>> след. >> Владимир Мирнев. Нежный человек
Роман
-------------------------------------------------------------------
Издательство "Современник", Москва 1985
Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, октябрь 2007
-------------------------------------------------------------------
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I
Она собиралась в Москву. Во все времена уезжавшего в подобных случаях одолевало одно нетерпеливое желание: поскорее бы кончились волнения. Предстоящий отъезд грезился ей выходом из длинного темного туннеля, по лабиринтам которого пришлось блуждать последние два месяца, но в конце теперь замаячил — свет. Свет — это конец ее мучениям. В последние дни развода все, казалось, ополчились против нее, и она до боли ощущала своими обострившимися нервами молчаливые упреки матери, родных, знакомых. Никто, разумеется, не догадывался, чего стоило ей держаться независимо, спокойно и с явным достоинством.
Она торопилась и ждала конца трудного пути по туннелю. Стоит лишь получить развод, думалось, как откроются возможности совсем замечательные, прозрачные и ясные, и она навсегда освободится от ревности подозрительного мужа, который ее не любил, грубости его родителей и, главное, от назойливого осознания окончательно загубленной жизни.
Все ее мысли смешались; в их невообразимом хаосе она просто не имела сил разобраться, хотелось порою махнуть на происходящее рукой и — будь что будет. Но в душе, словно солнечный лучик, теплилось нечто чистое и доброе, рождающее удивительно прекрасные ощущения, прорастающие, по житейскому обыкновению, ростком надежды.
Теперь суд состоялся; на нем она старалась выглядеть спокойной, не взрываться из-за оскорбительных придирок мужа, теперь бывшего, с которым, как представлялось ей, виделась последний раз в пронесшейся жизни, жизни, которая делала поворот и начинала новый отсчет своих заманчивых шагов по земле.
* * *
С матерью они жили в однокомнатной квартире на первом этаже двухэтажного дома, вокруг которого простирались сады, огороды, в нынешнем году поросшие рано зацветающими подсолнухами, так что их квартира мало чем отличалась от частного домика, снесенного при строительстве коммунального: и огород сохранился тот же, и вид из окна — прежний, даже старый тополь, в дупле которого поселилась сова, радовал необыкновенно. Но зато — квартира с отоплением и газом! В некотором роде квартирка — их с матерью гордость, особенно если учесть, что и телефон им поставили быстрее, чем другим, — умерший два года тому назад отец был инвалидом войны, свидетельство храбрости его — четыре ордена, из них два ордена Славы.
Когда Мария вернулась из суда, матери дома не оказалось, и она упала на старенькую оттоманку — на ней спала до замужества — и, распластавшись, бездумно глядела в потолок, и мысли словно только краем касались ее, только чуть, задевая вскользь самое больное место в душе; и она подумала впервые за последние месяцы, что жизнь свою прошла всю — от начала и до конца, но что понять ее не смогла. И видимо, не сможет.
— Свободна! — глухо восклицала время от времени Мария, вскакивая то выпить воды, то взглянуть на себя в зеркало, то в который раз принять душ — ледяная вода обжигала тело, и она с удовольствием стояла под струями, наслаждаясь и радуясь этому, словно вместе с водою стремительно уносилось прежнее: грязь ссор, унижение развода. Выйдя в очередной раз из ванны, увидела вернувшуюся мать, с безнадежной тоскою смотревшую на громоздкие, ободранные, брошенные у дверей чемоданы. Один из чемоданов раскрылся, и из него вывалилось на пол скомканное постельное белье. Смятое белье так неприятно поразило Марию именно сейчас, что она не сдержалась, бросилась матери на шею и заплакала.
— Мама, все будет хорошо, — плакала Мария, прижимаясь к матери и стараясь убедить ее своими словами. Но получилось так, точно она жаловалась и не верила в хорошее и доброе.
— Знаю, доченька, знаю, — отвечала мать, поглаживая ее по плечам. — Ты такая у меня хорошая, добрая. Тебе, доченька, успокоиться надо, все образуется.
— Да уж, мама.
— Годы-то твои немалые, дочурочка ты моя. Погляди-ка, как времячко-то торопится. Мыслимо ли, год пролетел.
— Двадцать один, мам, — не тридцать.
— Ну так ведь и то правда. Ты красивая у меня. Только гляди, доченька, Москва — город большой.
— Вот и преотлично, никто знать меня там не будет, мамуля, — проговорила с радостью Мария, решив, что именно как раз большого города ей сейчас и не хватает. Там сможет развеяться, забыться, а иначе — ей будет тяжело. И она тут же принялась готовиться к отъезду. Во-первых, в Москве все девушки ходят в джинсах и туфлях на платформе — у нее есть и то и другое; во-вторых, нужна толстая юбка — вроде клеша, но с широким поясом по талии, а все остальное — мелочи. Были и польские джинсы, имела она и юбку — не одну, а целых три, если считать ту, которую сшила мать за день до свадьбы; нашлись и две еще вполне приличные кофты. Все необходимое имелось у Марии, вот только кофты, той, нужной, приталенной, которая так бы шла ей под джинсы, такой, с яркими однотонными, часто посаженными друг к дружке, большими — правда, не очень, а так средних размеров — пуговицами из блестящего, посверкивающего внутренним огнем вискозного шелка или даже натурального, — такой вот кофты не было у нее.
Мария набросала на стол довольно большую кучу тряпья, мысленно прослеживая, как каждая одежка будет сидеть на ней в большом городе Москве, порылась еще в шкафчике, в огромном, окованном медью старинном сундуке, в котором мать держала всегда самые необходимые вещи, обладающие одним непреходящим свойством — ценностью.
Мария перерыла сундук снова, но ничего путного не нашла. А нужна ей была кофта! Или новая, но откуда ей быть, так как никто ее не покупал, или — старая. Могла же найтись в этом огромном сундуке, окованном медными пластинами, столько перевидавшем, могла же в нем заваляться старая кофта из хорошего материала? Но все оказалось напрасно.
— Мам, мне нужна кофта, вот видела, Аленка Топоркова, когда приезжала, носит? Такая. Чтоб приталенная.
— Чего там выдумывать приталенную, когда хорошая кофта есть. Чем эта синяя не кофта!
— Ах, мам, ты не понимаешь! — вскрикнула Мария, в отчаянии бросаясь на оттоманку. — Еду в Москву — не куда-нибудь! Как ты не понимаешь! Столица же!
— Так уж там все кофты будут уталивать?
— Ой, мам, ничегошеньки ты не понимаешь. Ведь нужно как? Чтоб коротенькая, вот только чтоб чуть-чуть. Понимаешь? По талии линия, широкий ремень на джинсы.
— А когда сгибаешься, спина голая, — укоризненно проговорила мать, почитавшаяся раньше, да еще и ныне, большой модницей, по той, правда, причине, что носила юбки и платья, кофты и жакеты всегда чистые и выглаженные и в полном соответствии тонов.
— Мам, ты ничегошеньки не понимаешь, мода же! — воскликнула Мария, совершенно уверенная в эту минуту, что ее в столице засмеют, никто к ней серьезно не отнесется и жизнь, таким образом, может быть загублена из-за проклятой кофты, о которой раньше почему-то не подумала. Она не сдержалась и заплакала, решив, что теперь ей ничего хорошего ждать не стоит, искать счастья в Москве тоже не имеет смысла и никуда она по найму не поедет, а будет доживать свой век в Поворино. В одном городишке с ненавистным человеком. Мать утешала, как могла, считая вполне справедливо, что дело не в кофте, а в том, что дочь никак не может успокоиться после разрыва с мужем и сильно переживает.
— Не переживай, доченька, Васька не стоит твоих слез, — говорила мать и, будучи женщиной доброй, жалостливой, сама готова была заплакать. — Он, идол, еще поклонится тебе в ножки.
— Ага, — согласилась сразу Мария, но потом, когда до нее дошел смысл сказанного, вдруг закричала: — Не говори мне о нем! Слышать не могу! Не хочу!
— Машенька, у их вся семья такая блудливая, вот оне и бесятся. Оне чертом меченные, блудливое племя, клянусь тебе, дочурочка. Жалко, батьки нету, а то б он им показал, где раки зимуют.
— Молчи мне о них!
— Молчу, дочурочка моя, молчу. Не тревожься, я тебе кофточку сошью, не хуже будет заграничной.
— О Ваське ни слова.
— А я молчу, только его, косоротого, — чтоб его совсем перекосило — я христианскими словами помянуть не могу, потому как с ангелами на том свете дело иметь он не будет. Приревновать к своему отцу, старому блуднику, кобелю плешивому!
— Мама, мы враги стали с той минуты, когда я поняла, что эта семья совсем не такая, какая у нас. Друг на друга только кричат, ругаться матерно при мне, чужом человеке, при всех не стесняются. Мама! — вскрикнула Мария, спохватываясь и ругая себя за то, что вернулась к разговору о неприятном. — Мы прожили два месяца, остальное — я в слезах ходила.
— Дочурочка, бедненькая... — начала было мать.
— Мам, я тебе говорю: еще раз, и я уеду сегодня же!
— Тьфу, тьфу, ласточка ты моя, будь оне прокляты, чего это я о их буду говорить, пусть оне подавятся барахлом. А только я тебе скажу, Александра-то их, старая ведьма, мне сказала: мало у вашей приданого. А я ей ответила: не дочурочку к приданому отдаю, а приданое с дочурочкой. А такого я...
— Мама!
Еще раз десять мать и дочь вот таким же образом заводили разговор; всякий раз Мария просила мать не говорить о муже, грозилась уйти сейчас же на станцию и уехать куда глаза глядят, дабы не слушать о тех, с кем оборвала раз и навсегда — с этими мерзкими людьми. Но каждый раз их разговор находил продолжение, и они, позабыв только что данное обещание не возвращаться к самому неприятному, возвращались к нему, словно кто-то невидимый, выждав момент, дергал за ниточку, связывающую их обеих единой болью, заставляя вновь обновлять в памяти пережитое.
Уже за полночь, когда дочь заснула, мать принялась выкраивать кофту из своего шелкового платья, подаренного ей мужем к свадьбе.
Татьяна Тихоновна и заснула за столом, а утром, только-только развиднелось, она, отложив шитье в сторону, ушла в сарайчик. В сарайчике уже ходили проснувшиеся куры, петух; петух громко кукарекал, требуя, видать, к себе внимания, а куры молча и выжидательно глядели на дверь, нетерпеливо высматривая в щели хозяйку. Здесь, в сарайчике, Татьяна Тихоновна почувствовала, как укололо в левой стороне груди, присела, ожидая, когда отпустит боль, и, стараясь не тревожиться, закрыла глаза. Она словно сквозь сон слышала: кричал петух, похрюкивал от голода поросенок, с минуты на минуту ожидая, что вошедшая хозяйка вот-вот очнется и ласково заговорит с ним.
Татьяна Тихоновна любила находиться в сарайчике; сидя вот так с закрытыми глазами в этом маленьком пространстве, словно улавливала голоса мужа, детей, мычание коровы, каждую из бывших у нее она помнила, как своего ребенка, и овец помнила, гусей и бычков — всех своих животин сорокалетней давности, особенно тех, которые выделялись каким-нибудь внешним или внутренним признаком, особинкой или характером. Вот и сейчас Татьяна Тихоновна, чувствуя себя плохо, сидела на ящике, и перед ней, по степени привязанности, проходили любимые животные. Никто не знал об этой слабости, никто не догадывался и, пожалуй, вряд ли понял бы, что, находясь в таком странном оцепенении, она вспоминала прошлое, и прошлое придавало ей силы.
* * *
Дочь лежала в постели с открытыми глазами, молча посмотрела на вернувшуюся мать и вздохнула с откровенным намеком, что, мол, кофта, о которой столько вчера было речи, не готова. А раскроенная, но еще не простроченная кофта лежала на столе, и мать собиралась еще раз примерить ее на дочери.
— Кофта у меня раскроенная, дочурочка, вот только прострочить и — готовая, — проговорила торопливо мать, чтобы сразу отвлечь дочь от неприятных размышлений. — Вставай. А то и лежи, я так примерю. Узкая, выходит, нужна талия? А ну-ка, бесстыдница, повернись мягким местом к потолку. Вот так, а теперь — вот так. Лежи и не шелохнись. Будет у тебя не хуже, чем у Топорковой.
— Ты что ж, ночью кроила? — спросила Мария, вскакивая с постели и вытягивая руки вверх, приподнимая обнаженную грудь, показывая, какая у нее тонкая и гибкая талия. — Ой, мам-мама! И чего только ты не сделаешь ради поганой дочери! Я такая к своей дочери не буду. У тебя, скажу, дочь, своя жизнь, а у меня — своя. Ты, скажу, молодая, жить хочешь красиво, а я старая, жить хочу прекрасно. У тебя все впереди, а у меня позади, потому у тебя более времени сделать приятное для меня, чем мне для тебя. Ага, мам?
— Ага, — машинально согласилась мать, зажимая в зубах нитку и стараясь одновременно свести складки материи так, чтобы их можно было наживить на нитку с иголкой.
Дочь ходила по комнате в одних трусиках, обнажившись перед матерью, и, хотя в этом ничего необычного не было, все же мать подумала, что вот она, в своей молодости, перед своей матерью стыдилась вести себя так и никогда голышом перед нею не появлялась. Татьяна Тихоновна не могла понять до конца свою любовь к детям. «Господи, как же мне быть, ходят передо мной мои дети — сын и дочь, и они мне дороги, они мои родные, моя радость и слезы, моя жизнь, и другой мне не надо — родные дети», — подумала мать, перебирая материю и искоса поглядывая на Машеньку, остановившуюся у окна и закинувшую руки за голову, и солнце, только-только скользнувшее лучами в окно, ласково легло на ее волосы, образуя вокруг головы светящийся белый нимб, на матово залоснившееся тело, вытянувшееся навстречу солнцу, жизни. Мария смотрела прямо на солнце открытыми глазами, и солнца не видела, так как ее глаза наполнились слезами от яркого света, — видела она красные, розовые, оранжевые круги, заполнившие глаза; ей казалось, что она в каком-то неистовом потоке стремглав летит вперед, ввинчиваясь в атмосферу, туда, где обилие света и тепла.
«Чего ж я, других менее люблю? — рассуждала обеспокоенная своими мыслями мать. — Одинаково. Но мне жалко доченьку мою. Неужто? Такая молоденькая... Господи, отдай на мою долю все ее тягости. Куда уж ей, хрупкой и такой красивой, как бы не сломалась она, бедная, люди-то нынче нахрапистые да изворотливые. Вот отчего такая тоска, такая жалость и любовь. Вот почему хочется плакать...» — и слезы сами собой набежали на глаза.
Кофточка вышла в самый раз, ладно облегла по всем линиям и, после того как мать отутюжила складки электрическим утюгом, вспрыскивая водой, совсем выглядела замечательной. И все-таки Татьяне Тихоновне кофта показалась тесноватой для дочери, особенно на груди и в талии, но Маша уверила, что лучше и быть не могло. Кофточка сидела, нет, повторяла линии ее тела, придавая им еще большую прелесть, вызывая, что самое главное, нужную уверенность у Марии, и эта уверенность каким-то странным образом засияла на ее лице и в глазах. Мария вся была во власти предстоящего отъезда, и обстоятельства к тому складывались как нельзя лучше: уволилась быстрее, чем положено по закону, и с сегодняшнего дня свободная, о работе в Москве договорилась, поедет работать по найму. В Москву Мария приезжала несколько раз — к тетке, Ларисе Аполлоновне, — и у нее воспоминания остались самые светлые. Мария хотела уехать рано утром, но передумала и решила отправиться другим поездом, поздно ночью, в одиннадцать часов сорок девять минут московским скорым; он останавливался всего на три минуты.
Как положено перед дорогой, молча посидели на чемоданах. Мария окинула взглядом квартирку. Круглый раздвижной стол, покрытый вышитой матерью скатертью, пять венских стульев, сундук, платяной шкаф, показавшийся ей сейчас почему-то особенно угрюмым, словно и он молча переживал отъезд, старый комод, на котором стояли фотографии родных, близких, фотографии на стене, портрет отца, железная кровать — мать на ней спала, оттоманка, ее, Марии, если можно сказать, кровать и еще множество мелких предметов; под кроватью пищали цыплята, их мать спасала от появившегося в сарайчике хорька. Все милые сердцу вещи немо, но с укором глядели на нее. Мария как бы чувствовала заинтересованный взгляд вещей и безо всякой жалости торопила отъезд, ибо только он мог вывести ее из лихорадочного желания сиюминутных перемен.
>> след. >> |