<< пред. << >> след. >>
Пристройка осталась далеко позади, теперь слева были покрытые грязновато-белой штукатуркой стены Генерального штаба кубинской армии. У входа в небрежной, но горделивой позе стоял солдат-кубинец, не очень темнолицый, в застиранном обмундировании цвета хаки, в кепи — поновее, чем у генерала Стиллуэлла, и с винтовкой, удобнейшим образом покоившейся на его костлявом плече. Он рассеянно посмотрел на их машину. Видно было, что ему холодно на северном ветру. Походил бы взад и вперед и согрелся бы, подумал Томас Хадсон. А если простоит на одном месте, не расходуя лишней энергии, то скоро до него дойдет солнце и он согреется. Вряд ли он давно служит, уж очень худ, подумал он. К весне, если мы еще будем ездить сюда весной, я его, пожалуй, не узнаю. Винтовка ему, наверно, здорово тяжела. Жаль, что нельзя стоять на посту с легкой пластмассовой винтовочкой, вот как матадоры, работая мулетой, пользуются теперь деревянной шпагой, чтобы кисть не уставала.
— А что слышно про ту дивизию, которую генерал Бенитес должен был ввести в бои на европейском фронте? — спросил он шофера. — Она уже отбыла?
— Todavia no. Нет еще, — сказал шофер. — Но генерал учится ездить на мотоцикле. Рано утром раскатывает по Малекону.
— Значит, дивизия моторизованная, — сказал Томас Хадсон. — А что в этих свертках, которые солдаты и офицеры выносят из Генерального штаба?
— Рис, — сказал шофер. — Нам рис привезли.
— А его трудно достать?
— Невозможно. Цена подскочила до небес.
— Ты теперь плохо питаешься?
— Очень плохо.
— Почему? Ты же ешь у меня. Я плачу за продукты, сколько бы они ни стоили.
— Я о доме говорю.
— А когда ты ешь дома?
— По воскресеньям.
— Придется купить тебе собаку, — сказал Томас Хадсон.
— Собака у нас есть, — сказал шофер. — Очень красивая и умная собака. Меня любит не знаю как. Я шага не могу сделать, чтобы она не кинулась за мной. Но, мистер Хадсон, у вас ни в чем нет недостатка, и вы ни понять, ни представить себе не можете, какие страдания принесла война кубинскому народу.
— Да, голод, наверно, сильный.
— Вы даже представить себе не можете, как мы голодаем.
Да, не могу, подумал Томас Хадсон. Совершенно не могу. Не могу себе представить, почему в этой стране — и вдруг голод. А тебя, сукина сына, следовало бы расстрелять за то, как ты относишься к моторам. Расстрелять, а не подкармливать. Я бы сам тебя расстрелял, и с величайшим удовольствием. Но вслух он сказал:
— Попробую, может, достану тебе рису для дома.
— Большое вам спасибо. Если бы вы знали, как нам, кубинцам, тяжело сейчас живется.
— Да, наверно, нелегко, — сказал Томас Хадсон. — Жаль, что я не могу взять тебя с собой в море. Ты бы отдохнул немного.
— В море, должно быть, тоже трудно.
— Да, трудно, — сказал Томас Хадсон. — Трудно даже в такие вот дни, как сегодня.
— Каждый из нас несет свой крест.
— А я бы взял свой крест и воткнул бы его кое-кому в culo [1].
— Надо проявлять спокойствие и терпение, мистер Хадсон.
— Muchas gracias [2], — сказал Томас Хадсон.
[1] Зад (исп.).
[2] Большое спасибо (исп.).
Они свернули на улицу Сан-Исидро. Она начиналась у центрального вокзала и напротив входа на заброшенную тихоокеанскую пристань, где когда-то пришвартовывались суда из Майами и Ки-Уэста и где садились старые гидросамолеты Панамериканской компании. Теперь эта пристань была закрыта, так как тихоокеанские суда взял себе военно-морской флот, а Панамериканская компания перешла на «ДС-2» и «ДС-3», и они приземлялись в аэропорту Ранчо Бойерос, а там, где раньше садились гидропланы, теперь пришвартовывались суда-охотники береговой пограничной охраны и кубинского военного флота.
Эту часть Гаваны Томас Хадсон хорошо знал еще в прежние годы. А та, которую он любил теперь, была тогда просто дорогой в Матансас. Невзрачный район, крепость Атарес, пригород, названия которого он не знал, а дальше мощенная кирпичом дорога и поселки по обе ее стороны. Мчишься мимо них и не отличаешь один поселок от другого. В этой же части города он знал каждый бар, каждый погребок, а улица Сан-Исидро славилась своими публичными домами на весь портовый район. Теперь улица захирела, бордели на ней не работали с тех самых пор, как их прикрыли, а проституток вывезли обратно в Европу. Эта грандиозная операция была похожа на отход из Вильфранша американских кораблей, базирующихся на средиземноморский порт, когда все девицы махали им на прощание, только тут все было наоборот — французский пароход с этими девицами уходил из Гаваны, и вся набережная была забита народом, причем помахать им на прощание с берега, с пристани, с мола пришли не только мужчины. Женщины — кто наняв моторку, кто на шлюпках — описывали круги около парохода и шли рядом с ним, когда он покидал пролив. Томас Хадсон помнил, как это было грустно, хотя многим проводы проституток показались очень смешными. Но что в проститутках смешного, он никогда не мог понять. Отправка их почему-то считалась событием комическим. Впрочем, после того как пароход ушел, многие загрустили, а улица Сан-Исидро так и не оправилась после нанесенного ей удара. Ее название все еще трогает меня, подумал он, а ведь эта улица стала теперь совершенно неинтересной, да и белые на ней почти не попадаются, разве только шоферы грузовиков или посыльные, развозящие покупки на дом. В Гаване были и веселые улицы — те, где жили одни негры, были и опасные, целые районы опасных улиц, как, например, улица Иисуса и Марии в двух шагах отсюда. Но улица Сан-Исидро осталась такой же унылой, как и в те дни, когда всех проституток с нее вывезли.
Теперь машина выехала в порт — к тому месту, откуда ходил паром до Реглы и где пришвартовывались суда береговой охраны.
Вода в гавани была темная, неспокойная, но приливная волна шла без барашков. Вода была слишком уж темная, хотя после черной мерзости того, что плескалось у берега, она казалась свежей и чистой. Поглядев на залив, он увидел покой его зеркала, защищенного от ветра холмами над Касабланкой, увидел те места, где стояли на якоре рыбачьи шхуны, где пришвартовывались канонерки кубинского флота и где бросило якорь и его собственное судно, хотя и не видное отсюда. По ту сторону залива он видел старинную желтую церковь и беспорядочно разбросанные дома Реглы — розовые, зеленые и желтые, — цистерны и трубы нефтеочистительного завода в Белоте, а позади них, ближе к Кохимару, высокие, серые холмы.
— Видите свой катер? — спросил шофер.
— Нет. Отсюда его не видно.
Они ехали против ветра; дым из труб Электрической компании относило назад, и утро было ясное, прозрачное, воздух словно только что промытый, чистый — такой, как на ферме среди холмов. Люди, ходившие по пристани, видимо, зябли на северном ветру.
— Поехали сначала во «Флоридиту», — сказал шоферу Томас Хадсон.
— До посольства всего четыре квартала.
— Да. Но я сказал, что хочу сначала во «Флоридиту».
— Как вам угодно.
Они въехали в город и ушли из-под ветра, и, проезжая мимо складских помещений и магазинов, Томас Хадсон учуял запах муки, слежавшейся в мешках, и мучной пыли, запах только что вскрытых упаковочных ящиков, запах поджаренного кофе, который подействовал на него посильнее утренней порции виски, и чудесный запах табака, еще сильнее ударивший ему в нос, когда машина свернула направо к «Флоридите».
«Флоридита» стояла на одной из его любимых улиц, но он старался не ходить по ней днем — узкие тротуары, сильное движение, а по ночам, когда движение прекращалось, кофе здесь не жарили и окна складов были на запоре, так что и табаком не пахло.
— Закрыто, — сказал шофер. Железные шторы на обоих окнах кафе были еще спущены.
— Так я и думал. Тогда сворачивай на Обиспо к посольству.
По Обиспо он ходил пешком тысячи раз и днем и ночью. Ездить по этой улице он не любил, потому что она быстро кончалась, но откладывать свою явку к полковнику поводов у него больше не было, и он допил коктейль и посмотрел на машины, идущие впереди, на прохожих, на движение у перекрестка и решил приберечь улицу на после, когда можно будет прогуляться по ней пешком. Машина остановилась у здания посольства, и он вошел туда.
При входе полагалось записать свое имя, фамилию и цель посещения. У стола сидел грустный чиновник с выщипанными бровями и усиками на самых уголках верхней губы. Чиновник поднял голову и подвинул ему бумагу. Томас Хадсон даже не взглянул на нее и вошел в лифт. Чиновник пожал плечами и погладил свои бровки. Уж очень они у него выделялись на лице. Но такие все-таки опрятнее, чем густые, косматые, к тому же они гармонируют с его усиками. А тоньше его усиков и быть ничего не может, если уж заводить, так только такие. Более тоненьких нет ни у Эррола Флинна, ни у Пинчо Гутьерреса, ни даже у Хорхе Негрете. А все-таки он скотина, этот Хадсон, прошел мимо и даже не взглянул на него.
— Какого-то maricon [1] посадили у двери, — сказал Томас Хадсон лифтеру.
[1] Женоподобный мужчина, гомосексуалист (исп.).
— Никакой это не maricon. Так — никто.
— Как тут у вас дела?
— Хорошо. Отлично. Как всегда.
На четвертом этаже он вышел и пошел по коридору. Он открыл дверь, среднюю из трех, и спросил офицера, сидевшего за столом, тут ли полковник.
— Он вылетел в Гуантанамо сегодня утром.
— Когда вернется?
— Он сказал, что, может быть, полетит на Гаити.
— Для меня ничего нет?
— У меня нет.
— Он ничего не просил передать мне?
— Сказал, чтобы вы никуда не отлучались.
— Какое у него было настроение?
— Отвратительное.
— А выглядел как?
— Ужасно.
— Ругал меня?
— Да нет как будто. Просил только передать вам, чтобы вы никуда не отлучались.
— Ничего такого, о чем мне следует знать?
— Нет. А разве должно быть?
— Вы это бросьте.
— Ладно. Вам, наверно, туго там пришлось. Но вы не здесь, не с ним работаете. Вы ходите в море. А я плевал на...
— Легче, легче.
— Где вы сейчас обретаетесь? За городом?
— Да. Но сегодня ночую здесь.
— Он сегодня не вернется, ни днем, ни вечером. А когда прилетит, я вас вызову.
— А он на самом деле не ругал меня?
— Да ничего подобного. Что это вы? Совесть нечиста?
— Нет. А кто-нибудь еще меня ругает?
— Насколько я знаю, даже адмирал вас не ругает. Сматывайтесь отсюда и напейтесь за меня.
— Я сначала за себя напьюсь.
— И за меня тоже.
— Это зачем же? По-моему, вы что ни вечер, то пьяны.
— Мне этого мало. Как там Хендерсон?
— Хорошо. А что?
— Ничего.
— А что?
— Ничего. Просто так спрашиваю. Жалобы у вас есть?
— Мы сюда жаловаться не ходим.
— Ах, какой герой! Истинный вождь!
— Мы предъявляем обвинения.
— Э-э, нет! Вы лицо гражданское.
— Провалитесь в тартарары!
— А зачем мне проваливаться? Я и так в тартарарах.
— Вызовите меня, как только он приедет. И передайте мой привет господину полковнику и скажите господину полковнику, что я являлся.
— Слушаю, сэр.
— А почему «сэр»?
— Из вежливости.
— Всего хорошего, мистер Холлинз.
— Всего хорошего, мистер Хадсон. И чтобы ваших людей по первому требованию можно было разыскать.
— Покорно благодарю, мистер Холлинз.
В коридоре он встретил знакомого капитана. Тот вышел из шифровального отдела. Капитан был загорелый (загар получен за игрой в гольф и на пляже Хайманитаса); загар и здоровый вид скрывали его неблагополучие. Он был еще молод и считался знатоком Дальнего Востока. Томас Хадсон познакомился с ним еще в Маниле, где он представлял фирму по продаже автомобилей с филиалом в Гонконге. Он говорил по-тагальски и на хорошем кантонском. Знал и испанский. И поэтому очутился в Гаване.
— А-а, Томми, — сказал он. — Когда вы приехали?
— Вчера вечером.
— Как дороги?
— Ничего, пыльненькие.
— Перевернетесь вы когда-нибудь в этой проклятой машине.
— Я осторожно езжу.
— Положим, это верно, — сказал капитан, которого звали Фред Арчер. Он обнял Томаса Хадсона за плечи. — Дайте я вас потрогаю.
— Зачем?
— Чтобы поднять настроение. Как потрогаю вас, так настроение сразу становится лучше.
— Вы давно не обедали в «Пасифике»?
— Недели две туда не заглядывал. Поедем?
— В любое время.
— Обедать мне некогда, а ужинать — пожалуйста. Вечер у вас занят?
— Вечер — нет. Дальше — занято.
— У меня тоже. Где мы встретимся? Во «Флоридите»?
— Приезжайте туда, как только ваша лавочка закроется.
— Прекрасно. Потом вернусь обратно. Так что напиваться нам нельзя.
— Неужели вы, черти, по ночам работаете?
— Я работаю, — сказал Арчер. — Но это движение не получило широкого размаха.
— Ужасно рад повидаться с вами, мистер Фредди, — сказал Томас Хадсон. — У меня при виде вас настроение тоже улучшается.
— А зачем это вам? — сказал Фред Арчер. — У вас ведь все в порядке.
— Вы хотите сказать — было в порядке.
— Было, есть и будет.
— Негритянками, что ли, заняться?
— Негритянки вам ни к чему, братец. Этого самого у вас всегда хватает.
— Запишите мне это как-нибудь на бумажке, Фредди. Такое полезно почитывать рано поутру.
— А как ваш катер?
— Ничего. Несу за него материальную ответственность на тридцать пять тысяч долларов.
— Да, знаю. Видел этот документ в сейфе. С вашей подписью.
— Почему же такое безобразное отношение к документам?
— Золотые ваши слова.
— Это что, везде так?
— Нет, не везде. И вообще сейчас дело поставлено лучше. Гораздо лучше, Томми.
— Вот и хорошо, — сказал Томас Хадсон. — Благая мысль венчает день.
— Может, зайдете к нам? У нас новые работники, они вам понравятся. Очень славные ребята.
— Нет, не зайду. Они знают что-нибудь о наших делах?
— Конечно, нет. Знают только, что вы ходите в море, и хотят с вами познакомиться. Они понравятся вам. Хорошие парни.
— Как-нибудь в другой раз познакомимся, — сказал Томас Хадсон.
— Есть, сэр, — сказал Арчер. — Так я к вам приду, как только мы здесь закруглимся.
— Во «Флоридиту».
— Конечно. Куда же еще?
— Я что-то плохо соображаю.
— Ум за разум заходит? — сказал Арчер. — Так как, захватить мне с собой этих ребят?
— Нет. Разве только вам уж очень захочется. Там, может, кое-кто из моих будет.
— Вот уж не думал, что вашей братии охота встречаться на берегу.
— Заскучают, вот и сходятся.
— А их надо бы сгрести в одну кучу и посадить под замок.
— Такие отовсюду выберутся.
— Ну, идите, — сказал Арчер. — А то опоздаете туда. Фред Арчер отворил дверь в комнату напротив шифровального отдела, а Томас Хадсон пошел по коридору и спустился по лестнице, не воспользовавшись лифтом. На улице солнце светило так ярко, что ему резало глаза, а с северо-северо-запада все еще дул сильный ветер.
Он сел в машину и велел шоферу ехать по улице О'Райли к «Флоридите». Перед тем как машина развернулась на площади у посольства и здания Ayuntamiento [1] и выехала на О'Райли, он увидел высокие волны у входа в гавань и тяжело подскакивающий в проливе буй. Море у входа в гавань кипело, бурлило, прозрачно-зеленые волны разбивались о скалы у подножия крепости дель Морро, и белые барашки, увенчивающие их, сверкали на солнце своей белизной.
[1] Городское управление (исп.).
Выглядит это замечательно, сказал он себе. Почему «выглядит»? Это и на самом деле замечательно. За такую красоту надо выпить. Ах ты, черт побери, подумал он. Хорошо бы я действительно был таким твердокаменным, каким меня считает Фредди Арчер. А я и на самом деле твердокаменный. Никогда не отказываюсь, иду всегда охотно. Какого черта им еще нужно? Чтобы я глотал «торпекс» за завтраком? Или совал его под мышки, как табак? Прекрасный способ заработать желтуху, подумал он. Почему тебе пришла в голову такая мысль? Трусишь, Хадсон? Нет, не трушу, сказал он. Просто у меня такая реакция. Многие из них до сих пор еще не классифицированы. Во всяком случае, мною. Да, мне бы хотелось быть таким твердокаменным, каким меня считает Фредди, вместо того чтоб быть просто человеком. А человеческим существом быть интереснее, хоть и гораздо мучительнее. Еще как мучительно, вот, например, сейчас. А быть таким, каким тебя считают, было бы хорошо. Ну, хватит. Об этом тоже не думай. Не думаешь об этом, значит, оно и не существует. Черта с два, не существует! Но такова моя установка, которая меня держит, подумал он.
Бар во «Флоридите» был уже открыт. Он купил две вышедшие газеты «Крисоль» и «Алерта», прошел с ними к стойке и сел на высокий табурет слева у самого ее конца. За спиной у него была стена, которая выходила на улицу, с левого бока — стена, что за стойкой. Он заказал двойной замороженный дайкири без сахара. Заказ принял Педрико, разинувший рот в улыбке, походившей на оскал умершего от перелома позвоночника. Тем не менее улыбка эта была искренняя, адресованная именно ему. Он стал читать «Крисоль». Бои шли сейчас в Италии. Те места, где воевала Пятая армия, были ему незнакомы, он знал плацдарм по другую сторону гор, где действовала Восьмая армия, и стал вспоминать его, когда Игнасио Натера Ревельо вошел в бар и стал рядом с ним.
Педрико поставил перед Игнасио Натерой Ревельо бутылку «Виктории», стакан с большими кусками льда, бутылку содовой, и Ревельо поспешно смешал себе коктейль, а потом, повернувшись к Томасу Хадсону, уставился ему в лицо своими роговыми очками с зелеными стеклами, притворяясь, будто только что увидел его.
Игнасио Натера Ревельо, высокий, худой, был одет в белую полотняную рубашку, белые брюки, черные шелковые носки, начищенные до блеска коричневые английские ботинки. Лицо у него было красное, усики щеточкой; желтоватые, зеленые стекла очков защищали воспаленные близорукие глаза. Волосы белесые» гладко прилизанные. Видя, как ему не терпится выпить, можно было подумать, что это у него первый стакан за день. Это было далеко не так.
— Ваш посол ведет себя как идиот, — сказал он Томасу Хадсону.
— Ну, тогда мое дело табак, — сказал Томас Хадсон.
— Нет, нет. Кроме шуток. Выслушайте меня. Это строго между нами.
— Пейте, пейте. Я ничего не желаю слушать.
— А послушать не мешает. И принять какие-то меры тоже не мешает.
— Вы не озябли? — спросил его Томас Хадсон. — В одной рубашке, в легких брюках.
— Я не зябкий.
И трезвым тоже никогда не бываешь, подумал Томас Хадсон. Первый стакан пьешь в маленьком баре возле дома, а сюда добираешься уже совсем на бровях. Ты, верно, и не заметил, когда одевался, какая сегодня погода. Да, подумал он. А ты сам? Когда ты выпил сегодня утром свою первую порцию и сколько хватил до той, что пьешь сейчас? Не бросай первый камня в пьяниц. Да дело не в пьянстве, подумал он. Пусть пьет, пожалуйста. Только уж очень он нудный. Зануд жалеть нечего, и щадить их тоже не обязательно. Брось, сказал он, брось. Ты же хотел развлекаться сегодня. Ну и отдыхай, получай удовольствие.
— Кинем кости — кому платить? — сказал он.
— Прекрасно, — сказал Игнасио. — Вы и начинайте.
Томас Хадсон метнул, выбросил трех королей и остался в выигрыше.
Выиграть было приятно. Не то чтобы коктейль стал вкуснее от этого, но выбросить сразу трех королей было очень приятно, и он с удовольствием выиграл у Игнасио Натеры Ревельо, потому что Игнасио был сноб и зануда, а возможность выиграть у него придавала ему какую-то долю полезности и значения.
— Теперь кинем на следующую порцию, — сказал Игнасио Натера Ревельо.
Он из тех снобов и зануд, которых даже за глаза величаешь всеми тремя именами, подумал Томас Хадсон, так же как в мыслях у тебя он всегда сноб и зануда. Вроде тех, кто ставит цифру III после своей фамилии. Томас Хадсон Третий. Томас Хадсон Третий сидит в клозете.
— Вы случайно не тот Игнасио Натера Ревельо, который Третий?
— Конечно, нет. Что вы, не знаете, как зовут моего отца?
— Да, правильно. Конечно, знаю.
— И братьев моих знаете. Имя деда вам тоже известно. Перестаньте валять дурака.
— Постараюсь перестать, — сказал Томас Хадсон. — Изо всех сил буду стараться.
— Вот и хорошо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Вам это только на пользу.
Устремив все свое внимание на предстоящий ход — на самое трудное, самое блистательное из всего, что он совершит за первую половину дня, — Игнасио Натера Ревельо щеголевато повел рукой и метнул из стакана четырех валетов.
— Бедный мой друг, — сказал Томас Хадсон. Он встряхнул кости в тяжелом кожаном стакане и с нежностью прислушался к их стуку. — Милые, симпатичные косточки. Такие они добротные, такие аппетитные, — сказал он.
— Ну, давайте, хватит дурить.
Томас Хадсон метнул на слегка влажную стойку трех королей и две десятки.
— Хотите пари?
— Мы и так на пари играем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Ну, за чей счет вторая порция?
Томас Хадсон любовно встряхнул кости и метнул даму и валета.
— А сейчас — идем на пари?
— Уж очень вам везет.
— Ладно. Тогда беру коктейлями.
Он метнул короля и туза, которые степенно, гордо выкатились из стакана.
— Вот везет бродяге!
— Еще раз двойной замороженный дайкири без сахара и что закажет Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Игнасио начинал нравиться ему. — Слушайте, Игнасио, — сказал он. — Я первый раз вижу, чтобы на мир смотрели сквозь зеленые очки. Сквозь розовые — да. Сквозь зеленые — нет. Вам не кажется, будто все какое-то травянистое? И будто вы на лужайке? У вас не бывает такого ощущения, будто вас выпустили попастись?
— Зеленый цвет самый полезный — глаза отдыхают. Это доказано крупнейшими окулистами.
— А вы знаетесь с крупнейшими окулистами? Буйный, верно, народ.
— Личных знакомств среди них у меня нет, я только своего знаю. Но он в курсе последних достижений медицины. Лучший окулист в Нью-Йорке.
— А мне нужен лучший в Лондоне.
— Лучшего лондонского окулиста я тоже знаю. Но самый лучший в Нью-Йорке. Я с удовольствием вас к нему направлю.
— Метнем еще разок.
— Давайте. Ваш черед.
Томас Хадсон взял кожаный стакан и почувствовал надежную увесистость больших костей, которыми играют во «Флоридите». Он чуть шевельнул их, боясь спугнуть их благосклонность и щедрость, и метнул трех королей, десятку и даму.
— Сразу три короля. Это clasico [1].
— Ну не прохвост ли вы, — сказал Игнасио Натера Ревельо и выбросил туза, двух дам и двух валетов.
— Еще двойной замороженный дайкири совсем без сахара и что закажет дон Игнасио, — сказал Томас Хадсон. Педрико вскоре вернулся со своей обычной улыбкой и с заказом. Миксер он поставил перед Томасом Хадсоном, в нем осталась по крайней мере еще одна порция дайкири.
— Я с утра и до вечера могу вас обыгрывать, — сказал Томас Хадсон.
[1] Классически (исп.).
— Беда в том, что это, кажется, так и есть.
— Кости меня любят.
— Хоть что-нибудь вас любит.
Томас Хадсон, в который раз за последний месяц, почувствовал, как по голове у него побежали мурашки.
— Что вы этим хотите сказать, Игнасио? — чрезвычайно вежливо осведомился он.
— Хочу сказать, что мне вас любить не за что, вы меня буквально ограбили.
— А-а, — сказал Томас Хадсон. — За ваше здоровье.
— За ваши похороны, — сказал Игнасио Натера Ревельо.
Томас Хадсон снова почувствовал, как по голове у него побежали мурашки. Он опустил левую руку и кончиками пальцев тихонько постучал по низу стойки, стараясь, чтобы Игнасио Натера Ревельо не видел этого.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал он. — Сыграем на следующую порцию?
— Нет, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я и так большие деньги вам проиграл, и все за один день.
— Какие деньги? Вы проиграли только выпивку.
— Я обычно расплачиваюсь за выпитое.
— Игнасио, — сказал Томас Хадсон. — Вы уже третий раз говорите мне довольно неприятные вещи.
— У меня настроение довольно неприятное. Вам бы кто-нибудь так нахамил, как мне этот ваш посол, будь он проклят.
— Повторяю, я ничего не хочу слушать.
— Вот, вот! А жалуетесь, что я говорю вам неприятные вещи. Милый мой Томас. Мы с вами добрые друзья. Я столько лет знаю вас и вашего сына Тома. Кстати, как он?
— Он убит.
— Простите меня. Я не знал.
— Ничего, — сказал Томас Хадсон. — Выпьем, я плачу.
— Я виноват. Простите меня. Пожалуйста, простите. Как это случилось?
— Я еще ничего не знаю. Когда узнаю, скажу вам.
— Где он погиб?
— Не знаю. В каких местах летал, знаю, а больше ничего.
— А в Лондоне он был? Видался с нашими друзьями?
— Конечно. Он несколько раз туда летал и всегда заходил к Уайту и видался со всеми, кто там бывает.
— Хоть это утешительно.
— Что?
— Я хочу сказать, приятно, что он повидал наших друзей.
— Безусловно. И я уверен, что Тому было там хорошо. Ему везде было хорошо.
— Выпьем за него?
— Нет. К чертям, — сказал Томас Хадсон. Все опять нахлынуло на него; все, о чем он старался не думать; все горе, которое он отметал от себя, от которого отгораживался и не допускал ни одной мысли о нем ни во время рейса, ни сегодня утром. — Не надо.
— А по-моему, надо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — По-моему, это как нельзя более кстати. Мы воздадим ему должное. Но платить буду я.
— Хорошо. Выпьем за него.
— В каком он был чине?
— Лейтенант.
— Мог бы дослужиться до подполковника или по крайней мере эскадрильей бы командовал.
— Что там говорить о чинах.
— Хорошо, не будем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — За моего дорогого друга и за вашего сына Тома Хадсона. Dulce es morire pro patria [1].
— За свинячью задницу, — сказал Томас Хадсон.
— В чем дело? Моя латынь хромает?
— Не мне судить, Игнасио.
— Но вы всегда блистали латынью. Я знаю это от ваших школьных товарищей.
— Моя латынь совсем никуда, — сказал Томас Хадсон. — Так же как и мой греческий, и мой английский, и моя голова, и мое сердце. Я сейчас могу говорить только на замороженном дайкири. Tu hablas frozen daiquiri tu? [2]
[1] Сладко умереть за родину (иск. лат.).
[2] А ты умеешь говорить на замороженном дайкири? (исп.-англ.).
— По-моему, Тому следует оказать немножко больше уважения.
— Том и сам был завзятый шутник.
— Это верно. У него было прекрасное, тончайшее чувство юмора. И он был один из самых красивых юношей, каких я знал, и с прекрасными манерами. А какой спортсмен! Высшего класса!
— Да, правильно. Диск он метал на сто сорок два фута. Играл и защитника и левого нападающего. Был прекрасным теннисистом, отлично стрелял влет, ловил форель.
— Он был великолепным спортсменом и прекрасным атлетом. Один из самых лучших спортсменов, каких я только знал.
— В одном ему только не повезло.
— В чем?
— В том, что он погиб.
— Не расстраивайтесь, Томми. Вспоминайте, какой он был. Солнечная натура, веселый, столько всего сулил впереди. Какой смысл расстраиваться?
— Смысла никакого, — сказал Томас Хадсон. — И расстраиваться больше не будем.
— Значит, вы со мной согласны? Вот и хорошо. Так приятно было поговорить о нем. И так тяжело услышать эту весть. Но вы, конечно, справитесь со своим горем, и я тоже справлюсь, хотя вам, отцу, в тысячу раз тяжелее. На чем он летал?
— На «спитфайре».
— На «спитти». Буду представлять себе мысленно, как он ведет «спитти».
— Стоит ли вам беспокоиться.
— А что? Я их в кино видал. У меня есть книги об английском воздушном флоте, и мы получаем сводки Британского информационного бюро. Там есть прекрасные материалы. Я отлично представляю себе, как Том выглядел. Наверно, с парашютом, в летной форме и спасательном жилете, в огромных, тяжеленных башмаках. Просто вижу его. А теперь мне пора домой — обедать. Поедемте со мной? Лютесия будет вам очень рада.
— Нет, мне надо встретиться тут кое с кем. Большое спасибо.
— Всего вам хорошего, старик, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — Я уверен, вы это преодолеете.
— Спасибо за помощь. Вы были очень добры.
— Да при чем тут доброта? Я любил Тома. Как и вы. Как все мы его любили.
— Спасибо за угощение.
— Я как-нибудь все у вас отыграю.
Он вышел. Рядом с Томасом Хадсоном появился вдруг один из его людей. Смуглый малый, курчавые, темные волосы коротко подстрижены, века на левом глазу чуть опущено, глаз искусственный, но это не было заметно, так как правительство преподнесло ему четыре разноцветных глаза — налитый кровью, чуть красноватый, слегка замутненный и совсем чистый. Сейчас в глазнице у него сидел второй — чуть красноватый, и он уже был навеселе.
— Здорово, Том. Когда ты приехал в город?
— Вчера, — ответил Томас Хадсон и добавил медленно, почти не шевеля губами: — Спокойно, бродяга. Не устраивай тут цирк.
— Ничего я не устраиваю. Просто выпил немножко. Если меня взрежут, то какую надпись увидят на моей печенке? Конспирация. Я король конспирации. И ты сам это знаешь. Подожди, Том. Я стоял рядом с этим типом, который работает под англичанина, и не мог не слышать вашего разговора. Томми погиб?
— Да.
— Ах, мать твою! — сказал матрос. — Ах, мать твою!
— Я не хочу говорить об этом.
— Понимаю, Том. Но когда ты узнал?
— Перед нашим последним выходом.
— Мать твою!
— Что ты делаешь сегодня?
— Я обещал встретиться кое с кем в «Баскском баре», перекусим там и поедем к девкам.
— А где будешь завтра обедать?
— В «Баскском баре».
— Скажи Пако, чтобы он позвонил мне, когда вы туда придете. Ладно?
— Ладно. Домой чтобы позвонил?
— Да. Ко мне домой.
— Поедем с нами к девкам? Мы собираемся к Генри, в его «Дом греха».
— Может, и поеду.
— Генри охотится сейчас за девками. С самого завтрака рыщет. Разка два уже переспал. Он все старается раззадорить тех двух сучек, которых мы подцепили в курзале. Правда, на свету они обе оказались такие хари, хуже некуда. Но больше ни фига не нашли. Черт его знает, что стало с этим городом. Сучек Генри держит у себя в «Доме греха», на всякий случай, а сам ездит туда-сюда вместе с Умницей Лил. Они на машине.
— Ну и как, получается что-нибудь?
— По-моему, нет. Генри приспичило, подавай ему ту маленькую. Которую он каждый день видит во «Фронтоне». Умница Лил не берется ее уговорить, потому что она побаивается — уж очень он здоровенный. Умница Лил говорит, с тобой она пойдет, а с Генри ни за что, боится, что он такой большой и тяжелый, и вообще она всего о нем наслышалась. Но Генри только ее и хочет, потому что эти две сучки его совсем доконали. Давай ему ту маленькую, он, видите ли, в нее влюбился. Влюбился, и все тут. Но сейчас, наверно, она у него из головы выскочила, потому что он опять упражняется с теми сучками. А все-таки поесть-то ему надо, и мы сговорились встретиться в «Баскском баре».
— Да, покормите его как следует, — сказал Томас Хадсон.
— Не захочет — не заставишь. Это только тебе удается. А мне нет. Но я буду просить его: ешь, Генри, ешь. Умолять его буду. И сам покажу ему пример.
— Пусть Пако его покормит.
— Идея! Пако это в самый раз.
— Думаешь, он не проголодается после таких подвигов?
— А ты как думаешь?
И тут в бар вошел самый рослый человек, какого Томас Хадсон знал когда-либо, и самый широкоплечий, и самый веселый, и самый благовоспитанный — вошел, улыбаясь во все лицо, даже в этот прохладный день покрытое крупными бисеринами пота. Его большая рука была протянута для приветствия. Он весь был такой большой, что с его появлением все в баре словно уменьшились в росте, а улыбка у него была ясная и открытая. На нем были старые синие штаны, рубаха, какие носят крестьяне-кубинцы, и сандалии на веревочной подошве.
— Том, — сказал он. — Ты здесь, бродяга. А мы вот все носимся, ищем девиц.
В помещении, куда ветер не проникал, его большое красивое лицо вспотело еще сильнее.
— Мне тоже дайкири, Педрико. Двойную порцию. Даже больше, если это возможно. Вот здорово, что мы встретились, Том. Да, совсем позабыл. Ведь со мной Умница Лил. Иди сюда, моя прелесть.
Умница Лил вошла в боковую дверь. Она выигрывала, когда сидела у стойки в дальнем конце, пряча за ее полированным деревом тучность расплывшегося тела, так что только красивое смуглое лицо было на виду. Но сейчас, по дороге от двери, прятаться было некуда, и она вперевалочку пронесла себя к стойке так быстро, как только можно было без видимой торопливости, и влезла на табурет, с которого только что поднялся Томас Хадсон. Ему теперь оставалось только сесть на соседний табурет и тем прикрыть ее с фланга.
— Здравствуй, Том, — сказала она и поцеловала Томаса Хадсона. — Генри просто несносен.
— Вовсе я не несносен, моя прелесть, — сказал ей Генри.
— Несносен, несносен, — сказала она. — И с каждым разом становишься все несноснее. Томас, хоть бы ты меня защитил от него.
— Чем же это он так несносен?
— Влюбился в одну девчушку, совсем малявочку, и вот подай ему только ее. А малявочка с ним сегодня идти не может, да если бы и могла, не пошла бы, она его боится, потому что он такой большой и в нем двести тридцать фунтов весу.
Генри Буд покраснел, совсем взмок от смущения и разом сглотнул половину своего дайкири.
— Двести двадцать пять, — сказал он.
— Что я тебе говорил? — сказал смуглый матрос. — Разве я именно это не говорил?
— А с какой стати ты тут вообще что-то кому-то говоришь? — спросил Генри.
— Две суки. Две потаскухи. Две паршивые портовые дешевки. Две шлюхи, у которых на уме только одно: деньги. Мы их пробуем. Потом меняемся и пробуем опять. Они обе еще остыть не успели. А когда я сказал одно дружеское душевное слово, так я, видите ли, грубиян.
— Да, в общем-то они были не первый сорт, — сказал Генри и снова покраснел.
— Первый сорт? Облить их бензином да поджечь — вот что с ними надо было сделать.
— Какой ужас, — сказала Умница Лил.
— А я самый ужасный человек, мадам, — сказал смуглый. — Так себе и заметьте.
— Вилли, — сказал Генри. — Хочешь, я тебе дам ключ от «Дома греха», и ты сходишь посмотришь, все ли там в порядке.
— Не хочу, — сказал Вилли. — Ключ у меня свой есть, ты об этом, видно, забыл, а ходить туда и смотреть, все ли там в порядке, я не хочу. Вышвырнуть оттуда этих двух потаскух, тогда все и будет в порядке.
— Ну а если мы ничего лучше не достанем?
— Должны достать. Лилиан, ты бы слезла с табурета и пошла вызвонила кого-нибудь по телефону. И черт с ней, с этой карлицей. Выкинь эту гномиху из головы, слышишь, Генри? Будешь забивать себе такой чушью голову, станешь психом. Я-то знаю. Я сам психом был.
— Ты и теперь псих, — сказал ему Томас Хадсон.
— Может, и так, Том. Тебе виднее. Но гномихи мне не требуются (он выговаривал «гыномихи»). Если Генри хочет спать с гыномихой, его дело. Но только это блажь, все равно как если б он хотел спать с однорукой или с одноногой. Так что пусть он забудет про свою гыномиху, и пусть Лилиан отправляется к телефону.
— Я на любую приличную девушку согласен, какая найдется. Ты, надеюсь, не возражаешь, Вилли?
— Приличные девушки нам ни к чему, — сказал Вилли. — С ними только свяжись, так и вовсе психом станешь. Верно я говорю, Томми? Приличные девушки — да это же всего на свете опасней. Сразу тебе припаяют соучастие в преступных действиях, или изнасилование, или покушение на изнасилование. Нет, к матери приличных девушек. Нам нужны шлюхи. Хорошие, чистые, миленькие, занятные, недорогие шлюхи. Которые знают свое дело. Лилиан, почему не идешь к телефону?
— Хотя бы потому, что он занят, — сказала Умница Лил. — И вон какой-то тип у табачного прилавка уже ожидает, когда он освободится. Дурной ты человек, Вилли.
— Я ужасный человек, — сказал Вилли. — Другого такого скверного человека тебе не встретить. Но я все-таки хотел бы, чтоб наши дела были получше налажены, чем теперь.
— Ладно, пропустим еще по стаканчику, — сказал Генри. — А там, я уверен, Лилиан нам подыщет кого-нибудь из своих знакомых. Ведь подыщешь, моя прелесть?
— Будь покоен, — сказала Умница Лил по-испански. — Неужели же не подыщу? Но только звонить я буду из уличного автомата. Не отсюда. Звонить отсюда — это и неудобно и неприлично.
— Опять отсрочка, — сказал Вилли. — Ладно. Не стану спорить. Пусть будет еще одна отсрочка. Но только тогда уж давайте пить.
— А чем ты до сих пор занимался, интересно? — спросил Томас Хадсон.
— Люблю я тебя, Томми, — сказал Вилли. — Чем ты сам до сих пор занимался?
— Пил с Игнасио Натерой Ревельо.
— Звучит похоже на итальянский крейсер, — сказал Вилли. — Не было итальянского крейсера с таким названием?
— Кажется, нет.
— А похоже.
— Ну-ка, дай мне взглянуть на чеки, — сказал Генри. — Сколько вы с ним выпили, Том?
— Чеки у Игнасио. Он мне проиграл выпивку, он и платил.
— А все-таки сколько? — спросил Генри.
— По четыре порции, что ли.
— А до того что ты пил?
— По дороге сюда — одного «Тома Коллинза».
— А дома?
— Ну, дома много чего.
— Ты же просто горький пьяница, — сказал Вилли. — Педрико, еще три двойных замороженных дайкири, а даме, что она пожелает.
— Un highbolito son agua mineral [1], — сказала Умница Лил. — Томми, давай пересядем к тому концу стойки. Они тут не любят, когда я сижу у этого конца.
— А ну их к чертям, — сказал Томас Хадсон. — В кои-то веки сошлись вместе старые друзья, так нельзя спокойно выпить по стаканчику где хочется. Ну их к чертям.
— Сиди где сидишь, моя прелесть, и никого не слушай, — сказал Генри. Но тут он заметил в глубине бара двух знакомых плантаторов и пошел к их столику, не дожидаясь заказанного.
— Ну, все, — сказал Вилли. — Теперь он и про гыномиху забудет.
— Очень он рассеянный, — сказала Умница Лил. — Уж такой рассеянный.
— Это от той жизни, которую мы ведем, — сказал Вилли. — Все ищем развлечений просто так, чтобы развлекаться. Искать развлечений нужно с толком.
— А вот Том не рассеянный, — сказала Умница Лил. — Том грустный.
[1] Хайболл с минеральной водой (исп.).
— Слушай, кончай эту хреновину, — сказал Вилли. — Моча тебе в голову ударила, что ли? Этот ей рассеянный. Тот ей грустный. А еще раньше я был ужасный. Дальше что? Всякая шлюха тут будет критику наводить на людей. Ты что, не знаешь, что твое дело веселиться и других веселить?
Умница Лил заплакала настоящими слезами, крупными и блестящими, как в кино. У нее всегда были наготове настоящие слезы, как только захочется, или понадобится, или обидит кто-нибудь.
— Эта шлюха умеет лить такие слезы, каких мать надо мной не проливала, — сказал Вилли.
— Зачем ты меня так обзываешь, Вилли?
— Брось, Вилли, слышишь? — сказал Томас Хадсон.
— Вилли, ты злой и жестокий человек, и я тебя знать не хочу, — сказала Умница Лил. — Не знаю, почему такие люди, как Томас Хадсон и Генри, с тобой водятся. Ты просто пакостник, вот ты кто.
— Что ж ты, дама, а такие слова говоришь, — сказал ей Вилли. — Пакостник — некрасивое слово. Все равно что плевок на конце сигары.
Томас Хадсон опустил руку ему на плечо.
— Пей, Вилли. Не у тебя одного невесело на душе.
— У Генри весело. Сказать бы ему то, что ты мне сказал, он сразу заскучал бы.
— Я тебе ответил на твой вопрос.
— Да не в том дело. Какого черта ты давишься своим горем и молчишь? Почему не поделился ни с кем за две недели?
— Горе поделить нельзя.
— Скряга ты, вот ты кто, — сказал Вилли. — Копишь горе, как скряга копит золото в сундуке. Никак я этого от тебя не ожидал.
— Перестань, Вилли, не надо, — сказал Томас Хадсон. — Спасибо тебе, но не надо. Я и сам справлюсь.
— Копи, копи, скряга. Но не думай, что так будет легче. Ни хрена не легче, я знаю, ученый.
— Я тоже ученый, — сказал Томас Хадсон. — Так что давай без дураков.
— Ну как хочешь. Может, для каждого лучше своя система. Но я ведь вижу, как тебя за это время подвело.
— Просто я много пью, и устал, и еще не успел отойти хоть немного.
— От той письма были?
— Да. Целых три.
— Ну и как?
— Хуже некуда.
— Н-да, — сказал Вилли. — Тоже радости мало. Ну, копи хоть это, все-таки кое-что.
— Кое-что у меня есть.
— Да, как же. Кот Бойз со своей любовью. Знаем. Слыхали. Как он, кстати, поживает, этот сукин кот?
— Все такой же, как был.
— Этот кот из меня душу выматывает, — сказал Вилли. — Ей-богу, выматывает.
— Он, конечно, истосковался.
— Верно ведь? Если б мне столько приходилось тосковать, сколько этому коту, я бы давно уже спятил. Чего еще будешь, Томми?
— Повторю опять.
Вилли обхватил рукой внушительную талию Умницы Лил.
— Ладно, Лилли, — сказал он. — Ты славная девушка. Я тебя обидеть не хотел. Виноват. Меня чувства одолели.
— Больше не будешь так говорить?
— Нет. Пока снова не одолеют чувства.
— Ну, выпьем, — сказал ему Томас Хадсон. — Твое здоровье, бродяга.
— Вот это другой разговор, — сказал Вилли. — Вот теперь ты на человека похож. Жаль, твоего кота Бойза нет с нами. Он бы гордился тобой. Понял, значит, что я имел в виду, когда говорил насчет того, чтобы поделиться?
— Да, — сказал Томас Хадсон. — Понял.
— Ну и ладно, — сказал Вилли. — Ну и хватит об этом. Мусор весь из дома вон, едет мусорный фургон. Нет, ты посмотри на этого поганца Генри. Такой прохладный день, а он весь мокрый от пота. С чего бы это он так взмок?
— Из-за девочек, — сказала Умница Лил. — Он на девочках совсем помешался.
— Верно, что помешался, — сказал Вилли. — Пробуравь ему голову в любом месте, так из дырки сразу девки полезут. Помешался. Слово какое-то хлипкое, неужели лучше не нашла?
— По-испански это довольно крепкое слово.
— Помешался? Да ну, ерунда. Вот выдастся сегодня свободное время, подберу тебе словечко похлеще.
— Том, давай пересядем к тому концу стойки, там я не буду как на иголках и можно будет поговорить спокойно. Только не угостишь ли меня сандвичем? А то я с самого утра поесть не успела. Ношусь с Генри.
— Я пошел в «Баскский бар», — сказал Вилли. — Приводи его туда, Лил.
— Ладно, — сказала Умница Лил. — А может быть, я его отправлю, а сама здесь останусь.
Она величаво прошествовала мимо мужчин, сидевших у стойки, одним улыбаясь, с другими заговаривая на ходу. И все отвечали ей уважительно и ласково. Почти каждый из тех, с кем она обменивалась приветствиями, когда-нибудь да любил ее за двадцать пять лет. Наконец она дошла до конца стойки, села и улыбнулась издали Томасу Хадсону, и он тотчас пошел за ней, захватив с собой все свои чеки на выпитое. У нее была милая улыбка, и чудесные темные глаза, и красивые черные волосы. Как только вокруг лба и вдоль пробора начинала вылезать седина, Умница Лил просила у Томаса Хадсона денег на парикмахерскую, и когда она выходила оттуда, волосы опять были черные и блестящие, как у молодой девушки, и даже не выглядели крашеными. Ее гладкая кожа походила на оливковую слоновую кость — если бы слоновая кость когда-нибудь бывала оливковой — с легким дымчато-розовым оттенком. Томасу Хадсону цвет ее кожи напоминал выдержанную древесину mahagua в месте распила, когда она только что отшлифована чистым песком и слегка навощена. Нигде больше не встречал он этот дымчатый тон, чуть даже ударяющий в прозелень. Правда, розового налета у mahagua не было. Розовый налет получался от румян, которыми Умница Лил подцвечивала свои щеки, гладкие, как у молодой китаяночки. Красивое ее лицо улыбалось ему, когда он шел к ней вдоль стойки, и чем ближе, тем оно становилось красивее. Но вот он сел, и рядом с ним оказалось большое грузное тело, и заметен стал слой румян на лице, и от тайны этого лица ничего не осталось, но все-таки и вблизи оно было красивым.
— А ты все еще хороша, Умница, — сказал он ей.
— Ох, Том, я стала такая толстая. Мне даже стыдно. Он положил руку на ее мощное бедро и сказал:
— Ты симпатичная толстушка.
— Мне стыдно, когда я прохожу через бар.
— У тебя это получается красиво. Плывешь, точно корабль.
— Как наш дружок?
— Отлично.
— А когда я увижу его?
— Когда пожелаешь. Хоть сейчас.
— Нет, сейчас не нужно. Том, о чем это Вилли тут говорил? Я что-то не все поняла.
— Да так, психовал просто.
— Нет, он не психовал. Про тебя, про какие-то твои огорчения. Это насчет твоей сеньоры?
— Нет. Ну ее к матери, мою сеньору.
— Что толку ругать ее, когда ее здесь нет.
— Да. Это тоже верно.
— Так что же это за огорчения у тебя?
— Ничего. Огорчения, и все тут.
— Расскажи мне, Том. Прошу тебя.
— Нечего и рассказывать.
— Мне можно рассказать, ты же знаешь. Генри мне всегда по ночам рассказывает про свои огорчения и плачет. Вилли мне рассказывает ужасные вещи. Не про огорчения, а кое-что пострашней огорчений. Все мне все рассказывают. Только ты вот не хочешь.
— Мне не станет легче, если я расскажу. Мне от этого всегда только хуже становится.
— Том, зачем Вилли говорит мне всякие гадости? Он же знает, что для меня это прямо как ножом по сердцу — слушать такие слова. Он же знает, что я сама никогда никаких таких слов не говорю и ничего не делаю свинского и противного природе.
— Оттого-то мы и зовем тебя Умницей Лил.
— Если бы мне сказали: будешь делать такое, разбогатеешь, а не будешь, останешься навсегда в бедности, — я бы предпочла остаться в бедности.
— Знаю. Ты, кажется, хотела съесть сандвич?
— Это когда я проголодаюсь. Сейчас я еще не проголодалась.
— Тогда, может, выпьешь еще со мной?
— Охотно. Слушай, Том, что я тебя еще хочу спросить. Вилли сказал, у тебя есть кот, который в тебя влюблен. Неужели правда?
— Правда.
— Какой ужас!
— Что же тут ужасного? Я и сам влюблен в этого кота.
— Фу, даже слышать не хочу. Ты меня нарочно дразнишь, Том, не надо меня дразнить. Вилли вот дразнил меня и довел до слез.
— Я этого кота очень люблю, — сказал Том Хадсон.
— Перестань, довольно об этом. Скажи мне лучше, когда ты меня поведешь в бар, куда ходят психи из сумасшедшего дома?
— Как-нибудь на днях.
— Неужели психи в самом деле ходят туда так же, как мы, — выпить, людей повидать?
— Совершенно так же. Вся разница в том, что на них штаны и рубахи из мешковины.
— А это правда, что ты играл в бейсбольной команде сумасшедшего дома, когда там был матч с колонией прокаженных?
— Еще бы! У них никогда не было лучшего подающего.
— А как ты вообще к ним попал?
— Ехал раз мимо, возвращаясь с ранчо Бойерос, и мне приглянулось место.
— Ты правда сводишь меня в этот бар?
— Конечно, свожу. Если тебе не страшно.
— Страшно. Но с тобой мне будет не так страшно. Мне для того и хочется сходить туда. Чтоб было страшно.
— Среди этих психов есть замечательные люди. Тебе понравятся.
— Мой первый муж был псих. Но он был тяжелый псих.
— А как тебе кажется, Вилли не псих?
— Ну что ты. Просто у него трудный характер.
— Он очень много тяжелого перенес.
— А кто нет? Но Вилли слишком любит козырять этим.
— Вряд ли. Я знаю. Можешь мне поверить.
— Тогда поговорим о чем-нибудь другом. Видишь, вон стоит человек, разговаривает с Генри?
— Вижу.
— Он в постели ничего, кроме свинских штук, не признает.
— Бедный.
— Он вовсе не бедный. Он богатый. Но ему нравится только porquerias [1].
[1] Свинство (исп.).
— А тебе никогда не нравилось porquerias?
— Никогда. Спроси кого хочешь. И с женщинами я тоже никогда в жизни не баловалась.
— Умница Лил.
— А что, разве, ты хотел бы, чтобы я была другая? Тебе ведь porquerias ни к чему. Тебе нужно простой любви и радости и потом спокойно заснуть. Я тебя знаю.
— Todo el mundo me conoce [1].
— Нет, все не знают. Все о тебе воображают невесть что. А я тебя знаю.
[1] Меня все знают (исп.).
<< пред. << >> след. >> |