<< пред. << >> след. >> Глава четвертая
Дядя Истигней, Степка и Наталья возвращаются с работы. Позади, независимо помахивая сумочкой, идет Виктория Перелыгина. Степка вышагивает рядом со стариком, жмется к нему, чтобы не идти с Натальей. Делает он это потому, что позади Виктория.
После ссоры с Викторией Степке уже не так просто с Натальей. Лопнула, порвалась нить дружбы, связывавшая их с детских лет. Нет ее больше, этой нити.
Встречаясь с Натальей, Степка теперь замыкается, неловко молчит, смотрит в землю; Наталья видит перемену и тоже держится скованно. Сегодня утром она ушла одна, не подождав, как обычно, Степку у ворот. А он? Он как будто даже обрадовался, что она ушла одна.
Сейчас, пройдя немного, Наталья останавливается, прощается, говорит, что ей нужно зайти к одной знакомой.
— До свидания, — отвечает дядя Истигней.
Степка понимает, что никуда Наталье заходить не надо, что она просто не выдерживает его напряженного молчания, шагов Виктории за спиной.
Попрощавшись с Натальей, дядя Истигней замедляет шаг, ждет, чтобы догнала Виктория. Девушка подходит к ним, улыбается.
— Быстро вы ходите!
— Привычка, — отвечает дядя Истигней, пропуская Викторию меж собой и Степкой.
Они идут рядом. Иногда Степка прикасается локтем к руке Виктории. Изредка поглядывая на них, дядя Истигней молчит...
За день береговая трава посерела, съежилась, листья подорожника, наоборот, посвежели, глянцевито блестят. Если сорвать лист подорожника, из стебелька покажется несколько крепких нитей, которые можно завязать узелком. Степка нагибается, срывает лист, зубами тянет из него нити. Солнце еще ярится над кедровником, а над Обью уже висит неровный прозрачный месяц, похожий на лицо в профиль, — есть нос, глаз, ухо.
— Мне направо. До свидания, — говорит Виктория.
— До свидания!
Дядя Истигней и Степка шагают дальше. Старик хмурится, курит самокрутку. В волосах у него нет ни единой сединки, а вот брови — широкие, густые — сплошь белы. Сейчас они сердито сдвинуты в одну линию.
— Поругались? — не поворачиваясь к Степке, спрашивает он.
— Поругались, дядя Истигней, — признается Степка.
Он рос на глазах дяди Истигнея, дружившего с его отцом. В годы войны дядя Истигней, первым вернувшись с фронта, сначала зашел не в свой дом, а к Верхоланцевым, так как Лука Лукич тогда лежал в новосибирском госпитале. Привез он Степке и его братишкам кирзовые сапоги, полный чемодан снеди — свиную тушенку, консервы, сахар, банки с кофе; подарил Степке, которому тогда было пять лет, забавную игрушку — мотоцикл, выбрасывающий на ходу сноп искр из выхлопной трубы. Степка до сих пор помнит, как от этой игрушки сладко пахло краской. Было и такое: поймав Степку однажды на чужом огороде, дядя Истигней сначала будто удивился, что Степке не хватает своих огурцов, потом сгреб его в охапку, прочно зажал коленями и, приговаривая, что воровать стыдно, выдрал широким ремнем. Степка выл как можно громче, царапался, кричал, а когда порка закончилась, заявил:
— Вы не можете чужих детей бить! Своих нету, так он, черт сопатый, на чужих...
В тот же вечер отец хлестнул Степку по загривку.
— Ты чего это Истигнея чертом сопатым прозываешь, а? Хочешь, чтобы я еще прибавил?
— Пусть не дерется! — заныл Степка.
— А ты добавь ему, отец, добавь, — посоветовала мать.
С тех пор Степка понял, что дядя Истигней имеет на него какое-то особое право, и побаивался его не меньше, чем отца.
Степка откровенно рассказывает ему о своей ссоре с Викторией. Дядя Истигней внимательно слушает.
— Так, — говорит он, когда Степка заканчивает. — Понятно! Ревнует, значит, к Наталье, а?
— Ревнует!... А еще, что я невод запутал!
— Да, дела — табак! — сдержанно улыбается старик. — Плохи твои дела, парниша.
— Плохи, — говорит Степка, — не знаю, что делать, дядя Истигней.
— Тяжелый случай, — серьезно замечает старик. — Тут я тебе, парниша, помочь не могу, не спец я в этом... Тебе бы хорошо поговорить с Натальей, — вдруг каким-то другим тоном предлагает он.
— О чем? — удивленно спрашивает Степка.
— Я, парниша, в этих делах не спец. — Дядя Истигней хитренько прищуривается. — Может, Наталья-то и поможет. Скажи ей, что, дескать, ревнуют меня, подозревают, наклеп делают. Так прямо и скажи, а она пусть пойдет к этой... ну, как ее?
— Виктория... Перелыгина...
— Во-во! К этой самой Перелыгиной, и скажет, что у меня, дескать, со Степкой ничего нет. Бери своего, дескать, Степушку! Ты, парниша, так и сделай. Чай, Наталья не влюблена в тебя, а?
— Вы вот тоже... скажете!
— Во-во! Коль она не влюблена в тебя, что ей стоит так сказать, а?
— Вы, дядя Истигней, шутите, — отворачиваясь от старика, говорит Степка.
— А ты не обижайся, — чуть жестковато отвечает дядя Истигней. — Ты глаза разуй. Ты на человека смотри, а на блеск... На блеск пусть дурак смотрит!
— А ну вас, дядя Истигней! — злится Степка, — Я думал по-хорошему поговорить, а вы...
— Не груби, Степан, нехорошо! — резко перебивает его старик. — Ты старайся мои слова понять. Советы давать опасно, вдруг ошибусь, что потом делать прикажешь? Я сам, Степка, не все еще понимаю!
Дядя Истигней полуобнимает парня, говорит ласково:
— Ничего, парниша, ничего... В старое время говорили: перемелется — мука будет! Не горюй, Степан! Мы еще с тобой таких дел на земле понаделаем, что аи да люли! Ты думаешь, я с тобой сегодня зря разговариваю? Думаешь, спроста? Нет, парниша, у меня прицел есть. Прицел, парниша! А ну, присядем на лавочку, как мы с твоим батьком делаем. Посидим рядком, поговорим ладком. Ну, садись! — говорит он, подходя к ближайшей скамейке. — Садись, садись, нечего губы оттопыривать! Не чужой я тебе, Степка, обижаться на меня грех.
Сердясь на старика, Степка садится боком на край лавочки. Старик сам придвигается к парню.
— Эх, Степка, Степка! То смутишься, то покраснеешь, то надуешься, как мышь на крупу, то еще что... Нет в тебе прямой линии, — говорит он.
— Будто у вас прямая линия, — бурчит Степка. — У вас — прямая?.. То хитреньким прикинетесь, то простачком, то не разберешь еще кем... Знаю вас!
— Аи-аи! — деланно огорчается дядя Истигней. — Проник ты в меня, проник! Тебе, конечно, и карты в руки. Человек ты с образованием, грамотный, начитанный. Сам бог умудрил, ничего не скажешь!
— Вот вы опять! — басит Степка.
— Да по нужде я, парень, по принуждению! Сам себе не рад, что сую нос в любую дырку, — покладисто соглашается старик. — Верно тетка Анисья говорит, что я каждой дыре затычка. Верно, парень! Против правды не попрешь, куда там! Я думаю, что от старости это у меня, от суетности стариковской. А за примерами ходить далеко не надо. Вот взял себе в голову, что надо бы Ульяна Тихого от водки отнять, как сосунка от груди. Забил себе в голову, а сделать ничего не могу!
— Почему? — сумрачно спрашивает Степка.
— Образования не хватает, — печально объясняет дядя Истигней. — Не умею по-ученому, по-грамотному разговаривать. А будь бы это, ведь помог бы Ульяну. Помог!
— При чем тут образование...
— Ты, Степушка, меня уж, пожалуйста, не перебивай, а не то я и последние слова растеряю...
Степка криво улыбается — опять начал старик свои штучки!
— Будь бы грамотней, ученей, умей бы с умными людьми речи держать, — грустным, проникающим в душу голосом продолжает старик, — пошел бы я на пароход "Рабочий", нашел бы капитана, да и сказал бы ему... Эх, и сказал бы я ему, коли бы разные ученые да иностранные слова знал! Сказал бы: ах ты, такой-сякой, немазаный, почто ты это человека с парохода выгнал да обратно не берешь? Так бы и сказал ему, что негоже человеку без Оби мучиться, коли он ее, матушку, любит. Вот бы что я сказал ему, да не могу — образования не хватает.
— Дядя Истигней! Дядя Истигней! — захлебывается от восторга Степка. — Это же идея! Дядя Истигней! — Он глядит на часы, хватает старика руками. — Через два часа "Рабочий" приходит!
— Надо, парень, переодеться, — говорит старик, улыбаясь в сторонку. — Ты лучший костюм надрючь да и приходи на бережок... Добро?
— Добро! — орет Степка, позабывший обо всем...
...Через полтора часа дядя Истигней и Степка встречаются у карташевского дебаркадера.
На старике серый бостоновый костюм, кремовая рубашка, галстук. Дядя Истигней чисто выбрит, лохматые белые брови расчесаны.
— Ого-го! — восклицает Степка, пораженный праздничным нарядом старика.
Старик предостерегающе кашляет, чтобы парень перестал восторгаться им на глазах у людей.
Пароход пришвартовывается к деревянному борту дебаркадера.
Степка любит встречать пароходы. Ему нравятся веселая сутолока, беготня, шипение пара, запах краски и тепло, которым дышит пристающее судно; ему любо смотреть, как важно разгуливает по палубе первый помощник капитана, снимает перчатки — с каждого пальца поочередно, — бросает их небрежно в рубку и, не посмотрев на пассажиров, спускается вниз.
Из открытого пролета течет толпа, карташевские пассажиры лезут навстречу ей, и вахтенный матрос кричит: "Куда прете? Стой!"
— Пошли! — торопит дядя Истигней.
— Не пустят, — шепчет Степка, но дядя Истягней решительно проталкивается вперед, раздвигает плечом толпу, тащит Степку за руку.
Вахтенный матрос, распахивая руки, преграждает им путь. Старик глядит на него нахмуренным, начальственным взглядом.
— Ну! — приказывает он.
Это почему-то заставляет матроса отступить. Дядя Истигней, мотнув головой в сторону Степки, произносит:
— Пропустить! Со мной!
Оказавшись в пролете, Степка свистит от восторга: "Это да! Ну и старик!" Он быстро идет за ним. Вот и капитанская каюта — блестящая табличка, ковер у порога, тишина; полная кастелянша почтительно говорит дяде Истигнею:
— Капитан у себя.
Голос из капитанской каюты приглашает:
— Войдите!
Они входят в каюту, тесно забитую мебелью, застланную коврами, пропахшую краской и одеколоном; на переборке висит огромный барометр, часы, две картины, написанные маслом и изображающие: одна — шторм на Черном море, вторая — пароход "Рабочий" на Оби. Капитан в белом кителе сидит в глубоком кресле. Тугой подбородок до блеска выбрит, губы вытянуты в прямую линию, глаза светлые, льдистые.
— Садитесь! Чем могу быть полезен?
Степка и дядя Истигней заранее договорились, что разговор с капитаном начнет Степка, что он, не горячась, спокойно, обстоятельно, расскажет о Тихом, попросит капитана разобраться в деле Ульяна. Разговор должен быть культурным, вежливым.
— Слушаю, товарищи, — говорит капитан, осматривая посетителей: Степку — быстро, бегло, дядю Истигнея — внимательно. Вероятно, капитану ясно, зачем пришли они на пароход и почему молодой человек мнется, не знает, с чего начать. На многих обских пристанях приходят к нему парни, клянутся, что не могут жить без реки и по этой причине готовы на любую работу — хоть грузчиком, хоть кочегаром, но лишь бы на пароход... Старик в дорогом костюме, наверное, пенсионер, которому пришло в голову, что у молодого человека талант речника, и он, пенсионер, будет с великой энергией напирать на капитана, услышав отказ, пообещает пожаловаться в высокие инстанции. — Слушаю, товарищи, — нетерпеливо повторяет капитан.
— Мы пришли, чтобы... — начинает Степка и останавливается. За двадцать лет жизни он не видел таких строгих и надменных людей, как капитан "Рабочего". — Мы пришли...
— В этом я не сомневаюсь, — сухо замечает капитан, потеряв интерес к Степке. Он поворачивается к дяде Истигнею. — Слушаю вас.
Дядя Истигней поднимается, протягивает капитану руку.
— Позвольте представиться. Мурзин.
— Маслов. Чем могу быть полезен?
Старый рыбак подчеркнуто официален. Его белые брови запятыми подняты над высоким лбом, их разделяет глубокая вертикальная складка.
— Скажите, товарищ Маслов, где теперь капитан Спородолов? — спрашивает дядя Истигней.
— Бывший капитан "Рабочего" Спородолов на пенсии.
— Ясно!
Дядя Истигней не торопится. Он выдерживает паузу, и эта пауза придает последовавшим за ней словам особую вескость.
— Знаете, капитан, раньше ваш пароход назывался "Купец". Мне было чуть больше двадцати, когда мы его переименовывали в "Рабочий".
— Я слышал об этом, — отвечает капитан. Вероятно, он уже окончательно утвердился в мысли, что широколобый старик — пенсионер. Они, эти пенсионеры, любят по каждому поводу вспоминать о прошлом. Этот, наверное, был красногвардейцем, воевал вместе со Щетинкиным. — Простите, товарищ Мурзин, но пароход... пароход стоит полчаса.
— Вполне достаточно, товарищ Маслов, вполне, — сдержанно произносит дядя Истигней. — Мы не задержим вас. Дело вот в чем... Два года назад на вашем пароходе, — он как-то особенно подчеркивает слово "вашем", — на вашем пароходе работал штурвальным Ульян Васильевич Тихий. Вы знаете его?
— Слышал, — отвечает капитан.
— Ульян Васильевич теперь работает в Карташеве, на стрежевом песке. После того как боцман вашего парохода дал ложные показания, товарищ Тихий был списан с судна, попал в тюрьму, стал много пить. Об этом вы тоже слышали?
— Почему вы уверены, что боцман дал ложное показание? — спрашивает капитан. — Одним словом, что вы хотите от меня?
Капитан сердится, потому что дядя Истигней говорит с ним ледяным тоном, с явным подозрением, что капитан ничего не слышал и не хочет слышать об Ульяне Тихом.
— Что мы хотим? — кричит Степка, соскакивая с дивана. — Что мы хотим?
Степка в восторге, что дядя Истигней говорит с капитаном строго, внушительно. "Вот какие мы!" — думает он и уже нисколько не боится надменного капитана. Его обдает жаркая волна решимости; он бросает шляпу, зажатую в пальцах, говорит громко, горячо:
— Что мы хотим? Да как вы не понимаете? Ульян пьет, мучится оттого, что у него отняли любимое дело. Он такой человек, что не может жить без реки! Если бы видели, как Ульян смотрит на пароходы, вы бы не спрашивали, что мы от вас хотим. — Степке не хватает воздуха. — Вы думаете, зря дядя Истигней сказал про "Купца"? Эго раньше были такие порядки, что человека можно было выгнать и забыть о нем. А теперь не так! Вон ракету запустили, человек скоро полетит на Марс, а вы... вот что вы делаете!
— Молодой человек! — Капитан грозно поднимается. Дядя Истигней приходит Степке на помощь. Он мягко обращается к капитану:
— Мой товарищ, конечно, перехватил, но в основном он прав. Может, потолкуем спокойно? Как говорят, по душам, а, капитан? Ульян — великолепный штурвальный. В ваших интересах вернуть его на пароход. А?
— Отлично! — решительно говорит капитан, ткнув пальцем в сторону Степки. — Только, пожалуйста, велите успокоиться этому молодому человеку.
Степка бежит, подпрыгивая.
Он бежит к Виктории. Улыбается. Напевает. Шляпа лихо сбита на ухо. Ему хочется кричать от радости.
Ах, какие они молодцы! Как хорошо, что пошли на пароход, поговорили с капитаном, потом с первым помощником, потом с товарищами Ульяна. Ах, какие молодцы! А дядя Истигней, дядя Истигней! Вот это старик! Как умно и смело вел он себя, как разговаривал! И его, Степку, он назвал: "Мой товарищ". Он так и сказал: "Мой товарищ, конечно, перехватил лишку, но в основ-ком он прав". Это после того, как Степка все высказал капитану.
Речники обещали приехать к рыбакам, поговорить с Ульяном, поставить вопрос перед пароходством о возвращении его на "Рабочий". Оказалось, что капитан только прикидывается важным, недоступным, а на самом деле он простой, хороший!
Счастливо улыбаясь, Степка мчится к Виктории.
После того как он побывал на пароходе, поговорил с речниками, ему показалось диким, что они с Викторией могли поссориться. Разве могут они быть в ссоре, когда в груди не вмещается радость, а голова, как от вина, кружится от солнца, воздуха. Не может быть этого! Ссора — пустяк, недоразумение, глупая ошибка. Не может быть ее сейчас, когда Ульян вот-вот вернется на пароход, наденет белый китель, выйдет на палубу. Как они могли поссориться! Вот смех-то! Он ведь любит ее, такую, какая она есть, — принципиальную, гордую, стремительную и, конечно, добрую, хорошую. Хотела же она помочь ему поступить в институт. Она хорошая — иначе быть не может! Все люди хорошие, и всех их он, Степка, любит! Ульяна — за то, что он несчастный; Григория Пцхлаву — за то, что он свою маленькую, тоненькую жену носит на руках; Витальку Анисимова Степка любит за то, что од старается походить во всем на дядю Истигнея. Он любит и тетку Анисью, которая угощает его шаньгами и молоком, и Стрельникова, который лучше всех на Оби ставит стрежевой невод.
Ох и пустяковина же их ссора! Смех!
Степке кажется, что примирение произойдет просто, быстро, — он постучится, войдет в дом Перелыгиных, увидит отца Виктории, поговорит с ним, пошутит; затем Григорий Иванович скажет: "Степан, не делайте такой вид, что вы пришли ко мне!" — и позовет Викторию. Она выйдет, пригласит его в свою комнату, и там Степка скажет ей: "Пустяки все это, Виктория! Ты же знаешь, что я люблю только тебя!" Она тоже улыбнется и скажет, что все это действительно пустяки и она тоже любит его...
Степка вихрем взлетает на высокое крыльцо перелыгинского дома, передохнув, стучится в дверь. Сначала — тишина; Степка не дышит, ждет, затем слышит быстрые, легкие шаги. Сердце его замирает — Виктория! Дверь резко открывается.
— Вик... — начинает Степка и останавливается: это не Виктория, а Полина Васильевна. Здорово, выходит, похожи они, коли даже походка одинаковая. — Добрый день, Полина Васильевна, — заминаясь, здоровается Степка. — Я пришел... я пришел к Виктории.
Полина Васильевна отвечает не сразу, словно ждет, что Степка еще что-то скажет. Но он молчит, переступая с ноги на ногу.
— Як Виктории, — наконец повторяет Степка.
— Очень жаль, но ее нет дома.
— Вот беда! — огорченно говорит Степка. — Я думал... Ладно, Полина Васильевна, вы извините за беспокойство, а я похожу по улице, погуляю. Может быть, встречу ее.
— Пожалуйста, — отвечает Полина Васильевна, так и не выходя из темноты.
Гремит щеколда, раздается скрип, потом удаляющийся шарк войлочных туфель. Степка спускается с крыльца. Только теперь он замечает, что, собственно, никакого солнца уже не г, оно запряталось, и над Карташевом стынет довольно поздний холодный августовский вечер. Степке становится зябко, он сует руки в карманы.
За околицей заунывно лают собаки. Наверное, лают на выщербленный месяц. По переулку бесшумной тенью проходит человек, останавливается, смотрит на Степку и уходит. Брошенный им взгляд полон для Степки непонятной тревоги. Степка пробирается переулком, раздумывает, куда ему идти — направо или налево. "Буду ждать, — решает Степка. — Буду ждать хоть до утра! Мы не можем ссориться!" Он поворачивает назад, потихоньку бредет переулком с левой стороны перелыгинского дома. Сюда выходит одно окошко комнаты Виктории. Оно проливает в садик желтый, переливающийся на деревьях свет; на окошке желтые тюлевые занавески. Облокотившись на ограду, Степка смотрит на яркое окошко. Из садика пахнет смородиновыми листьями и малиной. И вот по изломанному желтому квадрату на деревьях пробегает быстрая, летучая тень, и Степка видит в окне силуэт Виктории, к которому приближается второй силуэт — мать.
Степка крепко зажмуривает глаза, пятится, у него больно ударяет в грудь сердце. Степке уже не зябко, а по-настоящему холодно, но щеки горят, точно ему дали пощечину.
— Дела как сажа... — зажмурившись, произносит Степка и бросается прочь от палисадника.
— Мама, кто приходил?
Полина Васильевна подходит к дочери, мягко обнимает, целует в висок. Они похожи, только Виктория чуточку стремительней, чуточку тоньше, и лицо ее с глубоко вырезанными, раздувающимися ноздрями много строже, чем у матери.
Поцеловав дочь, Полина Васильевна, не отпуская ее, пробегает взглядом по лицу Виктории. Хороша! Густой румянец, свежая кожа, фигура тонкая, гибкая, грудь высокая; очень хорош у нее нос — тонкий, с горбинкой, как у Григория, хотя Виктория мало похожа на отца. Хороша дочь, и говорить нечего!
А ведь Полине Васильевне поначалу было страшно: узнав о том, что не способна больше иметь детей, она мучилась, боялась, что из Виктории вырастет белоручка, неженка, эгоистка. Обладая твердым и решительным характером, Полина Васильевна заставляла себя быть с дочерью непреклонно строгой — не прощала лени, расхлябанности, требовала от Виктории во много раз больше, чем от других учеников. До шестнадцати лет не баловала ее нарядными платьями. Отец Виктории, Григорий Иванович, слишком мягкий, покладистый человек, и Полина Васильевна радовалась тому, что он, вечно занятый книгами, не вмешивается в воспитание дочери.
Да, в большой строгости воспитывала она дочь. Учила ее быть беспощадной к самой себе, вырабатывала волю, характер, заставляла по многу раз переделывать домашние задания, убирать и без того чистые комнаты, стирать для себя белье и платья, научила готовить обед, вышивать, ухаживать за садом. Когда Виктория была маленькой, она сама зазывала к ней в гости сверстниц-подруг, но с каждым годом подруг у Виктории становилось меньше, так как распорядок дня делался все строже: учеба, работа по дому, чтение. Книги для дочери Полина Васильевна выбирала сама.
Виктория училась хорошо, однако по литературе получала не больше четверки: учитель считал ее сочинения суховатыми и рассудочными. Полина Васильевна без особого беспокойства разделяла его мнение — да, в сочинениях не было душевных слов, зато она находила в них ум, знание дела.
Виктория вела большую общественную работу. Ее выбрали членом учкома, она много времени отдавала выпуску стенной газеты, отлично стреляла из мелкокалиберной винтовки, была второразрядницей по прыжкам в длину.
Уже в восьмом классе Виктория выделялась своей требовательностью, своим твердым характером. Она терпеть не могла расхлябанных, недисциплинированных ребят, презирала их.
В девятом классе Виктория стала совсем взрослой. Мать тогда назначили директором школы, и она стала меньше заниматься дочерью — была вполне спокойна за нее, и в кругу учителей уже поговаривали, что не страшно иметь и одного ребенка, если воспитывать его как следует. После девятилетки Виктория, не колеблясь, пошла работать на промысел, сказав Полине Васильевне, что в Карташеве выбирать не из чего, а два года отработать надо, и она постарается перед поступлением в институт хорошо проявить себя на производстве. Полина Васильевна не могла скрыть своей гордости за дочь: уж ей-то было известно, как порой трудно, с какими терзаниями идут на производство молодые люди. У ее дочери ни терзаний, ни разочарования не было. Не колебалась Виктория и при выборе профессии, еще в шестом классе решив: станет врачом. Станет потому, что врачи нужны, необходимы, что они делают большое дело. И она уверенно шла к институту.
До сего дня у Полины Васильевны не было причин для беспокойства о дочери. Внимательно оглядев ее и порадовавшись, что она так красива, Полина Васильевна еще раз нежно прижала дочь к себе.
— Кто же приходил, мамочка? — спросила Виктория. Полина Васильевна отпустила дочь, показав рукой на стул.
— Садись, поговорим, Виктория.
— Я слушаю, мамуся!
— Приходил Верхоланцев. Я сказала ему, что тебя нет дома.
— Но я же дома! — Виктория глядит на мать широко открытыми глазами. — Выходит... Выходит, ты солгала! А ведь сама меня учила никогда не лгать. Что с тобой, мамочка?
— Ты же сказала, что не хочешь больше видеть его.
— Да, но нужно было бы сказать об этом Верхоланцеву прямо. Как ты могла поступить так, мамочка?
— У меня не хватило духу! — откровенно сознается Полина Васильевна, наблюдая за дочерью. — Потом... потом я думаю, что проступок Степана не так уж страшен, как тебе кажется. Мне думается, что он искренний и честный парень.
— Мама, между нами все кончено! — говорит Виктория, покачивая ногой и глядя на носок туфли. — Все кончено!
Полина Васильевна молчит. Да, дочь резка, определенна, решительна, — Полина Васильевна сама воспитывала в ней это. Ей, Полине Васильевне, больше всего неприятны люди, в которых нет определенности. Она всегда говорила, что человек прежде всего должен быть четким, определенным. И у человека должна быть вол ч; вот это, пожалуй, главное. Сильная воля.
Полина Васильевна предполагает, что Верхоланцеву не хватает выработанной упражнениями воли. Случай со стрежевым неводом, странные, в общем-то, отношения с этой Колотовкиной, сегодняшний приход к Виктории — все это немного настораживает. Ей хотелось бы, чтобы будущий муж дочери был более волевым, более сдержанным. Она не одобряет поступка Верхоланцева, прибежавшего к Виктории мириться. Степану надо было бы проявить выдержку, добиться, чтобы Виктория поняла ошибку и сама бы пришла мириться. Мужчиной надо быть!
Но Полина Васильевна понимает, конечно, что в отношениях Верхоланцева и Колотовкиной нет ничего обидного для дочери, и она уверена, что Степан искренне и горячо любит Викторию, — и вообще он неплохой парень. Недаром учителя ее школы хорошо отзываются о нем, а преподаватель литературы говорит, что у Степана чистая, возвышенная душа. Это тот самый преподаватель, который считает суховатыми сочинения Виктории.
— Ты все хорошо обдумала, Виктория? — спрашивает Полина Васильевна, обнимая рукой дочь. — В твоем возрасте иногда нужно менять решения.
— Я стараюсь не менять своих решений, — прищуриваясь, отвечает дочь. — Ты сама меня учила этому.
— Да, учила... — отвечает Полина Васильевна. — Но мне кажется, что эти... отношения с Колотовкиной — мелочь. Они дружны с детства, соседи. Об этом стоит подумать, Виктория!
— Мама, ты учила меня быть твердой!
— Да, да... — машинально произносит Полина Васильевна.
Да, она учила... А все-таки Степан ей нравится — о его семье в поселке отзываются тепло, уважительно; сам Лука Лукич Верхоланцев — один из тех людей, мнение которых дорого для нее.
Только сейчас Полина Васильевна понимает, что, открыв дверь Степану, она немного оробела. Пригласить юношу в дом она не могла потому, что боялась — Виктория наговорит бог знает что, а сказать, что дочь не хочет видеть Степана, у нее и на самом деле не хватило духа. Поэтому Полине Васильевне сейчас неловко и перед дочерью и перед собой за эту невольную ложь.
— Ты хорошо все обдумала, дочь? — спрашивает она.
— Да! — твердо отвечает Виктория. — Давай говорить начистоту, мама!
— А как же еще?! — удивляется Полина Васильевна. — Разве мы с тобой говорим не откровенно?
— Откровенно, мама! — успокаивает ее Виктория, поправляя оборки халата — приглаживает их пальцами, чтобы не топорщились. — Мы с тобой говорим откровенно, но ведь есть такие вещи, о которых даже между матерью и дочерью откровенно говорить не принято.
— Например? — скрывая беспокойство, спрашивает Полина Васильевна. — Я не знаю таких вещей! Ты имеешь в виду любовь, отношения между девушкой и юношей?
— Нет, мама, это тебя может не беспокоить. Я имею в виду другое.
— Что же, Виктория? Говори!
— Хорошо, я буду говорить, — спокойно отвечает дочь, не замечая волнения матери, напуганной тем, что есть, оказывается, вещи, о которых Виктория думала, но не говорила ей. — Вот я работаю учетчицей. Так?
— Конечно, так, — говорит Полина Васильевна.
— Я понимаю, что правительство поступило правильно, когда приняло решение воспитывать молодых людей в труде. У нас много еще белоручек. Но мне думается, что не всем это необходимо. Я бы, например, могла сразу пойти в институт и стать врачом. Ты же знаешь, я не белоручка. Так?
— Ну, так... Говори, говори!
— Но я вынуждена работать. Я понимаю, что это формально, но работаю, чтобы выполнить эту формальность. Ты понимаешь, я должна работать, чтобы не отделяться от других. Ты понимаешь меня?
— Говори дальше, — тихо просит Полина Васильевна.
— Я работаю для того, чтобы стать врачом. Глупо!
Смешно! Но формально необходимо. Вот ты обвиняешь меня в том, что я строга со Степаном. Говоря откровенно, он мне нравится. Он добрый, бесхитростный и сильный парень, но у него нет цели в жизни. Однажды я решила, что могу помочь ему стать человеком, стану заниматься с ним, работать. Он поступит в институт, станет человеком. Потом я увидела, что он не имеет воли, недисциплинирован, в общем, тот человек, который не может быть моим спутником. Может случиться, что Степан на всю жизнь останется рыбаком. А ведь ты сама меня учила, что человек должен стремиться к большому. Ты сама меня учила этому! — повторяет Виктория, наклонясь к матери, которая отчего-то старательно прячет глаза. — Что с тобой, мамочка?
— Ничего! Продолжай! — твердо говорит Полина Васильевна, поднимая голову.
— Я все сказала, мама! Это лето многому научило меня. Признаться, я побаивалась, что на первых порах растеряюсь, но мои страхи были напрасны. Я могу работать, общаться с людьми. Я не хвастаюсь, если говорю, что у меня есть и воля, и настойчивость, и знание людей... Там, на песке, есть пьяница Тихий, так он побаивается меня.
— Почему побаивается?
— Я не либеральничаю с ним, как другие... Ты, мама, ведь тоже умеешь быть решительной. Ты у меня молодец! Потому и школа считается лучшей в районе.
— Что ты знаешь о моей школе? — восклицает Полина Васильевна. — Что ты знаешь о ней?
— Все знаю, мамочка!
Она знает все! А вот Полина Васильевна, оказывается, плохо знает дочь. То, что она наговорила сейчас, до того неожиданно и невозможно, что у Полины Васильевны начинает покалывать в сердце, кружится голова... Она, Виктория, выполняет формальность, она работает, только чтобы не отличаться от других, и она, Виктория, понимает, что говорит, коли предупредила, что об этом не принято говорить откровенно.
— Что с тобой, мама? — с беспокойством спрашивает дочь. — Ты побледнела! Мама, что случилось?
— Мне больно! — берясь за сердце, говорит Полина Васильевна. — Мне больно.
Ей действительно больно. Она поднимается. Виктория испуганно вскакивает, обхватывает ее рукой.
— Мамочка, мне страшно!
— Сейчас пройдет, все пройдет... — отвечает Полина Васильевна, отводя руки дочери. — Прости, я выйду на минуточку.
Она выходит из комнаты. Побледневшая Виктория смотрит вслед матери, затем суматошно бросается к домашней аптечке, вынимает пузырьки, пакетики, вату, бинты. Она ищет валидол, который давно уж не принимала мать. Руки Виктории дрожат.
А в соседнюю комнату, где Григорий Иванович лежит на диване с книгой и уютно светит лампа, входит Полина Васильевна.
— Григорий, Григорий, — шепчет она. — С нашей дочерью неладно. Брось книгу, Григорий!
Маслянисто-черная, течет Обь. Тихо падают августовские звезды. Обь подмигивает небу глазками разноцветных бакенов. Редко-редко раздается тяжелый, бухающий удар — река подмывает берег, и падают в воду глыбы земли: Обь выпрямляет свой путь на север.
Река как будто спит, но это только кажется — она несет на себе горы леса, пароходы, лодки, обласки. Она и ночью работает. А вот Карташево спит — в деревне ни огонька, ни движения, ни звука; уставшие за день собаки угомонились, забрались в конуры. Спят.
На берегу слышен негромкий звяк железа, приглушенные голоса, чертыхания Семена Кружилина. Тлеет потухающий костер. Идёт четвертый час ночи, но дядя Истигней, Семен, Степка и Ульян все еще возятся возле выборочной машины — устанавливают редуктор. Третью ночь возятся, так как дело не ладится: то лопнет шестерня, то заест передача, то Семен предложит новый тип сочленения.
Семен — главнокомандующий. На дядю Истигнея покрикивает, Степку ругает последними словами, на Ульяна не кричит, но ворчит изрядно. Все они, по его словам, пентюхи, не умеют обращаться с механизмами, неловки. Они не возражают, а дядя Истигней даже иногда обращается к Семену на "вы" и часто уважительно говорит: "Прокурор!" Семен всем находит работу, он терпеть не может, когда кто-нибудь из помощников лентяйничает, и тотчас же приказывает: "Подержи трубу!", хотя труба может еще полчаса лежать на песке.
Ульяна Тихого затащил на песок дядя Истигней — пришел в общежитие, посидел, поболтал о том о сем, наконец сказал, что опыт Ульяна в пароходном деле может пригодиться при установке редуктора. Степка Верхоланцев приехал сам. Настроение у Степки отвратительное. Держит в руках железную трубу, глядит на Семена, а сам видит окошко с занавеской, быструю тень Виктории. Он заново переживает унижение, тоску, до сих пор хранит такое чувство, точно только что услышал, как лучший, дорогой друг исподтишка говорил о нем гадости.
— Степка! — злится Семен. — Держи трубу на уровне отверстия! Не тычь пальцем — оборвешь кожу!
Степка старается не тыкать пальцем, держать трубу на уровне отверстия, но не понимает, зачем это нужно и почему он оборвет кожу на пальце.
— Теперь держи ниже уровня отверстия! Ну вот так! Тяни!
Степка тянет и срывает кожу с большого пальца. Боясь, чтобы Семен не заметил, прячет палец за спину.
— Ну вот, хорошо! — удовлетворяется Семен и тем жетоном предлагает Степке: — Перевяжи палец-то! Экой ты неловкий!
"Вправду неловкий, невезучий, — думает Степка, перетягивая палец платком. — Не дается мне жизнь. Все-то у меня не как у людей..." Ему вспоминаются насмешливые слова Натальи: "Эх, Степан, коли не помрешь, много горя хватишь!"
— Не спи! — прикрикивает Семен.
— Я... не сплю, — вздрагивает Степка.
Семен подтачивает, подравнивает металл. Степка любуется Семеном, завидует: уж он-то обязательно поступит в институт, добьется своего, станет инженером. Не то что он, Степка. Эх, дела как сажа бела! Семен еще вечером удивил Степку: подошел к бригадиру Стрельникову, без всякого почтения, без уважительности потребовал: "Съездите в район, Николай Михайлович. Завтра надо привезти вот такую шестерню. Да вы не на меня, вы в чертеж смотрите!" Стрельников, заглянув в чертеж, пообещал: "Привезу, привезу!" И немедленно уехал в район. Вот он какой, Семен Кружилин! Деловой, башковитый. Эх, дела как сажа...
— Следующий этап — приклепывание кожуха, — объявляет Семен. — Дядя Истигней, подбросьте в костер дров. Темно!
Золотые искорки зигзагами уносятся в черное небо. Чем ярче разгорается костер, тем темнее становится ночь, таинственней звон волны. Бескрайней, громадной кажется загустевшая Обь, на которую от костра падает алый мечущийся свет. И все гремит металл, и все ворчит Семен, и все тоскует поникший Степка Верхоланцев.
— Готово! — наконец говорит Семен, вытирая руки паклей. — Дождаться Стрельникова — и можно пробовать. Как, дядя Истигней?
— Ничего не получится! — Старик сладко зевает.
— Конечно, — кивает Семен. — Я посплю немного, — добавляет он, взглянув на восток. — Домой ведь не поедем, дядя Истигней? — Семен расстилает фуфайку, ложится и сразу же засыпает. Костер обливает его теплом.
Над Обью начинается рассвет. Большая, горбатая посередине река медленно светлеет, уже видна тоненькая, прозрачная паутина тумана на воде. Веет свежестью, йодом, ранний баклан висит в небе. Лунная полоса сереет, исчезает, точно под водой кто-то выключает лампочки.
— Степан, иди в землянку, ложись, — предлагает дядя Истигней. — Отдохни!
Степка послушно уходит. Дядя Истигней, посидев немного рядом с Ульяном, предлагает и ему:
— Давай, парниша, ополоснем щеки, да и пойдем на покой. Как ты мыслишь, а?
— Поспать неплохо...
Они подходят к воде, которая кажется холодной, пронизывающей; хочется сжаться, спрятать руки на груди, сказать: "Брр!", но когда дядя Истигней и Ульян погружают руки в воду, то оказывается, что вода сейчас теплее остывшего за ночь воздуха. С кромки берега Обь выглядит еще величественнее.
— Какая ты важная! — говорит дядя Истигней реке, держа в сдвинутых ладонях горсть воды. Его лицо становится задумчивым.
Все, что нужно для жизни, дала дяде Истигнею Обь и все возьмет, когда оркестр карташевского клуба сыграет для него последний марш на теплой земле — похоронный. На взгорке, над Обью, будет лежать дядя Истигней, там, где лежат отец, дед и прадед. С горушки видно реку, тальники за ней, взлобок излучины и черту флага над промыслом. С горушки виден и осокорь, которому столько же лет, сколько дяде Истигнею, а ведь он, осокорь, уже подался вершиной, сбросил с нее листья, словно полысел, и только внизу зеленый.
Обь переводится на русский как "отец", "батюшка". Такой и была всегда река для Евстигнея Мурзина. Трехлетним ребенком окунулся в нее Истигнеюшка, хватил вдосталь воды, захлебнулся, заорал благим матом, но, испуганный зычным криком отца, заворошил ножовками, забарахтался и не то что поплыл, а просто повис в воде, впервые испытав восхитительное чувство легкости. С тех пор и подружился он с рекой и нашел на ней все, что нужно человеку под солнцем: работу, жену, дом, место под березами, на взгорке, куда проводят его в последний путь. Одного не дала ему Обь — детей.
Расставаясь с Обью, бросал в воду медяки, хотя суеверным не был. А бросал потому, что так делали отец и дед, и, по рассказам, прадед — смелой жизни человек, убежавший в далекие времена на Обь от дикого барина и оставивший ему памятку: красного петуха.
Никто не знает, что дядя Истигней разговаривает с Обью, как с живым существом. Засыпая в землянке, под Москвой и Ржевом, под Курском и в Германии, часто вспоминал о ней, шептал неслышно: "Как ты там? Что с тобой?" Думал ласково. "Наверное, протоптала дорожку за седым осокорем и теперь карчей не оберешься. Придется выбирать. Упорная ты река — и говорить нечего!"
Вернувшись в Карташево, израненный и больной, остановился на берегу, сдернул пропотевшую пилотку, поздоровался с Обью: "Здравствуй! Вот какая ты! Молодец! Ну, берись за дело: лечить меня надо, голубушка. На ноги ставить!" И чуть было не заплакал — так истосковался по вольному воздуху, по легкому для глаза простору реки.
Через три месяца поправился. Раны затянулись, перестал хромать, и лишь одно не могла вылечить Обь — по-прежнему часто, нервно моргал. Все три месяца провел на реке — готовил невода, сколачивал бригаду, возвращал к жизни Карташевокий стрежевой песок, который в годы войны пришел в запустение...
— Вот она какая! — говорит дядя Истигней Ульяну, держа в горсти обскую воду. Потом припадает к ней носом, губами, всем лицом и... морщится. Он чувствует запах серы, мазута и еще чего-то неприятного. А может быть, дяде Истигнею это просто кажется, так как он знает, что на притоке Оби — Томи стоит Кемеровский коксохимический завод, который спускает в воду отходы производства.
— Сволочи! — ругается он.
Кемеровский коксохим — враг старика. Никогда, ни к кому в жизни он не испытывал такой жгучей и стойкой ненависти, как к Кемеровскому коксохиму, который из года в год выбрасывает в реку гадость. От нее гибнут мальки, у осетров опадают жабры, тяжело дышит нельма.
— Жив не буду, а коксохим приберу к рукам! — как-то пообещал Луке Лукичу дядя Истигней, скрыв от него, что три письма в Москву в различные учреждения и существовавшие тогда министерства ничего радостного не принесли. — Жив не буду!
Но вот до сих пор жив, а коксохим по-прежнему травит воду. Злится старик, критикует бесхозяйственность и ротозейство, а имя директора Кемеровского завода услышать не может без того, чтобы не выругаться.
— Травят! — зло говорит дядя Истигней, с отвращением выливая воду из пригоршни... — Чувствуешь, Ульян?
— Вроде нет...
— Принюхайся, парниша! Ты же человек наш, речной, ты должен учуять!
Ульян нюхает — приникает губами и лицом к воде, пьет, и ему кажется, что от воды действительно нехорошо пахнет.
— Кажется, пахнет, — говорит он.
— Сволочи! — ругается дядя Истигней. — Я на них управу найду. До самого доберусь! Так говоришь, чувствуешь примесь, а?
— Чувствую, дядя Истигней, — отвечает Ульян.
— Значит, не пропил еще нюх! — вдруг резко и сердито говорит старик. — А ведь от водки обоняние пропадает... А ну, погляди на меня! — приказывает он.
Ульян вскидывается, снизу вверх смотрит на дядю Истигнея.
— Глаза у тебя ясные, хорошие, без солнышка вижу, а что ты выкидываешь? Почему пьешь? Тебе что, жизнь не мила, а?.. Давно собираюсь с тобой поговорить. Ты такое слово — воля — знаешь? Стой, не перебивай... Я буду говорить! Не знаешь ты этого слова, только слышал о нем. Бороться надо за себя, за жизнь. Ну был сволочной капитан, ну боцман попался подлец, а разве люди таковы? Смотри, как Наталья с тобой возится. Отвечай, все ли люди на капитанский аршин?
— Я...
— Не перебивай! Сам буду говорить! Жизнь перед тобой, Ульян! Работа, друзья. Какое право ты имеешь хлестать водку? Отвечай!
— Я...
— Молчи! Ничего ты не можешь ответить! Я отвечу! Бесхарактерен ты, а ведь людям нужен. Кто был лучшим штурвальным на Оби? Ульян Тихий. Кто пять лет назад бросился в воду за ребенком? Ульян Тихий. Кто все деньги отдал обворованной на пароходе старушке? Ульян Тихий. Не перебивай — все про тебя знаю. Какое право ты имеешь водку пить, а?
— Я... — в третий раз пытается вставить Ульян, но старик и на этот раз не позволяет; поднявшись, оборачивается к восходящему солнцу, не мигая, смотрит на него, торжественно говорит:
— День начинается! Гляди, солнце всходит! Старею, чувствительный стал, что ли, но мне каждый раз, когда всходит солнце, хочется прыгать, как мальчишке. Сто лет хочется жить. А ты... Да милый ты мой человек... ты водку пьешь! — Дядя Истигней на секунду останавливается и другим голосом — чуть шутливым — заканчивает: — Да не гляди ты на меня такими страшными глазами. Я бы и сейчас заплясал, как Степка Верхоланцев, если бы ты не смотрел так.
Он делает еще паузу, потом предлагает:
— Давай-ка, парниша, придремнем полчасика. Добро?
— Добро! — отвечает Ульян. Больше он не пытается ничего сказать.
Кажется, что утром Обь течет быстрее.
Утром на Оби чаще, чем ночью, отплывают от пристаней юркие катера, нащупывают путь в учкие протоки пароходы, сотни лодок и обласков наискосок пересекают реку; стремительно режут воду белые, как чайки, катера начальников сплавных участков, директоров сплавконтор и леспромхозов. С утра у Оби прибавляется работы. От Новосибирского порта до Ледовитого океана река сгоняет пелену тумана, гасит предостерегающие глазки бакенов, насквозь просветливается, и теперь капитаны видят опасные пески перекатов. Утром Обь кормит изголодавшуюся за ночь рыбу. По утрам с ведрами на коромыслах спускаются к ней женщины, низко кланяются реке, зачерпывая воду. Обь готова работать, дышать, греться на солнце, поить прибрежные поймы влагой, чтобы набирали силу отавы, которые в нарымских местах вырастают такими, что хоть снова начинай сенокос. Катер "Чудесный", разноокрашенный, длинный, как торпеда, бесшумно мчится по застекленевшей глади. На носу катера, повернувшись лицом к ветру, стоит Виктория Перелыгина. Она отлично выспалась, утром сделала зарядку, окатилась с ног до головы холодной водой. Виктория ощущает свежесть, бодрость, ей радостно и легко, у нее в это утро прекрасное, безоблачное настроение, хотя иногда острой иголочкой покалывает воспоминание о том, как Полина Васильевна побледнела и, пошатываясь, вышла из комнаты.
Не бережет себя мама: много работает, ест не вовремя, мало спит. С этим надо кончать! Вчера мама о чем-то долго разговаривала с отцом, их голоса раздавались до полуночи. Виктории показалось, что Полина Васильевна в чем-то обвиняла Григория Ивановича. Он тихонько кашлял, басил, видимо, оправдывался. Она, Виктория, очень любит отца, но должна признаться, что он довольно-таки нерешительный, неопределенный человек. Если говорить откровенно, то и Полина Васильевна не слишком последовательна; никто, конечно, не отнимает у нее достоинств — она энергична, обладает волей, целеустремленна, но порой противоречит сама себе. Зачем нужно было вчера врать Верхоланцеву? Нехорошо! Если говорить откровенно, то нужно признать, что она, Виктория, решительней и тверже матери.
Виктория готова сто раз повторять — с Верхоланцевым покончено. Он не тот человек, который может быть ее спутником, с которым бы она могла пройти по жизненному пути рука об руку, разделяя трудности и радости, достижения и неудачи. "Мы люди разных жизненных целей", — говорит себе Виктория и радуется, что все эти приходящие ей на ум слова отлично определяют ее отношение к Степану. Нет, примирения не будет! Мир не кончается промыслом — у нее, у Виктории Перелыгиной, будет другая жизнь, иные друзья и, конечно, найдется человек, которого она полюбит по-настоящему.
Спрыгнув с катера, Виктория спешит в землянку, чтобы переодеться. На ее пути, под навесом, сидит лохматый, бледный, усталый Степка. Она предупредительно, даже весело, здоровается с ним, а Степка смущается, краснеет и, не зная, куда деть руки, черными от мазута пальцами теребит пуговку пиджака. Вчера, наверное, долго ждал ее, ходил по улице, переживал. Ну зачем матери нужно было лгать? Если бы она сказала правду, сейчас во всем была бы легкая ясность. Ну разве есть у Верхоланцева характер? Он такой растерзанный, бледный, измятый, что кажется — не опал всю ночь. Зачем все это? Она сегодня же поговорит с ним, объяснится.
Напевая, Виктория натягивает брезентовую куртку, резиновые сапоги. Четко постукивая каблуками, выходит из землянки, деловито развертывает тетрадь с записями, приложив руку к бровям, оглядывает небо, плес, катер. День обещает быть отличным. Рыбаки, торопясь, расходятся по местам.
После того как Виктория раскритиковала порядки на промысле, дядя Истигней первое притонение начинает РОЕНО в половине восьмого. Критика подействовала — это хорошо! Это приятно Виктории. Вот и сейчас, поглядев на старый осокорь, дядя Истигней машет рукой: "Начали!" Но сам почему-то не садится в завозню, хотя всегда самолично начинает первое притонение. Вероятно, что-то произошло. Не садится в завозню и Наталья — вместе с Ульяном несет тяжелый березовый кол. Ульян торопливо, взволнованно что-то говорит ей, она кивает головой, посмеивается.
Так и не поняв, что случилось, Виктория садится под навес, раскрывает тетрадь, чтобы проверить вчерашние записи. Повариха тетка Анисья озабоченно возится у плиты. Она повязана платочком, шея обмотана шарфом, а поверх платочка — еще одна большая пуховая Шаль. Таким образом, голова тетки Анисьи укутана по-зимнему, а вот на теле только ситцевое платьишко с короткими рукавами, из которых высовываются диковинно толстые руки — красные и крепкие, как наждак.
— Ничего не жрут, одежонку поизорвали, ночами шарашатся, — монотонно бормочет повариха, со злостью бросая в чугун очищенные картофелины. — Ну ладно! Пущай эти мальчишонки, то есть Семка со Степкой, а старый-то пес, Истигней-то, куды лезет? Вот что спрашиваю: куды старый черт, мигун, куды лезет? Надысь мне говорит, черт меченый, ты, говорит, Анисья, не сплетничала бы, а! Ты, говорит, как телефонный аппарат, тебя, говорит, даже крутить не надо... Ну ладно, погоди! Я тебя сегодня накормлю: самый что ни на есть плохущий кусмень положу... Чтобы потоньшал, окаянный! Забудешь, черт, небось про телефоны. Ладно!
Кидая картофелины, тетка Анисья так размахивается, словно бросает гранаты. Из котла поднимаются высокие столбы воды с мелко нарезанной морковкой и укропом.
— Что творится! Натащили железы, ночи не спят... Вчера, это, осталась после работы котлы почистить, гляжу, а они — нате вам — приезжают! Железину с собой притащили и говорят: шла бы, Анисья, отдыхала, нам некогда. А утром хватилась, нет кочерги! Я туды, я сюды, а этот варнак, Семка то есть, хохочет. Из твоей кочерги, говорит, винты сделали... Дураки, говорю, срамцы! Раньше этот невод проклятущий лошадями таскали и ничего, а нонче машиной, а вам, говорю, мало. Снять бы штаны, говорю, да по мягкой части орясиной, что потолще. Ишь что задумали — скорость увеличивать! Сами из сил выбиваются, Ульяшка Тихий от водки да от кола ног не таскает, а им все мало. Скорость им понадобилось увеличивать! А все кто — язва эта, Истигней окаянный. Ты, говорит, как телефон...
— Увеличить скорость?.. Как — увеличить скорость? — спрашивает повариху Виктория, уловившая только последние слова женщины. — О чем вы говорите?
— Да об Истигнее! О нем! Скорость невода, старый черт, увеличивает!
— Как увеличивает?
— Обыкновенно! А ты, поди, не знаешь? — подозрительно спрашивает тетка Анисья, переставая чистить картошку. — Неужто не знаешь? — повторяет она, поняв вдруг, что Виктория действительно ничего не знает о ночных безобразиях. Это приводит стряпуху в крайний восторг. Всплеснув ладонями, она захлебывается от желания немедленно выложить все. — Как не знаешь? — поражается тетка Анисья. — Ну и чудо! Ну, девка, тут рассказывать, тут рассказывать — с ума сойдешь!
От восторга тетка Анисья взвизгивает и подбоченивается.
— Слушай, девка, вникай! Все обскажу, все выложу, как на тарелочке... Вот, значит, Семка, варнак этот, придумал железину, от которой машина быстрее вертится, Ну ладно, придумал — и к Степке... Они с ним дружки, водой не разольешь... Значит, приходит, это, Семка к Степке, железину с собой, конечно, притащил, вот, говорит, смотри! Степка, это, посмотрел. Хорошо, говорит, правильно, молодец, говорит, пусть себе лежит. Вот железина лежит, полеживает, и тут, конечно, прется Истигней. Без него, старого черта, ничего не обойдется! Он везде успевает... Вот приходит Истигней, конечно, поглядел на железину, шибко обрадовался. Хорошо, говорит, молодец! За такую штуку, говорит, из Москвы выйдет тебе не меньше как премия...
Сказав о премии, тетка Анисья внезапно замирает и бледнеет. Несмотря на то что премию она сама выдумала по ходу рассказа, сейчас, как бы осененная догадкой, пораженная, она вытягивает шею.
— Ах, ах! — удивляется она. — Ну, девка, теперь все понятно! Истигней-то ведь на премию обрадовался! Дай, думает, пристегнусь к мальчишонкам, может, и мне премия выйдет. Ах ты мать честная! А я-то гадаю, чего он ночами шастает? Ну ловкач, ну холера старая!.. Вечером побегу к его старухе, все обскажу, все разъясню. Вот, скажу, где он ночами пропадает. Ах, ах... Стой, девка, ты куда... Стой, обскажу дальше...
Виктория спешит к дяде Истигнею, который на корточках сидит возле выборочной машины и гаечным ключом подвертывает винт. Он один, так как Семен и Степка ушли на замет.
— Евстигней Петрович! — громко обращается Виктория. — Оказывается, вы собираетесь увеличить скорость невода?
— Да. А что? — Он привстает. — Такая мысль у нас есть.
— Почему я ничего не знаю об этом? — вскидывая голову, сухо спрашивает Виктория.
Дядя Истигней старательно разыгрывает удивление — чаще, чем обычно, моргает, разводит руками; сейчас он такой простоватый, наивный, непонимающий, что его даже жалко немножечко. Старик, видимо, удивлен, что Перелыгина не знает об их решении увеличить скорость невода, огорчен этим.
— Неужто не сказали? — изумляется он. — Ишь ты беда! Как же так? Никто и ни словечка, а?
— Никто ничего не говорил! — отрезает Виктория.
— Аи-аи! Безобразие! — искренне сочувствует дядя Истигней. — Это они так заработались, так захлопотались, что и забыли упредить. Это не иначе, как так... Ах, ах! Одно не разумею: что Степушка-то думал, почто он-то не рассказал, а? — спрашивает дядя Истигней, поднимаясь с корточек и невинно глядя на девушку.
— Мы с ним поссорились, — неожиданно для себя самой откровенно отвечает Виктория.
— Аи-аи! — поражается старик. — Как же так? На одном леске робите, с одного котла снедаете. Как же так? — еще больше удивляется он, но потом мгновенно становится серьезным, берет Викторию за руку, проникновенно продолжает: — Зачем ссориться! Не надо! — И, словно поняв вдруг все, наклоняется к ней. — Понимаю теперь, что делается! Понимаю, почему тебе не сказали про скорость-то!
— Почему?
— Все понимаю! Ты присядь-ка, поговорим. Вон на корягу и садись...
Дядя Истигней лезет в карман за кисетом, достает его, неторопливо проделывает все те несколько забавные операции, которые нужны ему для закуривания.
— Это хорошо, что тебя за живое взяло, — говорит он, искоса наблюдая за девушкой. — В коллективе все должно быть общее.
— Евстигней Петрович, я жду ответа... Почему мне не сказали?
— А ты не слеши, не торопись. Дело серьезное! — отвечает старик. — Мне понятно, почему тебе не сказали. Смотри, какая картина: со Степкой ты поругалась — он не скажет, Семен Кружилин не скажет тоже — он Степкин друг, да и настоящий друг. Ульян Тихий тебя боится, не любит тебя — строга ты с ним очень... Наталья тоже не скажет, ты к ней относишься свысока. Григорий Пцхлава за Ульяна горой. Значит, и он к тебе большой дружбы не чувствует. Ну, а я? Я человек молчаливый, неразговорчивый, опять же боюсь, что редуктор не пойдет.... Ну, а....
— Товарищ Мурзин, я не нуждаюсь в ваших оценках... — побледнев, говорит Виктория. Дядя Истигней холодно перебивает ее:
— Прошу выслушать до конца.
Виктория, уже повернувшаяся, чтобы уйти, останавливается.
— Что еще? Я жду.
— Отменно. Да ты присядь! Вот так... Люди мы свои, делить нам нечего. Хочу, чтобы поняла ты нас, рыбаков. Народ мы дружный, спокойный, доброжелательный, — говорит дядя Истигней. — Подумай, не уходишь ли в сторону от людей? Ты умный, начитанный, крепкий человек, а путаешь, петляешь. Подумай, помозгуй, — еще ласковее говорит он, кладя руку на обшлаг ее спецовки. — Тебе в жизнь идти, Виктория, тебе много надо думать...
— Я ничего не сделала плохого коллективу, — говорит Виктория. — Что мне надо еще делать?
— А коллективу плохое трудно сделать. Одному, двум, ну от силы трем — можно. Потом раскусят, поймут и... ничего плохого уже не сделаешь! Ты, Виктория, думай о другом — не строга ли слишком с людьми, не высока ли в самомнении?
— Евстигней Петрович, вы знаете, я хорошо работаю, изучила дело. Ну что еще надо? Мои отношения со Степаном — личное, — уже спокойно говорит Виктория. — Что я должна еще делать, Евстигней Петрович?
— Не о деле речь, — говорит старик. — Об отношении к людям.
— Ну, знаете, я не умею дипломатничать. Я к себе отношусь так же строго, как к другим.
С катера доносится зычный крик Стрельникова: "Подхватывай!" Дядя Истигней бросается к берегу, чтобы принять крыло невода.
Рыбаки возбуждены. "Чудесный" еще движется, мотор дорабатывает последние такты, а Семен уже прыгает в воду, по пояс погрузившись в нее, бежит на берег, подлетев к выборочной машине, гремит рычагами, что-то подкручивает, подвинчивает, орет дяде Истигнею: "Живее! Не тяните!" Когда крыло зацеплено, а Ульян подает знак, что тоже готов, бригадир торопливо поднимает на блоке бело-голубой флаг Карташевского стрежевого песка, и дядя Истигней приглушенно говорит:
"Добро!" Семен мягко прикасается пальцами к заводной белой кнопке.
Мотор сначала медленно, потом все быстрее и быстрее передает обороты валу выборочного круга; затем Семен прикасается пальцем еще к какой-то кнопке, раздается чавканье хорошо пригнанного металла, вступает в действие вал ускорения, и все видят, как на самодельном счетчике Семена появляется цифра, показывающая, что обороты вала увеличены в полтора раза.
Невод струится из воды ровно, прямо, поплавки не утопают, как предполагал дядя Истигней. Это значит, что невод идет правильно. В линии поплавков, идущих к берегу, пропадает пунктирность, от скорости они сливаются в оплошную линию.
Но дядя Истигней делает вид, что он все-таки чем-то недоволен.
— Дальше пойдет хуже! — говорит он. — В конце может заесть.
— Вполне! — соглашается Семен.
Однако ничего не заедает — невод идет по-прежнему ровно, быстро, мотор работает легко и четко. Не заедает! Коловщик Ульян Тихий движется по песку много быстрее, чем обычно, но ему не тяжело — он свеж, ибо уже несколько дней не пил водки, да и Наталья ему помогает.
Петля невода суживается, Семен, улыбнувшись, сбавляет газ. Он сообразил, что с увеличением скорости увеличивается инерция и машине после первого трудного рывка работать легче. Он, собственно, предполагал это.
— Пошла! — ревет берег.
Рыбаки единым духом выбрасывают на берег шевелящуюся мотню, вперед пробивается деловая тетка Анисья, прицеливается опытным глазом на осетров, выбирает на варево; дядя Истигней говорит: "Чахоточные осетры"; Виталий, подражая старику, заявляет: "Пустяковина", — и уж тогда на главное место выдвигается Виктория Перелыгина — приемщица рыбы. В общем, происходит все то, что происходит обычно, только на этот раз притонение завершено в полтора раза быстрее. Необычно и другое: Степка Верхоланцев на этот раз не кричит свое восторженное "ого-го!".
— Выгадали порядочно! — говорит дядя Истигней Семену, посмотрев на часы.
Если судить по тому, как Стрельников входит в кабинет директора рыбозавода, то Карташевский стрежевой песок не просто рыбацкий поселок, а великая держава, и он, Николай Михайлович, ее полномочный и доверенный представитель. Шустрая секретарша вскакивает, преграждает ему дорогу, но он молча, не поворачивая головы, отодвигает ее в сторону, широко распахивает дверь и оказывается перед лицом всего заседающего в кабинете рыбозаводского начальства.
— Мое почтение! — величественно раскланивается Стрельников. То, что в кабинете собралось все начальство, нисколько не смущает его, наоборот, радует, дипломатические разговоры вести удобнее.
— Здравствуйте, товарищ Стрельников! — Директор протягивает руку бригадиру.
Николай Михайлович неторопливо подходит к нему, здоровается, затем испытующе оглядывает собравшихся, чтобы решить, кому еще нужно пожать руку и в какой последовательности. Он здоровается с главным инженером, с главным бухгалтером, с начальником планового отдела, начальником консервного цеха, а напоследок небрежно, нехотя пожимает тоненькие пальцы рыбозаводского снабженца — остроносого, белолицего человека в сильных очках.
— Григорию Аристарховичу, так сказать, привет! — многозначительно произносит Стрельников. — Чую, опять гриппом болеете?
— Я ничем не болею! — отвечает снабженец и, морщась, трясет рукой, которую Стрельников чересчур крепко стиснул. — Вечно вы... — сердится он.
Но Николай Михайлович уже не обращает на него внимания. Вновь расцветая дипломатической улыбкой, он ищет местечко, чтобы присесть, и наконец устраивается рядом с директором рыбозавода, в глубоком кресле, на котором обычно сидит заместитель директора, находящийся сейчас в командировке. Над Николаем Михайловичем фикус, сбоку — небольшой селектор, позади — несгораемый шкаф. В кабинете есть все, что должно быть в кабинете директора рыбозавода: столы, установленные буквой Т, промятый диван, модель катера на тумбочке, малиновая ковровая дорожка, затоптанная, усеянная окурками.
— Я, кажись, помешал? — невинно спрашивает Николай Михайлович, обращаясь к директору и вынимая из кармана пачку "Казбека", только что купленную в ларьке сельпо.
— Ничего, ничего... — чуть улыбнувшись, отвечает директор и переглядывается с главным инженером.
Если бы Стрельников в этот момент не был занят распечатыванием пачки, если бы он не разрезал толстым ногтем наклейку на папиросной коробке, он прочитал бы в их взглядах: "Гляди, как форсит Стрельников! Как набивает себе цену!" Но Николай Михайлович занят папиросами и потому ничего не замечает. Раскрыв пачку, он протягивает ее директору, потом главному инженеру, потом остальным, в той последовательности, в которой пожимал руки.
Николай Михайлович Стрельников относится к тем бригадирам, которые считают, что рыбозаводское начальство, конечно, необходимо, что сам по себе рыбозавод — дело хорошее, нужное, так как иначе рыбаки не знали бы, что делать с уловом, но начальство это не должно вмешиваться в дела бригад, так как ничего хорошего, путного это вмешательство дать не может. Роль рыбозаводов, по мнению Николая Михайловича, должна быть сведена к снабжению — завод обязан давать рыбакам невода, спецовки, сапоги, поплавки, грузила, ремонтировать катер, выборочную машину, платить зарплату, а к большим праздникам выдавать премии. Рыбозаводское начальство должно быть щедрым, великодушным, а бригадир должен настойчиво требовать с него все необходимые для рыбаков материальные блага. Такова точка зрения Николая Михайловича, и он не собирается ее менять. Думая так, Николай Михайлович гордится своей бригадирской должностью. Приезжая в районный центр, он свысока поглядывает на жителей райцентра, на рыбозаводское начальство, так как полагает, что там, на промысле, делается то главное дело, для которого, собственно, существует и рыбозаводское начальство и районный центр.
И бригадира карташевцев встречают в райцентре с уважением. Коли он остается тут на ночь, ему отводят лучшую комнату в гостинице. Его уважают именно потому, что он бригадир рыбаков Карташевского стрежевого песка, которые пользуются славой лучшей бригады в районе. Обласканный теплыми лучами славы,
Николай Михайлович проникается сознанием своей значительности и, вернувшись из района, не сразу освобождается от напущенной на себя важности, а начальственно щурится и покрикивает на рыбаков. Но через несколько дней это проходит. Он становится таким, какой есть на самом деле, — простым, душевным и веселым человеком, который отлично ставит стрежевой невод. Если бы он совсем перестал ездить в район... Но ему полагается ездить в районный центр, и он ездит, и вот сегодня приехал снова... Посиживая в глубоком кресле, он курит дорогую папиросу, снисходительно поглядывая на снабженца. На директорском столе, придавленный тяжелым пресс-папье, лежит чертеж кружилинского редуктора, который прислал два дня назад с оказией дядя Истигней. На уголке ватмана рукой директора начертано: "Отлично! Внедрять!"
— Что же, поздравлять вас надо! — весело говорит директор, поднимаясь, чтобы еще раз пожать руку Стрельникову. — Большое дело сделали, товарищи. От души поздравляю! На днях к вам выезжают представители райкома и рыбозавода, чтобы перенять опыт. Хорошее дело сделали!
Директор выходит из-за стола, задумчиво прохаживается по ковровой дорожке, потом останавливается против Стрельникова.
— Хронометраж делали? — спрашивает он.
— Хронометраж нам ни к чему! Хронометраж пусть рыбозаводское начальство делает, — небрежно бросает Стрельников, но тут же громко, внушительно добавляет: — Вопрос не в хронометраже, вопрос в том, что мы выгадали три притонения. Вот в чем важный вопрос! — ликующе заключает он.
Директор снова переглядывается с главным инженером, снова обменивается с ним сдержанной улыбкой; "Эх, как заливает! Молодец! Посмотрим, что дальше будет. Посмотрим".
— Да к нам уже и корреспондент приезжал! — вдруг громко говорит Стрельников. — Приезжал!
— Кто приезжал?
— Корреспондент областной газеты.
— Ну и что?
Стрельников отвечает не сразу — сперва многозначительно взглядывает на снабженца, потом старательно тушит папиросу в пепельнице на столе директора, поднявшись для этого с кресла. Потушив, разваливается, кладет ногу на ногу.
— Одобрил! — коротко, энергично говорит Стрельников. — Сказал, что мы правильно поставили вопрос. Однако сделал ряд замечаний...
Директор возвращается за стол, садится, отодвинув чертеж редуктора, наклоняется в сторону Николая Михайловича. Настораживается и снабженец. В комнате наступает тишина; главный инженер с веселой усмешкой откидывается на спинку продавленного дивана.
— Какие же замечания? — спрашивает директор. — Что-то мне не приходилось слышать, чтобы корреспонденты делали замечания.
— Смотря какой корреспондент! — Стрельников улыбается, делая рукой мимолетный жест, означающий, что он, Стрельников, понимает необычность замечания корреспондента, но оно, замечание, было, и ничего нельзя с этим поделать: факт свершился. — Смотря какой корреспондент! А этот многие вопросы заострил. Многие.
— Например? — добивается вдруг повеселевший директор.
— Да, много заострил, много, — говорит Стрельников. — Я только главный вопрос помню. Товарищ корреспондент указал, что поставит вопрос перед областными организациями, чтобы нам, как инициаторам, выделили новый невод... Посмотрел, это, на запасной, на старый невод, головой, это, покачал и говорит: "Стыдно, товарищи инициаторы, работать таким старьем!" Заострите, говорит, об этом вопрос в районе, а я поставлю в области.
— Ну, я не поверю этому! — восклицает снабженец.
— Вы не поверите, другие поверят! — говорит Стрельников, обращаясь к директору.
Директор улыбается, трет руку об руку, укоризненно качает головой, как бы осуждая снабженца за то, что тот отказывается верить Стрельникову.
— Значит, в области будет ставить вопрос? — задумчиво спрашивает директор.
— В области.
— Новый невод?
— Новый. Категорически новый!
— Понятно! А вы, значит, ставите вопрос перед нами?
— Ставлю. Как мы инициаторы, так сказать, движения...
— Понятно, понятно, — перебивает директор, озабоченно поджимая губы, и обращается к снабженцу: — Григорий Аристархович, вы не помните, когда карташевцы получали невод?
— В позапрошлом году... Как это, помню ли? Интересный вопрос!
— Да бросьте, бросьте, не обижайтесь! — говорит директор. — В позапрошлом году, в позапрошлом году... — несколько раз повторяет он, словно никак не может уловить смысл этих слов, понять, плохо это или хорошо, что карташевцы получили невод в позапрошлом году. Ему, видимо, трудно решить вопрос о неводе, и потому он тянет время. Стрельников, понимая его растерянность, радостно думает о том, что поставил директора в тяжелое положение: отказать в просьбе инициаторам — это не баран начхал! Тот же райком партии за это по головке не погладит. Дать новый невод — тоже нелегко. В общем, положение пиковое!
В напряженном молчании проходит, наверное, минута. Затем директор решительно выпрямляется, твердо говорит:
— Придется дать невод. Новый!
— Петр Ильич! — Снабженец испуганно поднимает руки, но поздно — Стрельников, резво вскочив, уже пожимает руку директора, трясет ее с чувством горячей признательности.
— Спасибо! Спасибо!
— Да, придется дать невод, — продолжает директор, обращаясь к снабженцу. — Григорий Аристархович, на будущий год, в августе, выдайте карташевцам новый невод.
— Как... на будущий год? — заикнувшись, оторопело спрашивает Стрельников. — Почему в августе? И директор весело отвечает:
— В августе потому, что именно тогда вам полагается получать новый невод! У вас еще есть вопросы к дирекции рыбозавода, товарищ Стрельников?
Через полчаса Николай Михайлович, раздосадованный, обиженный, шагает по главной улице районного центра. Многие прохожие узнают его, раскланиваются, он отвечает коротким, внушительным кивком головы. Стрельников старается идти медленно. Он закладывает руки за спину, вздернув голову, распахивает пиджак, чтобы была видна дорогая рубаха из крепдешина. Идет седьмой час, кончается рабочий день, и на главной улице райцентра шумно. Знакомые встречаются чаще, Стрельников то и дело раскланивается, иногда останавливается, чтобы перекинуться с кем-нибудь словечком. Проходит минут десять, и он уже забывает о неводе. В общем-то, он доволен прошедшим днем, так как в техснабе раздобыл грузила новой конструкции, бочку автола, профилированное железо, заказанное для чего-то Семеном, выпросил на складе сто метров осветительного провода.
Важно оглядевшись, Николай Михайлович входит в чайную, застывает на пороге, чтобы знакомые официантки могли его приметить. И они его мгновенно замечают. Одна бросается к двери, расплывается в улыбке, всплескивает руками, как бы пораженная тем, что Николай Михайлович наконец-то пожаловал к ним.
— Проходите, проходите, товарищ Стрельников! — Она склоняется перед ним — представителем великой карташевской державы.
— Шампанского! — мимоходом бросает Стрельников буфетчице. — Желательно полусухого... Бутылку!
<< пред. << >> след. >> |