судорожно вслушивалась, пытаясь понять, почему молчит дочь, но вот Мария подавала голос, и мать тихонечко вздыхала, как будто говорила про себя: пронесло.
     Прошло не менее двух часов, пока дочь закончила свои бесконечные разговоры о блестящей жизни в большом городе, о жизни вольной, воистину аристократической, состоящей в основном из посещений театров, музеев, вечеров, интересных знакомств и, как можно понять из разговоров, бесконечного флирта с москвичами, которые, разумеется, без ума от приезжих молодых девушек, делают им непрерывные предложения, а девушки только тем и занимаются, что отвергают эти предложения. Обычно разговор заканчивался тем, что Мария приглашала подругу приехать в Москву, а та после рассказанного, безусловно, желала вкусить кусочек счастья от большого райского пирога.
      — Ну вот, все новости обсудила, — проговорила дочь, появляясь в дверях кухни; глаза радостно блестели, лицо порозовело, сохранив след тех недавних разговоров о необыкновенной жизни, которая сейчас самой Марии на самом деле нравилась и казалась именно такой, как она рассказывала.
     Мать поглядывала на дочь, и видно было, лицо ее устало от переживаний, от ожиданий. Казалось, вот что-то произойдет и принесет дочери неприятность. Но мать довольно вздохнула, глядя мягким взглядом; она за эти два часа устала, словно тащила в гору тяжелый груз.
      — Бывало, целый вечер гляжу на его, черта черного, и хоть бы разочек звякнул, идол несчастный, — кивнула на телефон Татьяна Тихоновна, ощущая, как отлегло с души. — Хоть бы кто, думаю, по ошибке позвонил, чтобы голос человеческий услыхать. Нет, молчит. А зимой вечера долги.
      — Тоскливо, мам, одной-то? То нет-нет и я забегу, а так небось тоскливо по вечерам.
      — Я тебе говорю, доченька, сидишь, бывалоче, зимой, а вечера длинные-длинные; спать бы легла, так ведь так устанут косточки-то мои за ночь, мочи моей нету никакой, ноют. Вот я думаю: дай я посижу, подожду, может, кто разохотится и забежит на минуточку, чайком побалую. Сижу час, сижу два — нету никого, гляжу на него, проклятущего, и говорю ему: «Ну-к, маненький, позвони-ка мне, — а он молчит! — Чего молчишь, идол черный?» А до того тяжкотно на душеньке-то горемычной, детей вырастила, такая жизнь прошумела со мною вместе, и вот теперь — одна по старости лет, что уж кажется, что телефон вроде оживает, черт черный, говорить начинает: «Разве я виноватый, что тебе не звонит дочь, не звонит сын, забыли сестра и брат. Мог бы, говорит, муженек твой с того света позвонить, между прочим, оттеду телефонная связь очень даже хорошая, очень могла бы твоя доченька позвонить из Москвы, там по театрам ходит, с парнями шныряет, любовные штучки крутит».
     Гляжу я на него, а уж вижу, будто у него есть глаза, уши, рот, будто и говорить-то мне не возбраняется, и к ему обо всем таком обращаюсь, а он мне: «Нет, говорит, только похоже, что я такой, а говорить мне очень даже возбраняется, у меня, дескать, мысли могут появиться не те, которые нужные, вот люди мне и запретили говорить». Гляжу я на него и вижу, что уж будто разговоры по телефонным проводам идут толпою, а только я одна не могу включиться в эту толпу, и так мне, доченька, больно и обидно, а телефон становится ажио живым, бегает по квартире, бесится, кривляется, строит мне рожи, ведет себя, очень даже как бесенок. Вот я и завожу разговоры с ним всякие про время, про жизнь, про все на белом свете. И только я ему: «Скажи мне чего-то про доченьку мою». — «Нет, говорит, не могу, так я устроен».
      — Выходит, тоскливо было, маменька? — вздохнула Мария.
      — Не то слово, доченька, если уж говорить как есть, хоть волком вой, так тоскливо и одинешенько. Бывало-то, письмо твое перечитываю каждый вечер до следующего письма. Так вот и читаю каждый вечер по нескольку раз.
      — Значит, с телефоном разговариваешь, — сказала Мария, обняла мать, и так, обнявшись, сидели они с Татьяной Тихоновной.
      — Тут не только с телефоном заговоришь, доченька, а и со всеми своими вещами стала разговаривать. Иду, споткнусь о стул, и тут ему свои претензии предъявляю с полчаса: «Ты чего, мол, милый, когда вот другие идут, на дороге стоишь, зенки свои разинешь, и, гляди, о тебе споткнутся ненароком люди. Ах, говорю, ты такой и сякой, как тебе не стыдно! Расставил свои, говорю, ножки кривые и на дороге прямо устроился. Не стыдно ли тебе?» — «А я не виноватый, отвечает стул, вон и стол стоит и не двигается, вон комод стоит и тоже не двигается, вон шкаф стоит и тоже не двигается, потому как, если тебе известно, у нас такая жизнь, что двигаться нельзя». Лучше, Машенька, говорить с курами, такие соображаемые, диву даешься. Зимой я их беру к себе, но ночью они должны спать, вот я разговариваю со стулом, телефоном и комодом шепотом. Ох, беда! Ах, куры умные, даром что лопочут по-своему, понимают с полуслова, и в глазах у них — совесть глядится, и они человека, Машенька, любят. Дай бог людям друг к дружке так относиться. Свинья — та нету, понимать понимает, а делает по-своему, и до человека у нее отношение — пожрать бы. В глазах у нее — мрачный ум, темные мысли. Дай руку, так она ее обглодает и косточки перемелет своими зубищами.
      — Есть, мама, и люди такие, — вздохнула Мария.
      — Люди-то все же есть люди, — сказала Татьяна Тихоновна. — А вот птица, ну что и курица, я ни сроду не думала, что такая она умная скотинка. Все понимает, разумеет и к человеку с великим добром и благодарностью относится. У нас корова была Зорька, так я ничего не говорю, но чтоб дай бог каждому человеку такой ум заиметь. Про корову все знают, но чтоб обыкновенная курица и с таким умом — чудо.
      — Тяжело тебе, милая мама, приходится.
      — Да уж как нелегко в одиночестве, хоть в дом для престарелых. Но ведь, скажи, и там не сладко, что уж правде в глаза не смотреть. Ох, уж бы мне, доченька, дождаться светлого дня — внучонка от тебя. И больше ничегошеньки мне в этой жизни не надо. Вышла бы замуж за человека хорошего да рассудительного, пусть будет постаршей тебя, главное, человек бы хороший.
      — Чего ты, мам, будто я старуха уж совсем. — Мария обняла мать. — То тебе куры наболтали. Ма-ма, нужно быть твердой и не сгибаться.
      — Прости, доченька, — ответила Татьяна Тихоновна и повернулась с открытым ртом — зазвонил телефон.
     Мария бросилась опрометью к телефону, а Татьяна Тихоновна присела на табуретку послушать разговор дочери, и ей так стало приятно оттого, что вот сидит на кухне, печет блины, вкусно пахнет кисловатым тестом, горелым маслом, и от сытого дымка, волнистой струйкой поднимавшегося над сковородкой, кружилась голова.
      — Да, вас слушаю, — сказала громко Мария, и у Татьяны Тихоновны легко ударило в сердце, словно кто молоточком слегка стукнул. — Наташка, ты? Только говорили: чего нового есть? Давай. Не угадала, говорю. Да ты чего? Не может быть! Слушан, я много знала подлецов, но это же подлец из мерзавцев! Вот негодяй! Где такую дуру нашел?
     Татьяна Тихоновна все поняла: вот чего она и боялась: ее бывший муж Василий женился снова.
      — Мам, ты слыхала, Василий женился? — обратилась Мария к матери, не опуская на рычаг трубку. Татьяна Тихоновна не ответила. — Кто за него пойдет? Какая-нибудь кикимора! Слышь, мам! — голос у дочери был резковатый, в нем прорывалась дребезжинка, — верный признак растерянности. Что растерялась дочь — мать почувствовала, слова ее, обращенные к матери, беспомощно повисли над пустотой и искали опоры. Мария брякнула трубку на рычаг. Постояла с минуту, как бы раздумывая, медленно выключила свет и вернулась на кухню.
     Кухня, сколько помнит Мария, была самым уютным местом, где как-то по-особому полно ощущалась причастность к дому, к людям, именно тут царили запахи, которые будут сопровождать каждого человека до последнего его дня на земле. Ведь кухня, если не лицемерить для красивого словца, главная комната хозяйки, а уж каждая хозяйка прежде всего — мать; здесь место проявления возможности и талантов семьи. С кухни, там, где пылал огонь печурки, обыкновенный огонь, раньше это, возможно, была пещера, чум, юрта, а у русского человека — печурка, начиналась семья. Здесь, на кухне, маленький человек, впервые появившись на свет, встречался с загадочно трепетавшим язычком — огнем!
     Именно здесь впервые увидела Мария мать, своего брата, отца и поняла, что есть на земле нечто необыкновенное, пробудившее в ней острое чувство жизни, нечто необходимое, земное чудо, и оно — семья. Бесчисленные нити, связывающие Марию с прошлым: чувства, мысли, воспоминания, запахи, ощущения, — все то познание жизни началось отсюда, из того уголка, где мать суетилась, стряпала, пела, рассказывала сказки, всякие случаи. Маша сидела на другой табуретке или на перевернутой кастрюле, слушала мать. Понимание родственности, семьи зародилось у нее здесь, как и первые ощущения страха, когда следила за таинственными, мятущимися бликами, а разговоры с дедушкой и бабушкой — отсюда память и связь с прошлым.
     Вся ее дальнейшая жизнь потом проходила по законам, приобретенным дома, под влиянием необъяснимого, но чудодейственного очага. Может быть, думала порою Мария, жизнь с мужем не получилась из-за того, что слишком по-разному складывались у них отношения в семье, которая для Марии — все, а для него, Василия, лишь условие облегчить свое житье.
     Мария села в свой угол, положила руки на стол, но, вспомнив, что руки на стол все время клала Лариса Аполлоновна, тут же брезгливо убрала их и бездумно похлопала себя по коленкам. Мать колдовала у печи.
      — Слыхала, мама, Василий-то уж женился, сказала Наташка Иванова, — повторила Мария.
      — Да уж чего другое, — ответила мать кратко, продолжать не стала и присела пить чай с блинами.
     Мария выразительно поглядела на мать, тоже ничего не сказала. Мария выпила чая и принялась кому-то названивать. Одному, второму, третьему. Вернувшись, села на прежнее место, молчала, будто прислушиваясь, выискивая в себе необходимые мысли, перебирая их там, внутри, пытаясь выудить какие-то спрятавшиеся, но очень необходимые ей в данный момент. Она словно стороной вслушивалась в себя и чувствовала, что там, в душе, тихо, спокойно, ни одна струнка в ее сердце не откликнулась на услышанное. Тишина и покой в самой себе ее радовали, но и в то же время рождали смутную тревогу. Сердце продолжало свои трудолюбивые неустанные движения; обычный труд сердца Мария приняла за знак полного спокойствия. Но в ней жило эхо тревоги; желание двигаться, что-то делать — как результат того эха. «Конечно, Василий полный подлец», — снова пришло в голову, пропало желание говорить, думать, какая-то вялость оплела ее, порождая единственное желание — в кровать; легла и тут же заснула. Проснулась через какое-то время и долго лежала с открытыми глазами.
     «Мог бы, подлец, и подождать, куда торопиться, как-никак год прожили мужем и женою. Только подлец мог так поступить. Подлец, он и есть подлец», — решила Мария, поворачиваясь на другой бок и собираясь с этой утвердившейся мыслью окунуться в сон, потому что, если подлость совершает негодяй, то человеку как-то легче становится от этого факта, и совершенная подлость не ощущается в полную меру, хотя от нее не становится легче.
      — Доченька, спишь? — спросила мать, не сомкнувшая глаз с вечера.
     Мария не ответила, ощущая беспокойство в груди, хотелось встать, уйти из комнаты, но не сделала этого, чтобы мать не подумала, будто дочь волнуется. Действительно, что ей волноваться: развелись, они совсем чужие с Василием. Конечно, они чужие совсем, но ведь год прожили вместе — разве ни о чем это не говорит! Стало душно, прямо вздохнуть трудно, и она молча поднялась, скользнула легким шагом на кухню, зная, что мать не спит и следит за каждым ее движением. Пила воду и пила, не чувствуя, что давно уже напилась, пора спать, хватит стоять на кухне. Но когда легла с желанием забыться, почувствовала то, чего боялась, — где-то в глубине души рождался мелкий, тоскливый стон, и этот стон, поднимаясь вверх, подплывал к горлу и вот уж прорвался сквозь губы тонко пищавшей мышкой. Она хотела сдержаться, закрыла рот, но мать все поняла.
      — Доченька, тебе не спится?
      — Мам, мог бы, подлец, хоть немного подождать! — не сдержалась дочь. — Мог бы!
      — Успокойся, доченька, — сказала ласково и нежно мать, как можно тише и спокойнее. — Успокойся. Чего ты от него хочешь?
      — Да я-то спокойна, мне наплевать, да люди совесть потеряли, мама! Ладно, разошлись, но так ведь совесть должна быть, мама! Я бы тоже смогла так, если захотела, назло замуж выйти! А я думала: страдать будет! А у него страдания какие? Крокодиловы!
      — Ладно, доченька, успокойся.
      — Да я спокойна, — проговорила уязвленная Мария, размазывая ладошкой слезы.
     На следующий день Мария надела свои американские джинсы, кофту, распустила волосы — решила пройтись к Наташке Ивановой. Не миновать дома Василия. Вначале шла спокойно, только подрагивало в левой коленке, и она шарила глазами по улице — кто смотрит на нее из знакомых, ведь ее в городке знал едва ли не каждый. Но напротив дома Василия, когда увидела стоявший возле двора «Москвич», в котором Василий ее впервые поцеловал, в котором впервые шептал нежные, прекрасные слова, она смешалась и к Наташке прибежала сама не своя, бледная и растерянная, словно за ней гналась свора собак.
     
     * * *
     
     Мария пробыла в Поворино пять дней и больше находиться не могла. А когда получила от Ирины телеграмму с приглашением на свадьбу, то появился и предлог уехать. Она стала собираться, приходившим подругам показывала телеграмму двоюродной сестры, «жалея» о необходимости уезжать. А сама так настрадалась, что жить в Поворино больше не могла, возненавидев и улицу, на которой жил Василий, и все те места, где встречались с ним. А ведь думала, когда поезд мчал в родные места, как будет ходить по улицам, по милому парку, вечером кататься с подругами на речушке, заросшей ряской, ходить по лугам под солнцем и видеть необозримую даль неба — все запавшее в душу с детства необъяснимым восторгом.
     После той безуспешной попытки наказать Василия она из дома не показывалась; на свои джинсы и кофту, которыми хотела поразить, смотрела, как на свидетелей позора. Но временами хотелось как-то отомстить Василию, и в ее голове возникали чудовищные планы: она встречает его на улице и при всех дает пощечину и дико хохочет, глядя с удовольствием, как лицо бывшего мужа заливает кровью. Или видит себя крадущейся со спичками к их дому и поджигает дом, особняком стоявший в Поворино, и снова дико хохочет, глядя на костер, поднявшийся на ветру.
     Через неделю Мария с матерью уехала к брату в Воронеж. Оказалось, брат тоже получил телеграмму с приглашением и собирался с восьмилетней дочуркой ехать в Москву на свадьбу. Больше, конечно, не на свадьбу, а показать дочурке столицу и кое-что прикупить. Мария обрадовалась такому стечению обстоятельств, и через два дня они с братом и его дочкой сели в поезд. Мария прощалась с матерью будто навсегда, обнимала жарко, причитала, как по покойнице, а мать гладила дочь по волосам и понимала ее волнение по-своему.
     И в поезде Мария не могла успокоиться. Она тайно решила, затаив эту мысль глубоко в своем сердце: больше Поворино ей не видать. От одного этого решения находило такое отчаяние, что сердце от боли разрывалось; но и становилось как-то опустошенно спокойнее. Брат Дмитрий вел себя строго, то и дело поправляя на шее галстук, следил за дочерью, сестру не успокаивал, но разговорами не мешал.
     С Курского вокзала Дмитрий взял такси, и они приехали к Сапоговым.
     Встретила их Лариса Аполлоновна. Племянника Дмитрия тетя видела всего второй раз, и не узнала, решив сразу, что приехала Маша с женихом или своим новым мужем. Мики, завидев в дверях сразу троих, струхнула, подняла неистовый лай, выскакивая из кухни и боком-боком убегая обратно.
      — Вы не узнаете, тетя Лариса? — спросила Мария.
      — Как же я могу всех знать, — отвечала с достоинством тетя Лариса.
      — Это мой брат Дмитрий, а его дочку зовут Софьюшка.
      — Соня, а получается засоня, — сказала хмуро Лариса Аполлоновна.
      — Не Засоня, а Софьюшка, — поправила ее девочка, деловито оглядывая холл и находя в нем много интересных для себя вещей.
     Лариса Аполлоновна провела их в кухню, поставила
     чайник, а Мария все оглядывалась вокруг, стараясь увидеть приготовленное к свадьбе, ведь в телеграмме подчеркивалось: сегодня — свадьба. Мария не выдержала и спросила:
      — Тетя Лариса, а Ирина у себя?
      — Нет.
      — А как же свадьба? Ведь свадьба сегодня? Мы не ошиблись, у нас в телеграмме помечено на нынче.
      — Они расписываются сегодня, — отвечала тетя Лариса, села и в ожидании, когда вскипит чайник, положила руки на стол.
     От ее привычного жеста Марии стало неприятно. «Что у нее за манера, — подумала она. — Что за дурацкая манера совать свои руки на стол?»
      — Они расписываются в двенадцать. Во Дворце бракосочетания.
      — А уже три! — воскликнула Мария, вскакивая, пугаясь, что уж три часа дня, а они еще не на свадьбе. Брат Дмитрий встал с таким видом, будто свадьба справлялась за стеной и ему ничего не стоило присоединиться к веселью.
      — Они поедут к нему, после — в ресторан, вот забыла, как называется, — отвечала убито и как будто не задумываясь над смыслом своих слов Лариса Аполлоновна.
      — А к вам? — не удержалась Мария, округляя глаза от удивления.
      — Так сложилось, милочка моя, что я болею.
      — Стерпели бы! — воскликнула Мария, ничего не понимая. — Дочь же!
      — Видишь, милочка моя, когда тебя прихватит, так не стерпишь, — отвечала Лариса Аполлоновна, расставляя чашки для чая.
      — Как же позвонить им? — спросила Мария.
      — Не знаю я их телефонов. Иринка меня с их родителями не знакомила, не показала, а при моем генеральском положении набиваться в родственники, милочка моя, не с руки, — невозмутимо отвечала Лариса Аполлоновна. — Мой муж, генерал, не был бы в восторге от такой неблагожелательности. Что удивляет меня в нашей действительности, так отсутствие нравственного наказания за неуважение к старшим. Мой муж, генерал, говорил...
      — Тетя Лариса, ваш муж никогда не числился генералом! Зачем вы врете? Мне Иринка говорила, все знают в нашей родне, не так это, — заволновалась Мария. — Тетя Лариса, вы любите блеск генеральских погон! Каждый мещанин лезет в генералы! А разве быть честным и простым человеком — меньше, нежели быть генералом? Нынче мода — все в генералы лезут! А настоящий человек и без погон — человек. Зачем вы обманываете нас? — Мария с мольбою смотрела в остановившиеся глаза тети Ларисы, как бы упрашивая согласиться с собой, искренне полагая, что достаточно Ларисе Аполлоновне открыть глаза на ее неблаговидную ложь, на ее прихоть, и тетя со всем согласится.
     Мария не верила, что тетя Лариса не пошла на свадьбу из-за плохого самочувствия. Она решила, что тетя Лариса бережет свое имущество.
     Лариса Аполлоновна поняла, что племянница не верит в ее болезнь и близка к пониманию настоящей причины того, почему она не поехала на свадьбу. Оттого что Маша открыла тщательно скрываемый секрет, Ларисе Аполлоновне стало не по себе, и она вскипела от негодования на племянницу:
      — Милочка, за такие слова раньше розгами секли!
     Уловив твердые нотки ненависти, Мики все поняла и прыгнула, желая схватить за ногу Марию, своего главного врага, и по ошибке схватила за ногу Софьюшку. Девочка закричала, а Мария, изловчившись, со всего маху поддала Мики ногой, и та с визгом отлетела в угол и забилась в судорогах.
      — Мерзавка! — закричала Лариса Аполлоновна, однако не вскакивая, как это обычно делала, а оставаясь с достоинством на месте. — Мерзавка! Я столько для тебя сделала! И такая неблагодарность! О! Вы посмотрите, что она сделала с беззащитной собачонкой, бессловесным существом, которое, кроме ласки, ни на что другое не способна! Как ее не назвать мерзавкой, когда она самая настоящая мерзавка! Я, говорит, вру! Чтоб у тебя язык отсох, подлая! Да ты понимаешь, что говоришь? Мой муж, боевой генерал, в гробу перевернется от твоих слов, от негодования застонали его косточки! Да ты отдаешь себе отчет в кощунстве?!
      — Как вам не стыдно! — воскликнула Мария, пытаясь успокоить Софьюшку и чувствуя себя неловко оттого, что вся эта ссора происходит в присутствии Дмитрия, у которого от слов Ларисы Аполлоновны глаза полезли на лоб, был он в сильном замешательстве, собираясь бежать из квартиры.
     Все вскочили, кроме Ларисы Аполлоновны. Она сидела. Собачонка, оправившись от удара, полезла к своей хозяйке, поскуливая и косясь на разгневанную Марию.
      — Мне, милочка, стыдно? Выходит, по-твоему, я, защитник отечества, прошедшая войну, пролившая кровинушку мою и награжденная высокой наградой... и мне нужно твоего нахальства стыдиться? Молчи, паскудница! Молчи и слушай, червячок! Слушай тех, кто своей шкурой защищал неблагодарных людишек! Не только ты, не только он и она, а весь земной шар обязан... Поняла? За спасение! А ты мне такое говоришь? Я столько сделала людям добра, столько вложила в них своей души, нежной и ласковой, в тебя тоже, мерзавка ты эдакая, что не могу пройти мимо тебя; откуда у тебя такая ненависть?! — воскликнула со слезами на глазах Лариса Аполлоновна. — Откуда? Кто даст ответ? Куда люди катятся? О, как это ужасно, милочка! — театрально повторяла тетя Лариса. — Скажи мне, милочка, скажи при всех, за что ты меня ненавидишь?
      — Это вы меня ненавидите! За что только? — спрашивала Мария, протирая одеколоном ранку на ножке Софьюшке. — Я вам ничего такого не сделала! Ваш муж никогда не был генералом, а вы генеральшей. Никогда! Вы обыкновенная мелкая эгоистка, без души человек! К родной дочери на свадьбу не пойти! Это и есть нравственное уродство!
     Лариса Аполлоновна приподнялась и тут же присела. И она очень волновалась, хотя внешне ее волнение никак не проявлялось, только в конце отповеди племянницы глаза у нее как-то жалобно заморгали.
      — Я самый несчастный человек; нет и не было несчастнее меня в мире, — скорбно произнесла она. — А отчего? Оттого, что я делаю людям только добро. А они, сволочи, неблагодарные, платят мне черными словами и хамским отношением.
     Мария не ответила тете Ларисе, взяла Софьюшку и пошла к выходу.
      — Человечество ругает, а сама дура дурой, — в сердцах сорвалось у Марии, когда они втроем вошли в лифт, плавно покативший вниз. — На свадьбу к родной дочери не поехать из-за мешка камней, стережет их, как пес! Митя, как на нас она подозрительно посмотрела, когда мы пришли. Пришли, мол, бедные родственники, обворовывать ее богатство.
      — Я видела, — весело сказала Софьюшка.
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft