[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Виль Липатов. Сказание о директоре Прончатове

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  II

  III

  СКАЗ О БУДУЩЕМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  СКАЗ О ПРОШЛОМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  IV

  VI

  VII

  VIII

  СКАЗ О БУДУЩЕМ...

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  СКАЗ О БУДУЩЕМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  СКАЗ О ПРОШЛОМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  XII

  XIII

  XIV

  СКАЗ О БУДУЩЕМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

  XV

  XVI

СКАЗ О ПРОШЛОМ

  ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗА О НАСТОЯЩЕМ...

<< пред. <<   >> след. >>

      СКАЗ О ПРОШЛОМ
     
     В августе с неба часто падали звезды, озерная вода была густа, как чай; по ночам на лугах косили тишину дергачи-птицы, луна над веретями и сорами Васюганских болот висела пустая, прозрачная до синевы. Звезды все падали и падали, но меньше звезд не становилось, вот только боязно было, как бы не сорвалась с места самая яркая в Нарыме звезда — Полярная. От страха перед тем, что звезда обреченно покатится вниз, Олег Прончатов закрывал глаза и в темноте лежал долго-долго, пока хватало решимости. Рана в плече болела, запахи госпиталя окружали кровать, хотя давным-давно были сняты повязки. Всю ночь Прончатов ворочался на горячих простынях, пытаясь уснуть, заползал с головой под подушку, но сна не было. Тогда Олег читал о том, как у майора Ковалева пропал нос или черт сидел за плечами кузнеца Вакулы.
     Непонятное, странное произошло с Прончатовым. Через месяц после окончания войны он был демобилизован, в Тагар вернулся в конце июля и уже на следующий день, бренча орденами и медалями, сверкая иноземным глянцем сапог, облитый зеленой диагональю, неторопливо прошелся по поселку. Он дослужился до старшего лейтенанта, славился лихостью, храбростью, щегольством и потому по Тагару прошел так, что женщины ахнули. На второй гулянке по поводу возвращения Олега местная красавица Анка Мамаева сказала ему открыто:
      — Пропала я, товарищ старший лейтенант! Чего хошь делай — твоя!
     Две недели Олег ходил от водки и от счастья пьяный, перебывал в гостях у всего Тагара, но каждую ночь зоревал на сеновале у Мамаевых. Он играл на трофейном аккордеоне все фронтовые песий, в застолье пел приятным баском "Бьется в тесной печурке огонь..." и плясал тоже хорошо.
     Однако в конце третьей недели с Прончатовым случилась беда. Произошло это в четвертом часу ночи, когда Олег на старом отцовском велосипеде возвращался домой от Анки Мамаевой, так как в пять часов утра договорился с отцом рыбалить. Августовская ночь была глухой, рассвет только начинался. Олегу казалось, что он на велосипеде несется по воздуху, как ведьма на помеле. Когда переднее колесо опускалось в низинку, сердце замирало от слабости. На Бульварной улице Олег сошел с велосипеда, чтобы на руках перенести машину через лужу, двинулся уж шаткими дощечками, как вдруг услышал скрипучий голос дверных петель — кто-то, видимо, вышел во двор.
     Прончатов огляделся. Мертво и слепо стояли дома, холодно мерцал над ними алюминиевый горизонт, колодезный журавль угрожающе замахнулся рукой; пусто, дремуче, глухо. Потом раздался тонкий, жалобный стон, небо над ним мгновенно сомкнулось, сдавленно оборвавшись, стон оставил после себя ощущение боли, страха. Похолодев, Прончатов прислушался, несколько секунд не мог определить, откуда послышался стон, а потом понял, что это он сам тонко и жалобно простонал.
     "Я сейчас упаду!" — подумал Олег и действительно повалился на спину так быстро, словно ему перебили ноги. Падая, он инстинктивно оттолкнул от себя велосипед, взмахнул руками и от этого ударился о землю боком, так как успел повернуться. Еще падая, еще с ужасом видя, как наваливается оловянная лужа, он потерял сознание, но последняя мысль отпечаталась в сознании надолго. "Полярная-то звезда сгорела!" — подумал он, и на этом все кончилось.
     Сколько времени длилось забытье, Олег не знал, что с ним происходило, не чувствовал, но впоследствии ему казалось, что он помнит, как его куда-то несли, слышал, как рыдала у ног мать, как кричали сестренки и как его укладывали, как раздевали.
     Очнулся Олег в двенадцатом часу дня, когда возле кровати уже сидел приехавший из райцентра врач Гололобов. Он смотрел на больного пронизывающими глазами, усмехался уголками губ, и Прончатову показался гигантским, занимающим всю комнату.
      — Вот мы и очнулись! — сказал Гололобов.
     В комнате было просторно от солнца, ослепительно сверкал в руке врача никелированный стетоскоп, позади Гололобова, пропыленный насквозь, сидел отец Олега. Он спокойно улыбался, был для своих лет молодым, красивым.
      — Нуте-с, будем рассказывать, что случилось! — сказал Гололобов. — С самого начала, по порядочку.
     Тут и выяснилось, что Олег ничего не помнил, остался в памяти только дверной скрип, холодное прикосновение к затылку оловянной лужи и дрожащий звонок велосипеда. Что произошло с ним, отчего началось, что испугало, когда Олег впервые почувствовал тревогу — все это из памяти ушло.
      — Отлично, хорошо! — бодро сказал Гололобов. — А теперь, дорогой, послушаем сердечко.
     Как много солнца жило в комнате! Казалось, что если добавить еще чуточку, то стены упадут, открыв сияющую голубизну неба, вольную просторность реки; тогда на душе станет совсем спокойно и легко, все несчастья кончатся и не надо будет тревожиться за Полярную звезду — ничего с ней не случится!
      — А страхи вас какие-нибудь мучают? — спросил Гололобов таким тоном, словно подслушал мысли Олега. — Боитесь вы чего-нибудь?
      — Нет!
      — Ну и отлично, ну и отлично! — фальшиво-бодро воскликнул невропатолог. — Никогда не встречал такого здорового больного!
     
     Посидев еще минут пять, поговорив о разных разностях, Гололобов и отец ушли, долго шептались в соседней комнате, но Олег не прислушивался. Подтянув ноги к животу, вобрав голову в плечи, лежал он на кровати — маленький, тихий, очень бледный. Лежал и боялся, что солнце вечером уйдет за горизонт; неотвратимость этого была очевидна, и страх перед ней был так же ужасен, как страх перед вечностью.
     Прошло три дня. Прончатов пил лекарства, купался по утрам в прохладной реке, вздымал двухпудовые гири, но ничего не помогло — за три дня он вымотался, как на сенокосе; коричневая кожа сухо обтянула лицо, на локтях повисли сухонькие мешочки из сморщенной кожи, а Анка Мамаева напрасно стучалась по вечерам в его окошко твердым длинным ногтем — он затаивался, не дышал от страха, что она услышит. Когда же женщина тихими шагами удалялась, Олег думал: "Не знаешь ты про Полярную звезду, не знаешь!"
     В конце недели отец решил везти Олега в областной город. У директора леспромхоза уж был выпрошен катер, Гололобов уж назначил для сопровождения медсестру, в областном городе обкомовское начальство уже договорилось со знаменитым профессором, чтобы он принял сына известного председателя колхоза, как все переменилось...
     В конце недели, часов в девять вечера, когда на небе вспучилась ранняя луна и скворцы в палисаднике пели сытые песни, в калитку прончатовского дома постучал старый старик Емеля Рвачев. Имел он в руке березовый посох, на голове — войлочную шапку времен крепостного права, на плечах — холщовую рубаху, а на ногах, как полагается, лапти с онучами. На дворе у Прончатовых жили две злющие собаки, кобель Крючок был под вечер спущен с цепи, но он первым ласково подбежал к старику, ткнулся носом в его колени. Не обращая на собаку внимания, Емеля Рвачев сдернул с головы шапчонку, перекрестившись двумя перстами, напевно сказал:
      — Ну, здорово, Марея, здорово, председателей! Вы не сидели бы на крылечке, а подмогли бы мне. Нога по ровному-то еще ничего, еще идет, а вот подняться куды — так это я не могу!
     Олег Олегович Прончатов-старший и его жена Мария Яковлевна радостно бросились к Емельяну Рвачеву, взяв его под руки, завели на крылечко, где и посадили на кедровую табуретку. Он удобно устроился на ней, положив на пол котомку, закрыл глаза и стал пахнуть на весь двор. Овчиной и разнотравьем, печной сухостью и рыбой, жарким ветром и солодом пахло от Емели Рвачева.
      — А кобель-то ничего, — наконец задумчиво сказал он и движениями плеч почесал спину. — Только скучно ему. Одно дело сидеть на дворе, другое дело — медведь!.. Ты, председателев, на месте, однако, не стой, на меня сурьезным глазом не гляди, а вали-ка за сыном. Пущай он предстанет предо мной, как лист перед травой...
     Когда Олег Прончатов-младший появился на крыльце, Емеля Рвачев на его приветствие не ответил, а, наоборот, бороденку задрал к небу, приосанившись, так строго посмотрел на больного, что глаза сделались тонюсенькими щелочками. Потом старый старик Емеля опять закрыл глаза и самодовольно сказал:
      — Ты садись, парень, садись! Опосля того как я твой шаг услышал, мне твоя болезнь ясная. Так что ты сиди себе и молчи!
     Все притихло на прончатовском дворе. Свернулся уютным клубком возле крыльца свирепый кобель Крючок, угомонилась беспрерывно бегающая по цепи сучка Репа, катилась по нежной траве предвечерняя тень от сквозного розового облака, загорались красным окна соседних домов. В пегой бороденке Емели Рвачева путались солнечные соломинки.
      — А вот вылечу я вам сына! — после длинной паузы сердито сказал он. — Лечить буду десять ден, во всем ему сделаю переворот. Что было верхом, станет низом, что ходило впереди, то будет с хвоста, чего не было, то будет, а что было, того не найдешь... За леченье возьму кобеля. Глаз у него ровно крыжовник, носом он к месяцу, под брюхом у него — благодать!.. Энта вон сука — мать егойная?
      — Мать!
      — Этого кобеля мне отдашь!
     Емеля Рвачев поднялся с табуретки, запахнув пуще прежнего, с длинной улыбкой положил руку на голову Олега. Старик только-только прикоснулся к волосам пальцами, как по телу Прончатова пробежали легкие, завихрящиеся искорки, мускулы обмякли, дыхание утишилось; Олег, закрыв глаза, затих под рукой старика.
     "Все это было когда-то. И запах этот был, и рука была, и скрип лаптей..." — подумал он.
      — Ты, парень, как есть, так и вали за мной! — строго сказал старик. — Не оглядывайся ни на мать, ни на отца, ни на дом родной. Ты только на меня гляди — я тебе мать, отец и дом родной!
     Опираясь на посох, увлекая за собой подвывающего от тоски кобеля, Емеля Рвачев двинулся к калитке, бесшумно отворив ее, вышел на улицу. Он уже был метрах в двадцати от ограды, как Олег поднялся с крыльца, плавной, качающейся походкой двинулся за стариком, глядя ему в спину. Он на самом деле ни разу не оглянулся ни на мать, ни на отца, ни на дом родной. Когда Олег догнал старика, кобель Крючок, подняв голову к ранней луне, тонко, по-волчьи завыл.
     Олег Прончатов и старик Емеля Рвачев сначала долго ехали по реке обласком, потом — уже под утро — высадились в устье неизвестной речушки, отдохнув чуток, пошли березовыми колками. За два часа они отмахали километров десять, хотя не ужинали, не завтракали. Еще через километр старик остановился возле тальниковой заросли, раздвинув ветви, открыл спрятанный там второй обласок, под которым лежали весла, торба с хлебом и луком. Однако Емеля Рвачев к еде не притронулся, посапывая носом, задирая бороденку, велел Олегу тащить обласок к озеру, что синело за тальниками.
     Озеро длинно-длинно уходило вдаль, за ним зеленел старый кедрач, которому не было ни конца, ни краю. На взлобке бора куковала кукушка, жадно кричали над озерной синью бакланы, мучительно извиваясь, тоскуя по солнцу, выплескивались на поверхность сверкающие рыбы. Озеро казалось бескрайним, взмахи весел длились вечность, все кругом тоже было вечным, мудрым, простым. Когда озеро наконец кончилось, они вышли из обласка, пропахшие влагой и водорослями, пошли кромкой кедрача, и шагов через пятьдесят открылась поляна — три отдельных кедра, голубой клочок высокого неба и сказочная, невозможная в реальной жизни избушка.
      — Что такое? — мрачно спросил Олег. — Этого не может быть!
     Избушка походила и на церковь, и на берестяной туес, сделанный деревенским умельцем, — крыша у нее заканчивалась продолговатой луковкой, в каждой из шести стен были прорезаны окошки, да какие: одно напоминало замочную скважину, второе — знак карточных трефей, третье — знак червей, а четвертое было просто круглым. Избушка стояла на чем-то таком, что явно напоминало куриные ноги, была, казалось, способна повертываться к человеку передом, к лесу — задом, и, видимо, по этой причине над избушкой висело чужое, нездешнее небо, по которому плыли сказочные смытые облака, а тихо было так, что слышалось, как на кедрах от жары вспучивается смола.
      — Наша эта избушка, старообрядческая, — сказал старик Емеля. — Кто строил, не знаю, на какой ляд — одному богу ведомо!
     Старик помолчал, затем бросил мешок на землю, лег на траву и умиротворенно сказал:
      — Туточки и будем жить! Ты, парень, ложись-ка рядом да глаза-то закрой.
     Олег послушно лег на землю, прижавшись к теплой траве щекой, закрыв глаза, почувствовал сразу, что нет ничего ни над головой, ни кругом его, ни под ним; казалось, что он лежит на густом, теплом воздухе и мерно покачивается, и от этого тело сладко томилось, голова была легкой, словно мыльный пузырь. Война, ранение, госпиталь, возвращение домой — где все это? В мире не было ничего, кроме запаха теплой травы и упоительно покачивающегося тела, которому хотелось слиться с землей так, чтобы было одно желание — земля и он, Олег Прончатов.
     Через час они поднялись, чтобы жить в избушке, на поляне, под желто-синим небом. Оказалось, что в сказочном домике есть единственная шестигранная комната, обнесенная по стенкам толстой кедровой лавкой, устланная травой. Странные иконы висели меж окнами, какие-то непонятные буквы были написаны на них, а потолка в избушке не было — конусообразный верх где-то высоко превращался в круглую маковку.
     Емеля Рвачев постелил на лавки два кожуха, подостлал в изголовье свежую траву, посереди комнаты поставил жаровню, чтобы вечером зачадить дымокур. Олега он послал разводить на поляне костер, а через полчаса огонь жадно лизал котелок с картофельной похлебкой, острый нож разваливал надвое буханку хлеба. А когда варево поспело, старик положил руки на острые коленки, выставив бороденку, сказал негромко:
      — Тебе, парень, похлебку не дам! Я ее, парень, сам есть буду, а ты рассказывай, что с тобой деется. Ты мне все расскажи, все!
     На фоне сказочной избушки, среди трех разлапистых кедров, в войлочной шапке, старик казался тоже сказочным — такого человека, как он, на земле не могло быть, и Олег Прончатов стал отвечать не ему, а небу, избушке, деревьям, длинному озеру.
      — Сам не знаю, что со мной, — задумчиво говорил он. — Жить не хочется, умирать не хочется. Одного боязно: как бы не сгорела Полярная звезда! Может, оттого нет мне покоя...
     Сам того не замечая, Олег говорил с интонациями Емели Рвачева, слова произносил плавно, в каждом его слове звучали напевность старинной русской речи, дремучий простор лесной поляны с древней избушкой.
      — Метится мне, что ничего вокруг меня нету, а от этого в сердце тревога. Вот в котелке похлебка, а вдруг ее нет. Вот рука моя, а вдруг не моя! И сам я себе непонятен, ой как непонятен!
     Олег говорил, а его слушали кедры и небо, избушка и старик Емеля Рвачев, трава и потухающий костер — весь мир слушал Олега. Когда же он кончил, старик помотал головой и хитро ухмыльнулся.
      — Когда ничего нет, значит все есть, когда ни жить, ни умереть не хошь, значит долго жить будешь! — сказал он. — Ну, теперь помолчи, парень, а я похлебку-то доем...
     Емеля Рвачев съел полный чугунок похлебки, подремал на солнышке полчасика, потом, кряхтя и стеная, принялся готовить загадочное снадобье. Он нюхал и перетирал в порошок сухую траву, тряся бородой, то и дело рысцой бегал в избушку, возвратившись, приносил новую траву. Над кедрами прорезалась ранняя луна, грозились уже проклюнуться звезды, тишина колокольным звоном бухала в ушах.
     Олег спокойно лежал, думал тихими мыслями — о том, что близится вечер, что подорожник пахнет детством, что рисунок на луне похож на карту Африки, но если прищурить один глаз, появляется сходство с головой теленка. Он остался спокойным, безмятежным и тогда, когда старик Емеля, закончив суетливую работу, сел рядом с ним, поглядев на вечерний небосвод, вдруг хвастливо сказал:
      — А у меня, парень, имя-отчество как у батюшки Пугачева. И фамилия сродственная. Он Пугачев — я Рвачев. Это разве слабо получается? Так что поимей в виду, парень, какой я есть человек! Я тебя вылечу!
     Старик неторопливо поднялся с земли, ушел в избушку, пробыв там минут десять, появился на пороге с логушком в руках. Емеля Рвачев теперь был одет в белую холщовую рубаху, волосы расчесал на прямой пробор, смазал блестящим маслом. Торжественно, величественно он прошел от избушки до костра, поставил логушек на землю, но сам не сел.
      — Рыба иди вглубь, зверь — в нору, птица — в гнездо, разная червяк-букашка — в землю! — скороговорочкой произнес старик. — Дождь иди, когда надо, снег — каждый вторник, молонья будь с громом. Тьфу, тьфу!
     Сделав длинную паузу, старик свинцовыми глазами посмотрел на Олега, прищурившись, продолжал беззвучно шевелить губами, потом сел на землю и сказал:
      — Что пить будешь, смахивает на бражку, но не бражка, вкусом сшибат на медовуху, но не медовуха, дыханье прерыват, ровно спирт, но не спирт. Пить будешь большим глотком, чего пьешь — не гляди! Станешь ты ровно пьяным, но пьяным не будешь. Чего хошь — делай! Песни захочешь орать — ори, землю кусать — кусай, кедры крушить — круши! Все тебе можно!.. А теперь глаза закрой, досчитай до тринадцати и опять открой. Если увидишь, что чего не так, молчи, ровно трухлявый пень!
     Слова с толстых губ старика стекали медленно, ровно; они катились, как бисеринки с нитки, обволакивали, убаюкивали, их хотелось ловить на раскрытые ладони, перекатывать. Олег послушно закрыл глаза, начал считать до тринадцати, а когда досчитал и открыл глаза, Емели Рвачева на поляне не было. Перед Олегом стояла большая эмалированная кружка с питьем, чуть поодаль, неизвестно откуда взявшись, лежала березовая дубина, половинка мельничного камня и веник из крапивы.
      — Пей большим глотком, что пьешь — не гляди! — откуда-то донесся голос старика. — Выпивай все, зла не оставляй!
     Олег поднял кружку, усмехнувшись своему спокойствию, отпил большой глоток. Как было приказано, вкус питья он разбирать не стал, но дыхание перехватило, и он, выдохнув воздух, выпил кружку до дна.
      — Сиди, как сидишь, гляди в себя! — донесся голос старика. — Ты дурак, мозга у тебя за мозгу заходит, сердце — хреновое.
     Трудно было понять, откуда доносится голос: в первый раз он звучал со стороны избушки, потом начался в кустарнике, а закончился возле широкого кедра. Олег усмехнулся этой несообразности, заглянув в себя, ощутил терпкое и звонкое головокружение, но опять раздался голос Емели, который теперь, казалось, скрывался в тальниках:
      — Глаза закрой, досчитай до тринадцати. Он досчитал, открыл глаза — на земле стояла новая, алюминиевая кружка с питьем.
      — Пей большим глотком, чего пьешь — не гляди!
     После второй кружки у Олега сдвоило сердце, холодок пополз в желудок, горячая волна прилила к голове, он выпрямился, мгновенно похудев щеками, огляделся так, словно впервые увидел поляну, избушку, темный кедрач. Он закинул голову, дерзко посмотрел на Полярную звезду, которая, растопырившись, висела над поляной. "Что хочешь делай! — вспомнил Олег. — Песни захочешь орать — ори, землю кусать — кусай, кедры крушить — круши!"
      — Не сиди дурак дураком, — откуда-то раздался голос старика Емели. — Сам ты человек гнилой, мозга у тебя слабая, волос жидкий. Главное же дело, что ты дурак!
     В глазах Олега поднялась и вспучилась избушка, маковка от крыши отделилась и брякнулась о ручку ковша Большой Медведицы; от этого Полярная звезда вздрогнула, растеклась, словно ее размыли, и по всей поляне пошел набатный звон. Вскрикнув, Олег вскочил на ноги, распрямившись, почувствовал, что он сделался тонким и длинным, словно его растянули. Потом ему показалось, что весь мир полыхнул розовым огнем — осветились вершины кедров, опустилась на место и стала бордовой маковка избушки, алые языки, лизнув проклюнувшиеся звезды, начисто сожгли их. "Ах так! — злорадно подумал Олег. — Ни одной не осталось! Ладно!" Он поднялся на цыпочках и, напружинившись, сделал такой длинный прыжок, что сразу оказался возле того места, где лежала березовая дубина. Схватив ее, он крутанул тяжелое дерево над головой, держа дубину так, как, видимо, держал палицу первобытный человек, бешено, хрипло и торжествующе закричал:
      — Уля-ляй! Уля-ляй!
     Олег присел, согнувшись, словно на четвереньках, двинулся к кедрачу, начав действовать бессознательно, — с диким ревом он бросился к избушке, вытянувшись, полыхнул дубиной по лиственничным бревнам, едва сохранив равновесие, вторым ударом вдребезги разнес ромбическое окно. Не зная, что делать дальше, он громко закричал, оглядываясь по сторонам, сверкая глазами, но из кедрачей снова послышался голос старика:
      — Ирод проклятый! Трус, Июда, дурак!
     Бросившись на голос, Олег на бегу сокрушил треногу над костром, единым взмахом дубины снес головы двум молодым елкам, врубился в кедрач. Беспрерывно размахивая дубиной, он, согнувшись, прокрался кромкой кедрача к избушке, затем слепо бросился к кустам, а потом, когда голос снова переместился, отпрянул в центр поляны, схватив половину жернова, метнул его в кусты, так как казалось, что голос старика теперь звучит со всех сторон. Олег высадил еще одно окно, расколотил перила резного крылечка, но он постепенно замедливался, затихал, уже не скачками, а рысцой перебегал от избушки к деревьям, охрипнув, кричал все тоньше, все жалостливее. Становилось темно и прохладно, костер образовывал вокруг себя бордовый колеблющийся круг.
     Окончательно замедлившись, Олег, шатаясь, подошел к костру, опершись на дубину, стал бессмысленно глядеть на огонь. Его похудевшее лицо понемногу теряло звериный оскал, стиснутые зубы размыкались, плечи опускались, детское беспомощное выражение ложилось на окровавленные губы. Потом он жалобно всхлипнул, пошмыгав носом, тихо и горько заплакал.
     Прончатов плакал долго. Затем он медленно опустился на землю, свернувшись клубочком, напоследок всхлипнув еще несколько раз, быстро уснул. Минут через пять из кедрача осторожно вышел Емеля Рвачев, подойдя к Олегу, склонился, внимательно заглянул в лицо. Хитро улыбнувшись, он закутал Олега в кожух, лег рядом и, поворочавшись, грея спину у потухающего костра, с удовлетворенным, радостным лицом уснул.
     Ночь вершилась своим чередом — пал на землю туман, луна повернулась, засветившись красным, и тогда уж пришел рассвет. Пастушьими дудками засвистали птицы, светлый окоем прорезался на востоке; осветившись, стали желтыми головы старых кедров, и, наконец, где-то на длинном озере, пав грудью в воду, трубно прокричал голодный баклан.
     Первым проснулся старик Емеля, умывшись из ручейка, натаскал дров, очистил несколько картофелин, вынул из торбы жирное баранье мясо, обернутое в траву. Опять весело запылал костер, солнце вставало за кедрачами, на озере начинался бой рыбы и по-утреннему попискивали кулики, и гулко, точно в пустой бочке, куковала кукушка. Она прокуковала тридцать два раза, когда проснулся Олег Прончатов, широко раскрыв глаза сел на траве и хриплым, удивленным голосом спросил:
      — Где я?
      — Где надо, там и есть! — словоохотливо ответил Емеля Рвачев. — Вот я сижу, вон избушка, вот кедрач. Все, парень, на месте, и скоро баранья похлебка поспеет!
     Однако Олег пораженно осматривался. Он посмотрел на избушку — кто-то выбил начисто два окна, опустил взгляд — валяются щепки от крыльца, повернулся к молодым елкам — кто-то снес макушки. Березовая дубина лежала возле костра, валялась половина жернова, блестели осколки стекол. А руки у Олега были в ссадинах, кости ломило, голова нудно болела.
      — Что произошло?
      — Что надо, то и произошло! — помешивая похлебку, ответил старик. — Это еще спасибо, что я по своим малым силенкам легкую дубинку вырубил. А принеси я аршинный кряж, так от избушки-то бревнышка бы не осталось... Это, парень, еще хорошо, это еще прости господи!
     Но снова ничего не понял Олег. Он только сморщился от боли, простонав тихонько, так жалобно поглядел на старика, что тот пришел в неописуемый восторг — замахал руками, как петух крыльями, победно выставив бороденку, захихикал.
      — Ты еще спасибо говори, парень, что у меня денег был самый чуток! — хлопотливо сказал Емеля. — А еже ли бы я в старухин сундук проник, то ты бы пластом лежал... — Старик вдруг разъярился, задергал губами. — Ты вот, парень, как оженишься, бабу смолоду поколачивай. Беспремен поколачивай! Баба в летах делается ярая, в кости крепкая, так что поглядывай, как бы она тебя сама не отчихвостила...
     Нет, ничего не понимал Олег Прончатов!
      — Дед Емеля! — жалобно вскричал он. — Да ты скажи наконец, что происходит со мной?
      — А выздоравливать ты начинаешь! — ответил старик. — Прошел лечение и вот выздоравливать начинаешь.
     Старик Емеля Рвачев не ошибся — Олег Прончатов пошел на поправку. Уже в то первое утро он съел две миски жирной похлебки, опьянев от еды, опять заснул, проснувшись, пошел потихонечку в кедрач. Замечая путь ударами ножа по кедровым стволам, он бродил по тайге часов до шести вечера, спугнул лосиху с лосенком, слышал, как в отдалении похрустывает валежник, видимо, под медведем. Олег останавливался, чтобы посвистеть белкам и бурундукам, перемигивался с сороками, уважительно поглядывал на умных ворон, кедровкам небрежно грозил пальцем. Вернувшись к избушке, Прончатов опять наелся до отвала, перекинувшись со стариком несколькими незначительными словами, мгновенно уснул, чтобы поутру проснуться спокойным и веселым.
     Так прошло три дня. Олег ел, спал, гулял по бору часов по восемь подряд. С утра до вечера под ветром звенели кедры, шелестела трава, наливались орехами шишки; солнце вставало и садилось, луна вызревала на небе еще при солнце; еженощно поднималась над избушкой Полярная звезда.
     Вечером четвертого дня Олег решительно подошел к костру, сев на землю, требовательно посмотрел на Емелю Рвачева. Сложив ноги калачиком, старик сидел на траве, что-то шепча себе под нос, колдовал над жареным мясом.
      — Ну вот что, Емельян Иванович, — сказал Олег. — Живу я весело, хожу быстро, сплю как зарезанный, ем как помилованный. Скажи, что со мной было и что ты сделал?
     Слушая Олега, старик глядел на него исподлобья, хитрые морщинки лучились возле торжествующих глаз, а выражение лица было такое: "Ах вот как ты заговорил, парень! Вон как поёшь!" Потом Емеля Рвачев положил на землю нож и, покачав головой, сказал:
      — Аи, однако, ты и вправду выздоровел! Волос у тебя стал блескучий, глаз тихий, грудка топорщится. Опять в человека ты, парень, произошел, опять жить хочешь! — Старик почесал пятерней в бурой голове, мудро улыбнувшись, вкрадчиво спросил: — Это я правильную тебе лекцию читаю?
      — Правильную.
     Старик выпрямился. Пожалуй, впервые за все время знакомства с ним Олег увидел, что у Емели Рвачева карие невыцветшие глаза, узкий и высокий лоб философа, а губы по-юношески ярки. Возвышенное, торжественное выражение легло на лицо старика, вечная печаль живого существа неподвижными, точечками блестела в глазах.
      — Жить завсегда охота! — тихо сказал старик и опустил голову. — Сто лет тебе будет, нога под тобой сломится, а жить пуще прежнего захочется. Ты ведь парень, не знаешь, что старые старики дня не видят. Я утресь проснусь, перекрещу лоб и — спать пора! — Он задумался, пожевал губами. — А молодой да неженатый был, день — он ровно год. Это оттого, парень, что старики живут без удивленья... Вот травинка. Ты на ее длинным глазом глядишь — батюшки-светы, чего в ней нет! А мне травинка не в диковину, я на ее коротко время гляжу, и день у меня короткий...
     Олегу снова казалось, что голос старика стекает с деревьев, с маковки сказочной избушки, струится, как марево, над теплой травой. Голос был грустен и спокоен, мудр и безмятежен; от него было тепло, тоскливо, горько-сладко.
      — А что с тобой было, парень, я и сам толком не знаю, — говорил старик. — Только нерв у тебя на войне натужился, а я ему, нерву, освобожденье дал. Как народ говорит, я тебе клин клином вышиб! — Разгребая угли, старик замолчал, бордовый отсвет солнца и костра лежал румянцем на его впалых щеках, ушли в себя глаза, мучительное раздумье таилось в глубоких складках на лбу. — Я еще молодой совсем был, как мой родитель после империалистической войны Ганьку Свиридова вот таким же макаром пользовал. Родитель-то лучше меня травы знал, человека понимал, но я тоже кое-что кумекаю...
     Опять замолчал старик Емеля Рвачев, опять опустил голову, длинно и печально вздохнул. Потом он тихо продолжал:
      — Я из тебя, парень, фронтову тяжесть вывел. Я как на тебя первый раз глянул, так сразу Ганьку Свиридова признал. Кто хорошо воевал, кто на фронте был геройский, тот в себе долго напряженным нерв носит...
     Молчала тишина, потрескивал костер. Словно с высокой горы, точно с невидимой вершины ее, катились в кедрач и умирали в нем последние солнечные лучи, озеро розовыми полосками просвечивало между деревьями, опять куковала кукушка, да долго — больше сорока тоскливых вскриков насчитал Олег, а потом задумчиво сказал:
      — Чуток начинаю понимать, Емельян Иванович.
      — Ну и молодец! — обрадовался старик. — Я вот сам не понимаю, а ты понял. Образование в тебе большое!
     Старик неожиданно весело хлопнул себя ладонями по коленям, вдруг мелко, игриво засмеялся. Он даже откинулся назад, как это делают мальчишки, когда им невмоготу от смеха, когда жизнь хороша, так что хочется от радости кататься по земле. Ничего мудрого, философского на лице Емели Рвачева не осталось — все оно было озорным, несерьезным, шутейным.
      — А бог с ним, с лечением! — тоненько пропищал Емеля Рвачев и замахал руками. — Я тебе еще только про то скажу, как лечение производил. — Он покатился на землю от хохота. — Я ведь тебя, парень, чистым спиртом опоил! Конечно, я в него травы-дурману бросил, но ты, парень, моего родного спирту четыреста грамм стебанул... Я потому на старуху и ругался, что у меня больше денег не было! Мне-то, парень, и ничего не досталось. Ну ладно, ну ладно!
     Емеля Рвачев потешно похлопал ресницами, надув щеки, возликовал.
      — Ну ладно, ладно, — повторил он хлопотливо, — теперь твой родитель, парень, от меня одной бутылкой спирту не отделается! Я при твоем родителе, парень, так напьюси, что мне небо в овчинку покажется. Ну я и напьюси!
     Старик повернулся к костру, и, увидев его сияющие, простоватые, мальчишечьи глаза, разглядев, как Емеля Рвачев в предвкушении выпивки облизывает губы и трясет бородой, Олег Прончатов навзрыд расхохотался. Он тоже упал грудью на прохладную траву, обхватил ее руками, хохотал долго и всласть.
     Олег давно так хорошо не смеялся — с тех пор, как увидел в небе высокую Полярную звезду и почувствовал затылком оловянный холод лужи.
     Закончив экскурс в прошлое своего героя, автор возвращается в его настоящее, где Прончатов в своем кабинете ожидает возвращения обкомовского начальства, которое пошло совещаться в поселковую гостиницу, и так как решается вопрос, кому быть директором Тагарской сплавной конторы, то с обкомовскими руководителями в гостиницу пошел парторг Вишняков.
     Стоя у окна, опираясь лбом в холодное стекло, Прончатов думал о том, что парторг Вишняков...
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft