[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Анатоль Франс. Харчевня королевы Гусиные Лапы

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  ПРИМЕЧАНИЯ

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Когда я вышел из харчевни, уже спустилась ночь. На углу улицы Писцов я услышал густой и сочный бас, выводивший:
     
     Коль красотка честь теряет,
     Знать, сама того желает.
     
     Оглянувшись в сторону, откуда шел голос, я сразу же признал брата Ангела, который, обняв за талию Катрину-кружевницу, брел в темноте неверным, но победным шагом, за плечами его в такт шагам моталась сума, а из-под сандалий, шлепавших вдоль водосточной канавы, взлетали в воздух снопы грязи, очевидно во славу его беспутного ликования, подобно тому, как версальские фонтаны взметают свои струи во славу королей. Я поспешил укрыться в подворотне за тумбой, надеясь остаться незамеченным. Напрасная предосторожность, ибо они вполне довольствовались обществом друг друга. Положив головку на плечо капуцину, Катрина заливалась смехом. Луч луны трепетал на ее влажных устах, в зрачках ее глаз, словно на поверхности родника. И я повернул к замку с уязвленной душой, и гнев переполнял мое сердце при мысли, что округлую талию красотки обвивают лапы грязного монаха.
     — Как же возможно, — твердил я про себя, — чтобы столь прекрасное создание находилось в столь мерзостных руках? И если Катрина пренебрегла мной, зачем жестокая еще усугубляет свое презрение, выказывая склонность к этому мерзкому брату Ангелу?» Я становился в тупик перед таким предпочтением, мне оно было и непонятно и омерзительно. Но недаром же был я питомцем г-на Жерома Куаньяра. Сей несравненный наставник привил мне склонность к размышлениям. И тут же в моем воображении возникли сатиры — завсегдатаи волшебных садов, принадлежавших нимфам, и я вывел заключение, что ежели Катрина равна красою нимфам, то сатиры, какими нам их изображают, столь же богомерзки, как этот капуцин. Потому я пришел к мысли, что не следует слишком дивиться увиденному мною. Однако ж голос рассудка не мог рассеять печали, ибо отнюдь не рассудком была она рождена. Так размышлял я в ночном мраке, увязая в месиве из снега и грязи, и, сопутствуемый своими мыслями, добрался до Сен-Жерменской дороги, где повстречал г-на аббата Жерома Куаньяра, который, отужинав в городе, возвращался на ночь к Саблонскому кресту.
     — Сын мой, — воскликнул он, — за столом некоего весьма ученого священнослужителя, какового смело уподоблю Пейреску*, беседовали мы о Зосиме и гностиках *. Вино там подавали терпкое, а пищу посредственную. Зато с каждым словом нашим изливались нектар и амброзия.
     И мой добрый учитель с редкостным красноречием заговорил о Панополитанце. Увы! Я почти не внимал его речам, я думал о той капле лунного света, что упала во мраке на уста Катрины.
     Когда, наконец, аббат умолк, я осведомился, чем именно греки объясняли пристрастие нимф к сатирам. Добрый мой учитель, человек обширных знаний, не имел обыкновения мешкать с ответом на любой вопрос.
     — Сын мой, — сказал он, — пристрастие это основано, по мнению греков, на вполне естественной склонности. Будучи достаточно сильным, оно все же не столь пылко, как аналогичная тяга сатиров к нимфам. Поэты весьма тонко подметили различие. Расскажу тебе в связи с этим удивительнейшую историю, которую я вычитал в манускрипте, хранящемся в библиотеке господина епископа Сеэзского. Это сборник — до сих пор вижу его перед собой, — написанный прекрасным почерком, каким писали лишь в минувшем веке. Так вот какой необыкновенный случай сообщается там. Некий нормандский дворянин и его супруга как-то принимали участие в народном гулянии, он — в костюме сатира, она — в костюме нимфы. А еще Овидий рассказывал, с каким пылом преследуют сатиры нимф. Наш дворянин начитался «Метаморфоз» и до того проникся духом изображаемого им сатира, что спустя девять месяцев супруга подарила ему сына, лоб коего украшали рожки, а ноги были с копытцами на манер козлиных. Нам не известна участь родителя, одно достоверно, что, покорный участи всех смертных, он отошел в лучший мир, оставив, помимо своего козлоногого отпрыска, еще и младшего сына, облика вполне человеческого и приобщившегося таинства крещения. Так вот, этот младший братец обратился в суд с просьбой лишить отцовского наследства старшего по той причине, что тот-де не принадлежит к роду человеческому, чьи грехи искупил своей кровью Иисус Христос. Нормандский суд, заседавший в Руане, решил дело в пользу жалобщика, и постановление было утверждено по всей форме.
     Я осведомился у доброго моего наставника, неужели простое переодевание может оказать такое воздействие на человеческую природу и неужели своим обликом младенец обязан лишь перемене платья. Г-н аббат Куаньяр посоветовал мне не доверять таким вещам.
     — Жак Турнеброш, сын мой, — промолвил он, — запомни хорошенько, что здравый смысл отрицает все, что входит в противоречие с разумом, за исключением вопросов религии, где потребна слепая вера. Я, слава тебе господи, никогда не мудрствовал лукаво относительно догматов святой нашей веры и уповаю вплоть до смертного своего часа пребывать в подобном же расположении ума.
     Так рассуждая, добрались мы до замка. В ночной тьме выступила его кровля, ярко освещенная багровым отсветом. Из трубы вырывались снопы искр и, поднявшись в воздух, тут же падали золотым дождем на землю, не разрывая густой пелены дыма, обволакивавшей небо. Мы оба одновременно подумали, что в замке хозяйничает огонь. Мой добрый учитель, громко стеная, начал рвать на себе волосы:
     — Мой Зосима, мои папирусы, мои греческие манускрипты! На помощь! На помощь! Зосима горит!
     Что было сил понеслись мы по главной аллее, оступаясь в лужи, окрашенные отсветом пожара, пересекли парк, укрытый густым мраком. Тут было пустынно и тихо. В замке, казалось, все спало. На неосвещенной лестнице, куда, наконец, мы вступили, слышался рев пламени. Перескакивая через две ступеньки, мы то и дело прислушивались, стараясь понять, откуда доносится этот зловещий шум.
     Нам показалось, что идет он из коридора второго этажа, куда мы ни разу еще не заглядывали. Ощупью добрались мы туда и, увидев, что сквозь щель закрытой двери пробивается красноватый отблеск, изо всех сил налегли на створки. Внезапно дверь подалась.
     Господин д'Астарак, — это он распахнул двери, — спокойно стоял перед нами. На багровом фоне черным силуэтом вырисовывалась его длинная фигура. Он учтиво осведомился, какое срочное дело привело нас сюда в столь поздний час.
     Нет, не пламя пожара освещало комнату, а свирепый огонь, выбивавшийся из огромной отражательной печи, которая, как мне стало известно впоследствии, зовется атанором. Вся зала — помещение обширных размеров — была сплошь заставлена склянками с узким горлышком, над которыми причудливо изгибались стеклянные трубки, заканчивавшиеся краном в виде утиного клюва; были здесь и приземистые реторты с раздутыми боками, похожие на щекастое лицо, на котором торчит нос наподобие хобота, тигели, длинногорлые колбы, пробирные чашечки, перегонные кубы и иные сосуды непонятных форм.
     Утирая мокрое лицо, пылавшее, как раскаленные уголья, мой добрый учитель промолвил:
     — Ах, сударь, мы думали, что весь замок охвачен огнем, точно стог сухой соломы. Хвала господу, библиотека цела. Но я вижу, сударь, вы занялись алхимией.
     — Не скрою от вас, — ответствовал г-н д'Астарак, — что хотя я немало продвинулся в этом искусстве, я все еще не нашел секрета, необходимого для окончательного совершенствования моих трудов. В ту самую минуту, господа, когда вы ломились в двери, я добывал Вселенский Дух и Небесный Цветок, которые есть не что иное, как истинный источник молодости. Вы хоть что-нибудь смыслите в алхимии, господин Куаньяр?
     Аббат ответил, что из книг составил себе кое-какое представление о сем предмете, но, по его мнению, занятие алхимией злокозненно и противоречит святой вере. Г-н д'Астарак улыбнулся его словам.
     — Вы, господин Куаньяр, человек сведущий и бесспорно слышали и про Летающего Орла, и про Птицу Гермеса, и про Курицу Гермогена, и про Голову Ворона, и про Зеленого Льва, и про Феникса.
     — Слышал, — подтвердил мой добрый учитель, — и знаю, что именами этими называют философский камень в различных его состояниях. Однако ж сомневаюсь, чтобы с помощью его можно было превращать металлы.
     На это г-н д'Астарак хладнокровно ответствовал:
     — Нет ничего легче, чем положить конец вашим сомнениям, сударь.
     Он открыл старенький колченогий поставец, прислоненный к стене, вынул оттуда медную монету с изображением нашего покойного государя и указал на круглое пятно, видимое и с орла и с решки.
     — Таково, — промолвил он, — воздействие камня, с помощью коего медь превращена в серебро. Но это лишь детская забава.
     Вновь повернувшись к поставцу, он достал оттуда сапфир величиной с куриное яйцо, затем необыкновенно крупный опал и горсть изумрудов редчайшей красоты.
     — Перед вами, — заключил он, — кое-какие плоды моих трудов, доказывающие со всей убедительностью, что искусство алхимии отнюдь не игра праздного ума.
     На дне ларчика, где хранились драгоценные каменья, лежало с полдюжины крошечных алмазов, о которых г-н д'Астарак даже не упомянул. Добрый мой наставник обратился к нему с вопросом, не его ли искусству обязаны эти алмазы своим появлением на свет, и, получив подтверждение, воскликнул:
     — Осмелюсь, сударь, посоветовать вам, благоразумия ради, показывать первым долгом эти розочки. Ежели вы сначала предъявите сапфир, опал и рубин, каждый справедливо заключит, что подобные камни могут быть творением одного лишь дьявола, и вас притянут к суду по обвинению в колдовстве. В равной мере один лишь дьявол способен благоденствовать среди этих горнов огнедышащих. Что касается меня, то, пробыв здесь всего четверть часа, я уже наполовину изжарился.
     Господин д'Астарак снисходительно улыбнулся и, провожая нас к выходу, повел такую речь:
     — Досконально зная, как надлежит мне относиться к вопросу о подлинном существовании дьявола и того, другого, я охотно беседую об этом предмете с верующими людьми. Оба они — дьявол и тот, другой, как говорится, характеры собирательные; и, следовательно, о них можно рассуждать, как, скажем, об Ахилле и Терсите. Будьте благонадежны, милостивые государи, ежели дьявол таков, каким мы его себе представляем, он не может жить в столь деликатной стихии, как огонь. Величайшая из нелепостей предоставить солнце в распоряжение столь зловредной твари. Но я, господин Турнеброш, уже имел честь объяснить капуцину вашей матушки, что христиане, по глубокому моему убеждению, клевещут на сатану и на демонов, хотя почти и непостижимо, что где-то в мире, нам неведомом, обитают существа еще более злобные, чем люди. И конечно же, ежели они существуют, они населяют края, лишенные света, и если пылают, то лишь среди льдов, которые, как известно, своим прикосновением причиняют жгучую боль, а отнюдь не среди славного пламени в окружении пылких звездных дев. Да, они страдают, ибо исполнены злобы, а злоба — это своего рода болезнь, но страдают они только от жестокого холода.
     Что же до вашего сатаны, этого жупела богословов, я, господа, не склонен, судя по вашим же рассказам, считать его существом презренным, и ежели по случайности он действительно есть, в моих глазах он не мерзопакостная тварь, а маленький сильф или, если угодно, гном-рудознатец, пусть даже насмешник, зато умница.
     Мой добрый учитель закрыл ладонями уши и пустился в бегство, не желая слушать дальше.
     — Какое безбожие, — воскликнул он, очутившись на лестнице, — какое богохульство! Турнеброш, сын мой, уловил ли ты всю мерзость изречений нашего философа? К моему изумлению, он доводит неверие до какого-то лихого неистовства. Но как раз это-то и снимает с него почти все бремя вины. Ибо, отринув всяческую веру, он, естественно, не оскверняет догматы святой церкви, как тот, кто связан с нею своей пуповиной, уже полуоторванной, но еще кровоточащей. Таковы, сын мой, лютеране и кальвинисты, от разрыва коих со святой церковью остается не просто рубец, а гнойная рана. Безбожники в противовес им губят лишь свою собственную душу, и не совершает греха тот, кто делит с ними трапезу. Посему не будем плакаться на свое пребывание у господина д'Астарака, не верящего ни в бога, ни в дьявола. А заметил ли ты, Турнеброш, сын мой, на дне ларчика горсточку мелких алмазов: похоже, что он сам не ведает им счета, мне же они показались чистой воды. Вот опал и сапфиры, те что-то подозрительны. Бриллианты же совсем как настоящие.
     Добравшись до наших покоев, мы с аббатом пожелали друг другу мирных снов.
     
     
     До самой весны мы с добрым моим наставником вели жизнь размеренную и уединенную. Каждое утро, удалившись в галерею, мы занимались вплоть до обеда, после чего возвращались обратно, — в театр, говоря словами г-на Жерома Куаньяра; но не для того, пояснял сей превосходный муж, чтобы подобно дворянам и лакеям рукоплескать скабрезным сценам, а дабы услышать возвышенные, пусть и противоречивые, диалоги древних авторов.
     Не удивительно, что при таком образе жизни чтение и перевод Зосимы Панополитанского продвигались с быстротой поистине чудесной. Моей заслуги тут не было. Подобный труд превосходил мои скромные познания, но я довольствовался уж тем, что научился разбирать греческие буквы в том виде, в каком изображают их на египетских папирусах. Все же я помогал моему наставнику, обращаясь за необходимыми справками к тем авторам, которыми он руководствовался в своих разысканиях, и, в первую очередь, к Олимпиодору и Фотию*, благодаря чему я изучил их на зубок. Мелкие эти услуги значительно возвысили меня в собственном мнении.
     После суровой и долгой зимы я уже твердо вступил на стезю учености, но вдруг пришла весна в своем щегольском наряде, сотканном из потоков света, нежной листвы и птичьих трелей. Аромат сирени, вливавшийся в окна библиотеки, навевал смутные мечты, от которых меня внезапно пробуждал голос доброго моего наставника:
     — Жако Турнеброш, будь столь любезен, взберись-ка на лестницу и скажи, не пишет ли чего этот мошенник Манефон* о боге Имхотепе, который своими противоречиями мучает меня как дьявол?
     И мой добрый наставник с довольным видом забивал себе в обе ноздри понюшку табака.
     — Сын мой, — говорил он еще, — примечательно то, что одежда изрядно воздействует на наше нравственное состояние. С той поры, как моя ряса испещрена пятнами, каковые оставили пролитые мною соуса, я ощущаю себя уже не столь порядочным человеком. И неужели, Турнеброш, теперь, когда ваш костюм под стать маркизу, вас не подмывает присутствовать при туалете оперной дивы и проиграть в фараон пяток червонцев, короче, разве не чувствуете вы себя человеком знатным? Не истолкуйте худо моих слов и заметьте, что достаточно нацепить каску на отъявленного труса, как ему уже не терпится поскорее сложить голову на королевской службе. Наши чувства, Турнеброш, образуются под воздействием сотен мелочей, которых мы не замечаем именно в силу их малости, и судьба бессмертной нашей души зависит подчас от дуновения столь легкого, что под ним не согнется и травинка. Мы, человеки, — игралище ветров. Однако ж передайте мне, пожалуйста, «Начала» Фоссия, я вижу их отсюда, вон красные обрезы сияют под вашей левой рукой.
     В тот день, после трапезы, происходившей по обыкновению в три часа, г-н д'Астарак пригласил меня и доброго моего учителя пройтись по парку. Он привел нас в западную часть, примыкающую к Рюэлю и Мои-Валерьену. То был самый отдаленный и самый запущенный уголок его владений. Аллеи поросли плющом и травой, дорогу нам то и дело преграждали стволы поваленных бурей дерев. Стоявшие вдоль аллеи мраморные статуи кокетливо улыбались, не подозревая о своем увечье. Здесь нимфа подносила к устам несуществующую более руку, призывая пастушка к скромности. Там юный фавн, с отбитой головой, валявшейся в траве, все еще пытался приложить к губам звонкую свою флейту. И эти божественные создания как бы преподали нам урок презрения к жестокости времени и судеб. Мы шли вдоль канавы, наполненной дождевой водой, где искали корма лягушки. Вокруг лужайки возвышались наклонные чаши, где утоляли свою жажду горлинки. Отсюда мы свернули на узкую тропинку, проложенную прямо среди кустов.
     — Ступайте осторожнее, — предупредил нас г-н д'Астарак. — Эта тропинка опасна тем, что вдоль нее растут мандрагоры*, которые с наступлением ночи поют у подножья дерев. Мандрагоры эти скрыты в земле. Остерегайтесь наступить на них: вами овладеет любовное томление или жажда наживы, и тогда вы погибли, ибо страсти, внушенные мандрагорой, сродни печали.
     Я осведомился, как можно избежать опасности, коль скоро она невидима. Г-н д'Астарак пояснил мне, что избежать ее можно лишь в силу внутреннего прозрения и не иначе.
     — Да и вообще, — добавил он, — это погибельная тропа.
     Дорожка выводила к кирпичному, увитому плющом флигельку, похожему на домик сторожа. Здесь кончался парк и начинались унылые огороды, разбитые на берегах Сены.
     — Взгляните на этот флигель, — обратился к нам г-н д'Астарак. — В стенах его обитает мудрейший из людей. Здесь Мозаид, стодвенадцатилетний старец, проникает с подлинно величественным упорством в запутаннейшие тайны природы. Далеко за собой он оставил Имбонатуса и Бартолони. Я надеялся, господа, что величайший после Еноха, сына Каина, кабалист окажет мне честь и поселится под моей кровлей. Но, соблюдая религиозные запреты, Мозаид отказался сидеть за моим столом, который он почитает христианским, чем, признаться, льстит и повару и мне сверх всякой меры. Трудно представить себе, как яростно этот мудрец ненавидит христиан. Хорошо еще, что мне удалось уговорить его поселиться во флигельке, где он и живет, как затворник, со своей племянницей Иахилью.
     Уже нельзя откладывать далее ваше знакомство с Мозаидом, господа, и я немедля представлю вас обоих этому человеку, а вернее, полубогу.
     С этими словами г-н д'Астарак ввел нас во флигель, и мы поднялись за ним по винтовой лестнице в горницу, где среди разбросанных рукописей стояло мягкое кресло и в нем сидел старец с живыми глазами, горбатым несом и срезанным подбородком; на грудь его падала расчесанная на обе стороны жидкая белая борода. Бархатный колпак, похожий на императорский венец, покрывал плешивую голову, нечеловечески худое тело было укутано в ветхий балахон желтого шелка, — поистине царственное отрепье.
     Хотя его пронзительный взор обратился к нам, старик даже движением век не показал, что заметил присутствие посторонних. На его лице запечатлелось скорбное упрямство, а в морщинистых пальцах он нетерпеливо вертел тростинку, которой пользовался для письма.
     — Не рассчитывайте услышать от Мозаида праздные слова, — пояснил нам г-н д'Астарак. — Вот уже много лет, как мудрец беседует лишь с духами и со мной. До чего же возвышенны его речи! Поскольку он не удостоит вас, господа, беседы, постараюсь сам в немногих словах дать представление о его заслугах. Во-первых, он сумел проникнуть в сокровенный смысл книг Моисея, исходя из значения древнееврейских букв, которое определяется их порядковым местом в алфавите. Начиная с одиннадцатой буквы порядок этот был нарушен. Мозаид восстановил его, добившись успеха там, где потерпели неудачу Атрабис, Филон, Авиценна, Раймон Люль, Пикко де ла Мирандолла, Рейхлин, Генрих Мор и Роберт Флид. Мозаиду известно золотое число, которое в мире духов соответствует имени Иеговы. А вы, надеюсь, понимаете, господа, что это влечет за собой поистине невообразимые последствия.
     Добрый мой наставник вытащил из кармана табакерку, учтиво предложил нам одолжиться и, втянув в ноздри понюшку, произнес:
     — Не думаете ли вы, господин д'Астарак, что подобные знания приведут вас по окончании вашего земного странствия прямехонько в лапы диавола? Ибо сеньор Мозаид, толкуя Священное писание, впадает в явную ересь. Когда Иисус Христос испустил на кресте дух ради спасения человеков, синагога почувствовала, как пелена закрыла ее очи; она зашаталась подобно пьяной женщине, и венец свалился с главы ее. С той самой поры толкование Ветхого Завета перешло к святой католической церкви, к коей принадлежу и я, несмотря на многие мои прегрешения.
     При этих словах Мозаид, похожий на какого-то козлобога, улыбнулся страшной улыбкой и ответил моему наставнику голосом медленным, скрипучим и как бы идущим из неведомых далей:
     — Масхора не доверила тебе своих тайн, и Мишна* не раскрыла тебе загадок своих.
     — Мозаид, — подхватил г-н д'Астарак, — проникновенно толкует не только Моисеевы книги, но и книгу Еноха, превосходящую вышеупомянутые заключенным в ней знанием, книгу, которую христиане отвергли по недомыслию, уподобясь тому петуху из арабской басни, который презрел жемчужное зерно, попавшееся ему среди овса. Особую ценность, господин аббат Куаньяр, книге Еноха сообщает то, что там упоминается о первых беседах дочерей человеческих с сильфами. Надеюсь, вы не станете оспаривать того, что ангелы, которые, по словам Еноха, состояли с женщинами в любовном общении, как раз и были сильфами и саламандрами.
     — Готов признать это, сударь, — ответствовал добрый мой наставник, — лишь бы не противоречить вам. Но судя по отрывкам, дошедшим до нас из книги Еноха, которая представляет собой явный апокриф, я склонен полагать, что ангелы эти были менее всего сильфами, а скорее обыкновенными финикийскими купцами.
     — На чем же вы основываете столь удивительное суждение? — осведомился г-н д'Астарак.
     — Я основываю его, сударь, на том, что в этой книге говорится: ангелы научили женщин носить браслеты и ожерелья, преподали им искусство сурьмить брови и пользоваться всевозможными притираниями. В той же книге говорится еще, что ангелы ознакомили дщерей человеческих со свойствами кореньев и дерев, научили их чародейству и искусству читать по звездам. Положа руку на сердце, скажите, сударь, разве эти самые ангелы не смахивают более на жителей Тира и Сидона, которые, пристав к полупустынному берегу, раскладывали у подножья скал свои товары с целью прельстить дикарок? Коробейники эти давали им ожерелья из меди, амулеты и снадобья в обмен на амбру, ладан и меха и поражали невежественных красоток рассказами о звездах, сведения о коих сами они почерпнули во время мореплавания. Это ясно как день, и я рад бы услышать возражение господина Мозаида на сей предмет.
     Мозаид по-прежнему хранил молчание, а г-н д'Астарак вновь улыбнулся.
     — Господин Куаньяр, — промолвил он, —рассуждения ваши достаточно здравы, особенно для человека, неискушенного в гностике и кабале. Ваши слова наводят меня на мысль, что среди сильфов, имевших любовное общение с дщерями человеческими, находились гномы-рудознатцы и гномы — золотых дел мастера. Ведь гномы охочи до ювелирных работ, и возможно, именно эти искусные духи и выковывали браслеты, которые по вашему домыслу мастерили финикийцы. Но предупреждаю вас, сударь, если вы решите помериться с Мозаидом в области познания человеческих древностей, вы окажетесь в затруднительном положении. Он обнаружил памятники, считавшиеся безвозвратно утерянными, и в числе их столп Сифа и пророчества Самбефы, дочери Ноя, первой из сивилл.
     — О! какие бредни! — вскричал мой добрый наставник и даже подскочил, отчего с давно неметеного пола поднялся столб пыли. — Это уж слишком, — вы просто насмехаетесь надо мной! И даже сам господин Мозаид не в силах вместить столько безумств в своей голове, под огромным своим колпаком, напоминающим венец Карла Великого. Этот Сифов столп — смехотворнейшая выдумка пошляка Иосифа Флавия*, бессмысленная побасенка, которою никого еще не удалось одурачить, не считая вас. Что же касается пророчеств Самбефы, дочери Ноя, мне было бы любопытно узнать их, и господин Мозаид — а он, как я вижу, скуп на слова — весьма бы обязал меня, если б открыл рот и издал хотя бы звук, ибо — хочется верить — он не склонен издавать их иным, более сокровенным путем, каким имели обыкновение пользоваться древние сивиллы, давая свои загадочные ответы.
     Мозаид, казалось, ничего не слышавший, произнес неожиданно для всех нас:
     — И сказала дщерь Ноя, и вещала Самбефа: «Суетный человек, что смеется и потешается, не услышит голоса, идущего из седьмой скинии; гряди, нечестивец, к бесславной погибели своей *.
     Выслушав это пророчество, мы покинули флигель Мозаида.
     
     
     В тот год лето выдалось на диво лучезарное, и меня так и тянуло из душных покоев. В один прекрасный день, бродя под сенью дерев в аллее Королевы, сжимая в руке две монеты по экю каждая, которые я поутру обнаружил в кармане своих панталон и которые явились пока еще первым проявлением щедрости нашего алхимика, я присел, наконец, под навес торговца лимонадом, облюбовав себе столик, вполне подходящий для человека скромного и желающего побыть в одиночестве, и, поглядывая на мушкетеров, распивавших испанское вино с местными красотками, задумался о превратности своей судьбы. Я усомнился в существовании Саблонского креста, г-на. д'Астарака, Мозаида, папирусов Зосимы, даже парадной моей одежды, почитая все это лишь мимолетным сном, очнувшись от которого я окажусь в канифасовом своем камзольчике у вертела «Королевы Гусиные Лапы».
     Вдруг кто-то потянул меня за рукав, нарушив бег моих мечтаний. И я увидел перед собой брата Ангела, чьи черты с трудом различил из-за капюшона и бороды.
     — Господин Жак Менетрие, — зашептал он, — некая молодая особа, желающая вам добра, ждет вас в карете на дороге между рекой и воротами Конферанс.
     Сердце как бешеное забилось в моей груди. Испуганный и восхищенный этим приключением, я тотчас же поспешил к указанному месту, стараясь идти степенным шагом, что казалось мне наиболее благопристойным. Добравшись до набережной, я заметил карету и в окошке ее маленькую ручку, покоившуюся на бархате.
      При моем приближении дверца приоткрылась, и я с удивлением увидел в карете мамзель Катрину, в платье розового атласа и в прелестной наколке, сквозь черные кружева которой пробивались золотистые локоны.
     В нерешительности я замер на подножке.
     — Входите же, — пригласила она, — и сядьте рядом со мной. Будьте добры, поскорее закройте дверцу. Не надо, чтобы вас видели. Проезжая по аллее Королевы, я заметила вас у лимонадщика. Тотчас же я послала за вами доброго братца, которого взяла к себе, чтобы достойно провести пост, и с тех пор держу его при себе, ибо в какое бы положение ни попал человек, он не должен забывать о правилах благочестия. Я, господин Жак, просто залюбовалась вами, когда вы сидели у столика со шпагой на боку, и вид у вас был такой грустный, как у настоящего дворянина. Уже давно я питаю к вам дружеское расположение, а я не из тех женщин, которые в богатстве пренебрегают старыми знакомыми.
     — Как, мамзель Катрина, — вскричал я, — неужели эта карета, эти лакеи, это атласное платье...
     — Знаки благоволения господина де ла Геритода, — подхватила она, — богатейшего банкира, занимающего видное положение. Он ссужает деньги самому королю. Это такой отменный друг, что ни за какие блага мира я не соглашусь его огорчить. Но, увы, он не так мил, как вы, господин Жак. Он* подарил мне маленький особнячок в Гренеле, я вам его покажу от погреба до чердака. Как я рада, господин Жак, что вы так преуспели. Истинные достоинства всегда бывают оценены. Вы увидите мою спальню, она обставлена точь-в-точь как у мадемуазель Давилье. Все стены в зеркалах и кругом статуэтки, статуэтки... Как поживает ваш добрейший батюшка? Между нами говоря, он малость пренебрегает своей супругой и харчевней. А уж ему не положено так поступать. Но давайте поговорим о вас.
     — Поговорим лучше о вас, мамзель Катрина, — вставил я наконец. — Вы чудо как хороши, и очень жаль, что вам по душе капуцины. А генеральных откупщиков никто не поставит вам в упрек.
     — О, не попрекайте меня братом Ангелом, — возразила она. — Он мне нужен лишь ради спасения души, и если уж у господина де ла Геритода появится соперник, то это будет...
     — Кто?
     — Вы еще спрашиваете, господин Жак. Какая неблагодарность! Ведь вы-то хорошо знаете, что я вас всегда отличала. А вы даже на меня не глядели.
     — Напротив, мамзель Катрина, я всегда страдал от ваших насмешек. Вы меня стыдили тем, что я безусый юнец. Вы же сами не раз говорили, что я простак.
     — Это сущая правда, господин Жак, вы и сами не сознаете, до чего ж это верно. Неужели вы не поняли, что я всегда желала вам Добра?
     — Тогда зачем же, Катрина, были вы до того прелестны, что нагоняли на меня страх? Я и глаз поднять на вас не смел. А в один прекрасный день я заметил, что вы почему-то совсем на меня разгневались.
     — Конечно, разгневалась и была права, господин Жак. Ведь вы предпочли мне эту савойскую сурчиху, эту шваль с пристани святого Николая.
     — Ах, верьте мне, душенька Катрина, что тут ни при чем ни мой вкус, ни мои наклонности, а просто Жаннете удалось победить мою застенчивость достаточно энергическими средствами.
     — Ах, друг мой, поверьте мне, как старшей: робость в делах любви тяжкий грех. Но разве вы не заметили, что эта нищенка ходит в дырявых чулках и что подол у нее на целый локоть покрыт грязью, словно кружевом!
     — Заметил, Катрина.
     — Разве вы не заметили, Жак, что она кособокая, хуже того, и боков-то у нее нет?
     — Заметил, Катрина.
     — Как же в таком случае вы могли любить эту савойскую образину, вы, с вашей белоснежной кожей и изысканными манерами?
     — Сам в толк не возьму, Катрина. Надо полагать, что в эту минуту перед моими глазами стояли вы. И коль скоро один ваш образ придал мне отваги и сил, за что вы же меня теперь и упрекаете, — судите сами, Катрина, с какой страстью я заключил бы в свои объятия вас или же девушку, хоть немного на вас похожую. Ибо я безумно любил вас.
     Катрина взяла мои руки в свои и вздохнула. А я продолжал самым меланхолическим тоном:
     — Да, я любил вас, Катрина, и любил бы поныне, не будь этого мерзкого монаха.
     Тут Катрина воскликнула:
     — Какое низкое подозрение! Не сердите меня. Это же безумие.
     — Стало быть, вы разлюбили капуцинов?
     — Фи!
     Я счел неуместным распространяться далее на эту тему и обнял Катрину за талию; мы упали друг другу в объятия, наши губы встретились, и я почувствовал, как все мое естество растворяется в жажде наслаждения.
     Когда после краткого мгновения сладостного забытья она высвободилась из моих объятий, щеки ее пылали, взор увлажнился, уста полуоткрылись. Так, в этот день узнал я, сколь «хорошеет и расцветает женщина, когда губы ее еще хранят вкус поцелуя. От моего поцелуя на щеках Катрины расцвели розы нежнейшего оттенка и словно роса окропила васильки ее глаз.
     — Какое вы еще дитя, — промолвила Катрина, поправляя наколку. — Уходите скорее. Вам нельзя здесь дольше оставаться. Сейчас явится господин де ла Геритод. У него не хватает терпения дождаться назначенного для встречи часа, — так он меня любит.
     Должно быть, Катрина догадалась по выражению моего лица об охватившей меня досаде, потому что тут же нежно прибавила:
     — Послушайте меня, Жак, каждый вечер он ровно в девять часов возвращается домой к своей старой супруге, которая с возрастом стала сварлива, а с тех пор, как сама не способна проказничать, не желает терпеть мужниных проказ и ревнует его сверх меры. Приходите ко мне нынче вечером в половине десятого. Я вас приму. Я живу на углу улицы Бак. Вы сразу узнаете мой дом по трем окнам вдоль фасада и по балкону, увитому розами. Вы же знаете, я всегда любила цветы. До вечера.
     Ласковым жестом она оттолкнула меня, и в этом ее движении я почувствовал горечь вынужденной разлуки. Потом, приложив пальчик к губам, она повторила шепотом:
     — До вечера!
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft