[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Анатоль Франс. Харчевня королевы Гусиные Лапы

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

продолжение

  продолжение

  продолжение

  ПРИМЕЧАНИЯ

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     
     Итак, заняв за столом кабалиста свое обычное место, я не мог отделаться от гнетущей мысли, что сижу здесь в последний раз. Измена Иахили погрузила мою душу в беспросветный мрак. «Увы, — думал я, — не было у меня другого столь пламенного желания, как бежать вместе с ней. И не было никакой надежды, что желание это может исполниться. Однако оно исполняется, но каким жестоким путем». И я еще раз подивился мудрости моего возлюбленного наставника, который, когда я однажды с излишним пылом пожелал успеха какому-то делу, ответил мне библейским речением: «Et tribuit eis petitionem eorum» (3)
     
     (3) И исполнил моления их (лат.)
     
     Горести и волнения лишили меня аппетита, и я едва притрагивался к пище. Зато мой добрый учитель сохранял неизменное обаяние ума.
     Он вел, не умолкая, приятные речи, и всякий увидел бы в нем скорее одного из тех мудрецов, которые изображены в «Телемаке» * беседующими в тиши Елисейских полей, нежели простого смертного, преследуемого за убийство и обреченного на жалкий удел скитальца. Г-н д'Астарак, полагая, что я провел ночь в харчевне, любезно расспрашивал меня о здоровье моих дражайших родителей и, одолеваемый вечными своими видениями, добавил под конец:
     — Когда я называю владельца этой харчевни вашим батюшкой, я, само собой разумеется, говорю так, следуя законам света, а не закону природы. Ибо где доказательства, дитя мое, что вы не были зачаты сильфом? И я тем охотнее склонюсь к этому последнему выводу, чем быстрее ваши таланты, пока еще не окрепшие, приобретут силу и красоту.
     — О, сударь, воздержитесь, будьте любезны, от таких предположений, — с улыбкой возразил ему аббат, — а то он, чего доброго, станет таить от всех свой ум, боясь повредить честному имени родительницы. Знай вы ее лучше, вы согласились бы со мной, что никогда она не имела ни с одним сильфом никаких дел; эта примерная христианка состояла в плотском общении лишь со своим собственным мужем; добродетель запечатлена в чертах ее лица в отличие от супруги другого харчевника, некоей госпожи Коньян, молва о которой в дни моей молодости разнеслась не только по Парижу, но и по провинции. Вы о ней ничего не слыхали, сударь? В любовниках у нее состоял некий господин Мариет, тот самый, что потом сделался секретарем господина д'Анжервилье. Толстяк Мариет после каждой встречи дарил своей милой на память какую-нибудь драгоценную вещицу — то лотарингский крест или образок, то часы или цепочку для ключей. А там платок, веер, ларчик; ради ее прекрасных глаз он опустошал ювелирные и галантерейные ряды Сен-Жерменской ярмарки; так что в конце концов харчевник, видя, что его благоверная разукрашена на манер раки с мощами, заподозрил, что такое богатство заработано не совсем честным путем. Он начал следить за женой и в недолгом времени застал ее с любовником. А надо вам сказать, что супруг нашей харчевницы был гнусный ревнивец. Он рассвирепел, но ничего не выиграл, хуже того, проиграл. Он так надоел влюбленным своими вечными жалобами, что они решили от него отделаться. У господина Мариета всюду была рука. И он добился приказа об аресте злосчастного Коньяна. А тем временем коварная харчевница сказала мужу:
     — Свезите меня в воскресенье за город пообедать. Я ожидаю от этой поездки немало удовольствия.
     Просила она своего харчевника нежно и настойчиво. И он, польщенный, согласился исполнить ее желание. Когда наступило воскресенье, он уселся бок о бок с супругой в плохонькую коляску и велел везти их в Поршерон. Но едва только достигли они Руля, как с полдюжины стражников, выскочив на дорогу, схватили харчевника по приказу Мариета и привезли в Бисетр, откуда его отправили на Миссисипи, где он пребывает по сию пору. Об этом приключении сложили песенку, заканчивающуюся следующим припевом:
     
     Муж, презри молву людскую, —
     Что в ее змеином шипе?
     Жить удобней в ус не дуя,
     Чем любуясь Миссисипи.
     
     Вот в этом-то четверостишии бесспорно и содержится вся соль морали, которую можно извлечь из случая с харчевником Коньяном. Что же до приключения как такового, то, будучи изложено Петронием или Апулеем, оно не уступило бы самым лучшим милетским басням. Нашим современникам далеко до древних на поприще эпоса и трагедии. Но если мы и уступаем грекам и римлянам в искусстве рассказа, то не ищите тут вины парижских красоток, они каждодневно дают своими хитроумными проделками и милыми шуточками богатую поживу для новеллиста. Вам, сударь, конечно, знаком сборник Боккаччо; я достаточно изучал его развлечения ради и берусь утверждать, что, живи этот флорентиец сейчас во Франции, он почерпнул бы в незадаче Коньяна сюжет для самого своего забавного рассказа. Упоминаю же я эту историю сейчас за столом лишь для того, чтобы по закону контраста еще ярче засияли добродетели супруги господина Леонара Менетрие, каковая в той же мере является гордостью цеха парижских харчевников, в какой госпожа Коньян служит ему позором. Осмелюсь утверждать, что госпожа Менетрие ни разу не отступила от мелких и будничных добродетелей, рекомендованных для выполнения в браке, который один лишь среди всех семи таинств не заслуживает уважения.
     — Не буду спорить, — отозвался г-н д'Астарак, — но вышеупомянутая госпожа Менетрие стяжала бы себе еще большее уважение, вступи она в связь с каким-нибудь сильфом по примеру Семирамиды *, Олимпиады * или матери прославленного папы Сильвестра Второго.
     — Эх, сударь, вот вы все время толкуете нам о сильфах и саламандрах, — заметил аббат Куаньяр. — Скажите положа руку на сердце: сами-то вы их когда-нибудь видели?
     — Как вас вижу, — ответил г-н д'Астарак, — и даже еще на более близком расстоянии, если говорить о саламандрах.
     — Этого еще, сударь, недостаточно для того, чтобы поверить в их существование, которое противоречит учению святой церкви, — возразил мой добрый учитель. — Ведь человек может быть прельщен иллюзией. Наши глаза и прочие органы чувств лишь проводники заблуждений и носители лжи. Они не столько научат, сколько проведут. Они являют нам лишь скоротечные и изменчивые образы. Истину же они уловить не способны, она невидима, как невидим и основополагающий ее принцип.
     — Ах, я и не знал, что вы философ, да еще такой тонкий, — заметил г-н д'Астарак.
     — Что верно, то верно, — ответил мой добрый наставник. — В иные дни моя душа теряет присущую ей легкость и влечется к ложу и трапезе. Но нынешней ночью я разбил бутылку о голову некоего мытаря, и все чувства мои чрезмерно взбудоражены этим приключением, — вот почему я ощущаю в себе достаточно силы, дабы разогнать преследующие вас видения и рассеять вредоносный туман. Ибо в конечном счете, сударь, все эти сильфы лишь только пары, туманящие ваш мозг.
     Мягким движением руки г-н д'Астарак остановил моего наставника и промолвил:
     — Прошу прощения, господин аббат, а веруете ли вы в демонов?
     — На этот вопрос отвечу вам без промедления, — сказал мой добрый учитель, — верую в демонов, в таких, какими изображают их нам священные книги, и отрицаю, как обман и суеверие, веру в ворожбу, амулеты и заклинания. Блаженный Августин учит: когда Священное писание призывает человека бороться против демонов, оно подразумевает борьбу против наших страстей и наших необузданных вожделений; всяческого же презрения достойна та бесовщина, которой капуцины стращают простодушных женщин.
     — Я вижу, — заметил г-н д'Астарак, — ваш образ мыслей свидетельствует о том, что вы достойный человек. Вы не меньше меня ненавидите все эти грубые поповские суеверия. Но ведь вы верите в демонов, в чем сами только что признались. Так помните же: нет иных демонов, кроме сильфов и саламандр. Однако робкие умы, послушные голосу невежества и страха, исказили их образ. В действительности духи эти прекрасны и исполнены добродетели. Не будучи, господин аббат, до конца уверен в чистоте ваших нравов, не решусь открыть вам пути, ведущие к саламандрам. Но отчего бы мне не ввести вас в круг сильфов, жителей воздушных пространств, которые охотно вступают в общение с людьми, выказывая при этом столько доброжелательства и симпатии, что их справедливо было бы величать духами споспешествующими. Они не только не приводят нас к погибели, как полагают богословы, для которых сильфы — те же дьяволы, но, напротив того, охраняют и берегут своих земных друзей от всех опасностей. Я мог бы привести сотни и сотни примеров, доказывающих, как неоценимо велика их помощь. Но, коль скоро во всем нужна мера, позволю себе сослаться на рассказ, услышанный мною из уст супруги маршала де Грансе. Живя во вдовстве уже много лет, эта пожилая дама мирно почивала как-то ночью, когда к ней в постель проник сильф и сказал: «Сударыня, прикажите своим людям порыться в носильном платье покойного вашего супруга. В кармане его панталон лежит письмо, которое при разглашении погубит моего и вашего доброго друга господина де Роша. Велите передать это письмо вам и тут же сожгите его».
     Супруга маршала пообещала исполнить благой совет и спросила сильфа, как чувствует себя покойный маршал, однако тот, не ответив ни слова, исчез. Проснувшись поутру, госпожа де Грансе призвала служанок и приказала им проверить, не осталось ли в гардеробе усопшего маршала его носильных вещей. Служанки ей ответили, что не осталось ни одной и что лакеи всё скопом продали старьевщику. Но хозяйка велела продолжать розыски до тех пор, пока не будет обнаружена хоть одна пара панталон.
     Перерыв все закоулки, служанки нашли пару ветхих панталон из черной тафты, со шнуровкой по старинной моде, и принесли их хозяйке. Та, сунув руку в карман, вынула письмо, распечатала его и убедилась, что написанного там более чем достаточно, чтобы господин де Рош тут же угодил в королевскую тюрьму. Она поторопилась бросить письмо в огонь. Таким образом, дворянин был спасен благодаря двум своим друзьям: супруге маршала и сильфу.
     Скажите на милость, господин аббат, в характере ли дьявола подобный поступок? Однако сейчас я приведу еще один случай, который бесспорно не оставит вас равнодушным и, уверен, тронет ваше сердце, сердце человека ученого. Вам, конечно, ведомо, что Дижонская академия собрала в своих стенах множество блестящих умов. Один из ее членов, имя которого вы безусловно слыхали, живший в минувшем веке, в неусыпных трудах готовил к изданию сочинения Пиндара *. Как-то безуспешно просидев всю ночь над пятью стихами, до смысла коих он не мог добраться, так как текст был изрядно искажен, он отчаялся и лег в постель, когда уже запели петухи. Во время сна сильф, благорасположенный к нашему ученому, перенес его в Стокгольм, ввел во дворец королевы Христины, проводил в библиотеку и, достав с полки рукопись Пиндара, раскрыл ее как раз на непонятном месте. В эти пять стихов были внесены два-три исправления, что делало их смысл совершенно понятным.
     Не помня себя от радости, наш ученый проснулся, высек огонь и тут же записал карандашом стихи в том виде, в каком они запечатлелись в его памяти. Наутро, поразмыслив о ночном приключении, он решил выяснить обстоятельства дела. В ту пору господин Декарт гостил у шведской королевы и посвящал ее в свою философию. Наш пиндарист был с ним знаком; однако настоящая дружба связывала его с господином Шаню, послом шведского короля во Франции. Через его посредство и было переслано господину Декарту письмо с просьбой сообщить, находится ли в королевской библиотеке в Стокгольме рукопись Пиндара и есть ли в ней такой-то вариант. Господин Декарт, известный своей редкостной учтивостью, ответил дижонскому академику, что ее величество действительно владеет упомянутым манускриптом и что он, Декарт, сам прочел там стихи Пиндара в том варианте, какой содержится в письме.
     В продолжение всего рассказа г-н д'Астарак усердно чистил яблоко, но тут взглянул на аббата Куаньяра, желая полнее насладиться успехом своей истории.
     Мой добрый учитель улыбнулся.
     — Ах, сударь, зря тешил я себя ложной надеждой, — промолвил он, — вы, как вижу, не склонны отказаться от своих химер. Готов признать, что описанный вами сильф обладает незаурядной сметливостью, и я сам был бы не прочь заполучить столь любезного секретаря. Поистине неоценимы оказались бы его услуги при расшифровке двух-трех мест из Зосимы Панополитанского, смысл которых крайне темен. Не могли бы вы указать мне способ вызвать при случае какого-нибудь сильфа-книгочия, столь же смышленого, как дижонский его собрат?
     Господин д'Астарак торжественно ответил:
     — Охотно поверю вам свою тайну, господин аббат. Но предваряю вас: если вы неосторожно откроете ее профанам, ваша гибель неизбежна.
     — Не беспокойтесь на сей счет, — ответил аббат. — Мне не терпится узнать столь великолепную тайну, хотя, если быть откровенным, я не жду от нее особого прока, ибо не верю в ваших сильфов. Будьте столь любезны, просветите меня.
     — Вы настаиваете? — переспросил кабалист. — Так знайте же: если вам нужна помощь сильфа, произнесите одно только слово «Агла». И тут же сыны воздуха слетятся к вам; однако вы понимаете, сударь, что слово это должно быть произнесено не только устами, но и сердцем и что одна лишь вера может сообщить ему чудодейственную силу. Без веры оно лишь звук пустой. А так как я только что произнес это слово, не вложив в него ни души, ни желания, то даже в моих устах оно сейчас почти не обладает силой, и разве только несколько детей света, услышав мой зов, промелькнули по комнате лучезарной и легчайшей тенью. Я сам не так увидел, как угадал их появление за этим занавесом, и, едва приняв зримые очертания, они тут же исчезли. Ни вы, ни ваш ученик не заподозрили даже их присутствия. Но произнеси я это магическое слово с истинной верой, вы оба увидели бы их во всем их несказанном блеске. Они прелестны собой, более того, прекрасны! Я открыл вам, господин аббат, великую и полезную тайну, прошу еще раз, не разглашайте же се неосмотрительно. И помните, что случилось с аббатом Вилларом *, который, выдав тайну сильфов, был убит ими на Лионской дороге.
     — На Лионской дороге, — пробормотал мой добрый учитель. — Воистину странное совпадение.
     Господин д'Астарак внезапно исчез из комнаты.
     — Пойду подымусь в последний раз в царственную библиотеку, — сказал аббат, — вкушу на прощание возвышенных наслаждений. Не забудьте же, Турне6poш, к закату вам следует быть на площади Пастушек.
     Я пообещал не забыть об этом; а пока я возымел намерение удалиться в свою комнату и там в одиночестве написать письма г-ну д'Астараку и добрым моим родителям, дабы вымолить у них прощение за то, что, даже не сказав последнего прости, вынужден скрыться после некоего приключения, которое — не столько моя вина, сколько моя беда.
     Но еще на лестнице я услышал храп, доносившийся из моей комнаты, и, приоткрыв дверь, увидел г-на д'Анктиля спящим на собственной моей кровати, к изголовью которой была прислонена шпага, а по одеялу рассыпана колода карт. Меня так и подмывало проткнуть дворянина его же шпагой, но эта мысль лишь промелькнула в моем мозгу, и я оставил гостя почивать с миром, ибо, как ни велика была моя печаль, я не мог без смеха думать о том, что Иахиль сидит в своем флигельке под тремя запорами и не свидится с ним.
      Собираясь написать письма, я вошел в спальню доброго моего наставника, вспугнув своим появлением пяток крыс, которые усердно грызли томик Боэция, лежавший на ночном столике. Я написал г-ну д'Астараку и матушке, а также составил трогательнейшее послание к Иахили. Перечитав его, я оросил исписанные листки слезами. «Быть может, — твердил я про себя, — изменница тоже уронит слезинку на эти строки». Затем, сморенный усталостью и грустью, я бросился на тюфяк, служивший ложем доброму моему наставнику, и сразу же впал в забытье, смущаемый видениями в равной мере сладострастными и мрачными. Из состояния дремоты меня вывел наш вечный молчальник Критон; он вошел в спальню и протянул мне на серебряном подносе пеструю бумажку, на которой чья-то неумелая рука нацарапала карандашом несколько слов. Некто поджидал меня у ворот по самонужнейшему делу. Под запиской стояла подпись: «Брат Ангел, недостойный капуцин». Я бросился к зеленой калитке и увидел у придорожной канавы братца Ангела, который сидел пригорюнившись. У него даже не хватило сил подняться мне навстречу, и он обратил ко мне взгляд своих больших собачьих глаз, исполненных теперь почти человеческой грусти и увлажненных слезами. От тяжелых вздохов ходуном ходила его борода, веером прикрывавшая грудь. Он заговорил, и звуки его голоса наполнили меня тревогой.
     — Увы, господин Жак, настал для Вавилона предсказанный пророками час испытаний. По жалобе, принесенной господином де ла Геритодом начальнику полиции, судейские препроводили мамзель Катрину в Убежище, откуда ее с ближайшей партией отправят в Америку. Эту новость мне сообщила Жаннета-арфистка, которая видела, как Катрину ввезли на повозке в Убежище в ту самую минуту, когда сама Жаннета, наконец, выходила оттуда после того, как искусные врачи излечили ее от некоей болезни, если была на то воля божья. А Катрине, той не миновать высылки на острова.
     Дойдя до этого места своего рассказа, брат Ангел разразился неудержимыми рыданиями. Я попытался унять его слезы ласковыми словами и осведомился, нет ли у него для меня еще новостей.
     — Увы, господин Жак, — ответил он, — я сообщил вам самое главное, а все прочее витает у меня в голове, простите за сравнение, как дух божий над водами. Там один лишь хаос и мрак. Все мои чувства пришли в замешательство от горя, обрушившегося на Катрину. Однако, видно, должен я был сообщить вам нечто важное, коли отважился приблизиться к сему проклятому жилищу, где обитаете вы в обществе демонов и диаволов; ужасаясь душой, прочитав молитву святого Франциска, я взялся за молоток и постучал, чтобы вручить вам через слугу записку. Не знаю, удалось ли вам ее разобрать, ведь я не силен в грамоте. Да и бумага мало подходила для письма, но к вящей славе нашего святого ордена мы умеем пренебрегать мирской суетой. Ах, Катрина в Убежище! Катрина в Америке! Самоа жестокое сердце дрогнет! Жаннета и та проплакала себе все глаза, а ведь она всегда завидовала Катрине, которая затмевала ее красой и молодостью в такой же мере, в какой святой Франциск затмевает своей святостью всех прочих угодников божьих. Ах, господин Жак! Катрина в Америке, вот до чего неисповедимы пути провидения. Увы! Коль скоро Катрину забрали в Убежище, значит истинна наша святая вера и прав царь Давид, сказавший, что все мы, человеки, подобны траве полевой. Даже эти камни, на которых я сижу, и те счастливее меня, хоть я христианин и даже лицо духовное. Катрина в Убежище!
     Он снова залился слезами. Переждав, пока иссякнет поток его скорби, я спросил братца Ангела, не наказывали ли мои дражайшие родители передать мне чего-либо.
     — Они-то как раз и послали меня к вам, господин Жак, с важным делом, — ответил он. — Должен сообщить вам, что по вине мэтра Леонара, вашего батюшки, который проводит каждый божий день в попойках и карточной игре, нет больше счастья в их доме. И сладостный аромат жареных гусей и пулярок не подымается ныне, как подымался, бывало, к вывеске «Королевы Гусиные Лапы», чье изображение невозбранно раскачивает ветер и поедает ржа. Где то блаженное время, когда харчевня вашего батюшки благоухала на всю улицу святого Иакова от «Малютки Бахуса» до «Трех девственниц»? С той поры, как туда ступила нога этого чародея, навлекшего беду на ваш дом, все там чахнет — и звери и люди. И свершается уже небесное отмщение там, где еще недавно привечали толстяка, аббата Куаньяра, меня же прогнали прочь. Корень зла тут в самом Куаньяре, в том, что он возгордился своей ученостью и изяществом своих манер. А ведь гордыня — она-то и есть источник всех бед. Ваша матушка, эта святая женщина, совершила большую ошибку, господин Жак, не удовольствовавшись теми уроками, которые я вам христолюбиво давал, что, без сомнения, приуготовило бы вас к подобающей деятельности — распоряжаться кухней, действовать шпиговальной иглой и носить знамя парижских харчевников после христианской кончины, отпевания и погребения вашего батюшки, что уже не за горами, ибо жизнь человеческая преходяща, а он к тому же пьет, не зная меры.
     Нетрудно догадаться, что, услышав эти слова, я впал в глубокое уныние. Я смешал свои слезы со слезами капуцина. Все же я спросил его, как поживает моя добрая матушка.
     — Господь бог, который счел нужным ввергнуть в печаль Рахиль из Рамы, ниспослал вашей матушке, господин Жак, многие треволнения ради ее же блага и с целью покарать мэтра Леонара за его грех, грех изгнания из своей харчевни меня, а в моем лице — самого Иисуса Христа. Теперь господь наш всевышний направляет стопы жаждущих приобрести жареную дичь и паштеты в другой конец улицы святого Иакова, туда, где вращает вертел дочь госпожи Коньян. Достойная ваша матушка с болью сердечной видит, что всевышний благословил дом сей в ущерб вашему, который пришел ныне в такой упадок, что уже замшели каменные ступени крыльца. В ниспосланных вашей матушке испытаниях ее в первую очередь поддерживает вера в святого Франциска, а затем мысль о вашем преуспеянии в свете, где вы появляетесь со шпагой на боку, словно прирожденный дворянин.
     Однако второе это утешение изрядно померкло, когда нынче утром за вами в харчевню явилась городская стража с целью отвести вас в Бисетр, где бы вам не миновать годик-другой известь мешать. Это Катрина выдала вас господину де ла Геритоду; но не следует порицать ее: будучи христианкой, она, как то и положено, не утаила истины. Она указала не только на вас, но и на господина аббата Куаньяра, как на сообщников господина д'Анктиля, и в точности описала убийства и резню, имевшие место в ту ужасную ночь. Увы! Искренность не сослужила ей службы! Катрину препроводили в Убежище! Страшно и думать о подобных вещах.
     Дойдя до этого места рассказа, братец схватился руками за голову и снова залился слезами.
     Спускалась ночь. Я боялся опоздать к месту свидания, назначенному мне аббатом. Оттащив братца Ангела подальше от придорожной канавы, куда он рухнул под бременем горя, я поставил его на ноги и стал молить продолжать свой рассказ, пока мы с ним вместе пойдем по Сен-Жерменской дороге к площади Пастушек. Он безропотно согласился и печально поплелся рядом, говоря, что без моей помощи ему ни за что не распутать клубка помутившихся мыслей. Я вернул братца к тому месту его истории, когда за мной в харчевню явились стражники.
     — Не обнаружив вас, — продолжал братец, — они хотели было увести вашего батюшку. Мэтр Леонар уверял, что ему ничего не известно о вашем местопребывании. Достойная ваша матушка твердила то же и клялась всеми святыми, что знать ничего не знает. Да простит ей бог, господин Жак, ибо клялась она ложно. Стражники начали сердиться. Ваш папаша сумел их успокоить, пригласив выпить с ним, после чего они расстались добрыми друзьями. Тем временем ваша матушка отправилась к «Трем девственницам», где я согласно правилам нашего святого ордена собирал милостыню. Боясь, что начальник полиции с часу на час может все обнаружить, она отрядила меня сюда, чтобы я уговорил вас бежать без промедления.
     Услышав эти печальные вести, я невольно ускорил шаги, и мы пересекли мост Нельи. Добравшись до вершины крутого откоса, который ведет к площади Пастушек и откуда уже виднелись высокие вязы, росшие вокруг нее, брат Ангел вдруг произнес слабеющим голосом:
     — Достойная ваша матушка особо наказывала мне предупредить вас о грозной опасности и вручила для передачи вам мешочек, который я и спрятал под рясу. Но я никак его не найду, — добавил братец, ощупывая себя со всех сторон. — Да и как могу я, судите сами, найти хоть что-нибудь, потеряв Катрину? Она была предана святому Франциску и щедро раздавала милостыню. А они обращаются с ней, как с уличной девкой, они обреют ей голову, и ужас берет при мысли, что Катрина будет похожа на манекен шляпницы и в таком-то - виде ее отправят в Америку, где она умрет от лихорадки пли ее пожрут дикари-людоеды. Под его бесконечный рассказ, прерываемый вздохами, мы добрались, наконец, до площади Пастушек. Налево от нас над аллейкой молодых вязов возносила свою шиферную крышу и слуховые оконца гостиница «Красный конь», и сквозь листву виднелись распахнутые настежь ворота каретного сарая.
     Я замедлил шаги, а брат Ангел без сил рухнул у подножья вяза.
     — Брат Ангел, — сказал я, — вы говорили что-то о мешочке, который добрая моя матушка просила мне передать.
     — Просила, и в самом деле просила, — отозвался братец Ангел, — и я так надежно схоронил этот мешочек, что ума не приложу, где он; но если я его и потерял, господин Жак, то лишь из-за чрезмерной заботы о его сохранности.
     Я горячо уверял капуцина, что он никоим образом не мог потерять мешочка и, если он его немедленно не отыщет, я сам помогу ему в поисках.
     Слова мои и тон, которым они были произнесены, должно быть, проняли братца Ангела, ибо он с тяжким вздохом отвернул полу рясы и, достав маленький миткалевый мешочек, не без сожаления протянул его мне. В мешочке я обнаружил монету в шесть ливров и иконку черной Шартрской богоматери, которую я облобызал, оросив слезами умиления и раскаяния. Тем временем братец Ангел стал извлекать из своих многочисленных карманов пачки раскрашенных иконок и кипы листков с молитвами, украшенными аляповатыми заставками. Он выбрал и вручил мне две или три наиболее пригодные, по его мнению, при сложившихся обстоятельствах для меня, как странствующего и путешествующего.
     — Они освященные, — пояснил братец Ангел, — и отвращают угрозу смерти или недуг при изустном чтении, равно как через прикосновение или наложение на тело. Дарю же вам их, господин Жак, из любви к господу нашему. Не забудьте и вы меня своею милостью. Помните, что прошу я подаяние во имя присноблаженного Франциска. И он не оставит вас, если вы поддержите недостойнейшего его сына, каков как раз я и есмь.
     Пока братец Ангел разглагольствовал таким образом, я заметил, как в бледном свете умирающего дня из дверей конюшни «Красного коня» четверка лошадей вынесла берлину, которая остановилась, оглушив нас щелканьем кнута и громким лошадиным ржанием, возле того самого вяза, где сидел капуцин. Затем я разглядел, что это вовсе не берлина, а огромная четырехместная карета с маленьким закрытым отделением позади козел. Минуту, а то и две я молча смотрел на экипаж, когда вдруг увидел, что по откосу подымается г-н д'Анктиль с Иахилью в кокетливом чепчике, неся под полой свертки, а вслед за ними шагает аббат Куаньяр, нагруженный связкой книг, завернутых в рукопись старой диссертации. При их появлении кучера спустили обе подножки, и моя прелестная возлюбленная, подобрав стоявшие колом юбки, с помощью д'Анктиля юркнула в переднее отделение.
     При виде этого зрелища я устремился вперед и закричал:
     — Остановитесь, Иахиль! Остановитесь, сударь! Но в ответ на мой вопль коварный соблазнитель только еще сильнее подтолкнул изменницу, чьи прелестные округлости тут же и исчезли в полумраке кареты. Потом, поставив сапог на подножку экипажа и готовясь последовать за своей милой, он с удивлением оглядел меня с ног до головы:
     — Ах, это вы, господин Турнеброш! Вы, видно, решили отбивать у меня всех любовниц подряд! Сначала Катрину, теперь Иахиль! Должно быть, просто об заклад с кем-нибудь побились!
     Но я не слышал его слов, я продолжал взывать к Иахили, а братец Ангел тем временем, восстав из-под вяза, вырос перед дверцей кареты и стал предлагать г-ну д'Анктилю образок св. Роха, молитву, помогающую при ковке лошадей, молитву против горячки и жалобно клянчил милостыню.
     Так бы я и простоял всю ночь, призывая Иахиль, если бы мой добрый учитель не увлек меня за собой и не втолкнул в карету, куда вошел следом сам.
     — Пусть они едут в маленьком отделении, — сказал он, — а мы займем вдвоем всю карету. Я тебя долго искал, Турнеброш, и нигде не обнаружил; не скрою, мы уже собирались уехать, но тут я заметил вас под вязом. Мы не могли больше мешкать, ибо господин де ля Геритод разыскивает нас повсюду. А у него длинные руки — недаром он ссужает деньгами самого короля.
     Карета уже катила вдоль дороги, и братец Ангел, уцепившись за ее дверцу, бежал вровень с лошадьми, протягивая за подаянием руку.
     Я без сил откинулся на подушки.
     — Увы, сударь, — вскричал я, — вы же сами говорили, что Иахиль сидит взаперти под тремя засовами.
     — Сын мой, — ответил добрый мой наставник, — не следует чрезмерно доверяться крепости замков, ибо женщине нипочем ни ревнивцы, ни засовы ревнивцев. Закройте дверь, она выскользнет в окно. Ты, Турнеброш, дитя мое, и представить себе не можешь всей меры женского лукавства. Древние писатели приводят десятки самых удивительных примеров, и ты немало обнаружишь их в «Метаморфозах» Апулея, где они рассыпаны щедро, как соль. Но лучше всего постигаешь силу женского коварства при чтении арабской сказки, с которой господин Галан* недавно ознакомил Европу и которую я тебе сейчас расскажу.
     Шахриар, султан Татарии, и брат его, Шахзенан, прогуливались как-то по берегу моря и вдруг увидели, что над волнами поднялся черный столб, двигавшийся в сторону суши. Братья узнали некоего Духа в обличье великана, свирепейшего среди всех прочих духов; он нес на голове стеклянный сундук, запертый на четыре железных замка. При виде великана братьев охватил страх, и они, не мешкая, вскарабкались на дерево, росшее поблизости, и притаились на развилине сука. Дух тем временем вышел на берег со своим сундуком, а затем скинул поклажу под то самое дерево, где нашли себе убежище оба принца. После чего он растянулся на земле и тут же захрапел. Ноги его упирались в море, от мощного дыхания ходуном ходили земля и небо. Пока он почивал, нагоняя страх на все живое, крышка сундука поднялась, и оттуда вышла госпожа величественной осанки и несказанной красы. Она подняла голову... Тут я прервал рассказ, который, признаюсь, почти не слушал.
     — Ах, сударь, — воскликнул я, — о чем, по-вашему, беседуют сейчас Иахиль и господин д'Анктиль, запершись в своем отделении?
     — Не знаю, — отвечал мой добрый наставник, — это уж их дело, а не наше. Но слушай дальше арабскую сказку, она полна глубокого смысла. Ты, Турнеброш, необдуманно прервал меня на том месте, когда эта госпожа, подняв голову, заметила притаившихся на дереве принцев. Она сделала им знак спуститься и, увидев, что они колеблются между желанием ответить на призыв столь очаровательной особы и боязнью перед великаном, сказала им негромко, но выразительно: «Спускайтесь немедля, или я разбужу Духа!» По повелительному тону красавицы и по ее решительному виду братья поняли, что это не пустая угроза и что не только приятнее, но и благоразумнее спуститься на землю, что они и сделали со всевозможными предосторожностями, боясь разбудить спящего Духа. Когда они очутились на земле, госпожа взяла их за руки и, отойдя чуть подальше под купу деревьев, дала им понять, и весьма недвусмысленно, что она не прочь тут же отдаться и тому и другому. Братья с превеликой охотой пошли навстречу ее капризу, и так как оба были истые храбрецы, страх не испортил им удовольствия. Получив от них желаемое, госпожа, заметив, что на указательном пальце каждого из братьев красуется перстень, попросила подарить ей оба перстня. Потом подошла к сундуку, служившему ей жилищем, извлекла оттуда длинную связку перстней и показала ее нашим принцам.
     — Знаете ли вы, что означают эти четки? — вопросила она. — Тут нанизаны перстни всех мужчин, к которым я была столь же благосклонна, как и к вам. Здесь девяносто восемь перстней, да, да, девяносто восемь, и я храню их в память бывших владельцев. И у вас я попросила перстни по той же причине и еще потому, что мне хотелось довести их число до сотни. Итак, — продолжала она, — с того самого дня, когда этот противный Дух запер меня в сундук, у меня вопреки его бдительной охране было сто любовников. Пусть запирает меня в этот стеклянный ящик, пусть держит меня на дне морском, я все равно буду ему изменять столько, сколько мне заблагорассудится.
     — Эта забавная притча, — добавил добрый мой наставник, — учит нас, что женщины на Востоке, где их держат взаперти, столь же коварны, как и наши с вами соотечественницы, которые пользуются свободой. Если уж женщина вобьет себе что-нибудь в голову, нет такого мужа, любовника, отца, дяди, опекуна, который мог бы ей помешать. Посему, сын мой, не удивляйся легкости, с какой Иахиль провела своего старого Мардохея; ведь только изощренная в пороках красавица может сочетать в себе ловкость наших распутниц с чисто восточным вероломством. Подозреваю, сын мой, что она так же охоча до наслаждений, как падка на золото и серебро, и потому она достойная дочь племени Олиба и Аолиба.
     Красота ее дразнит и манит, и даже я сам не остался нечувствительным к прелестям Иахили, хотя возраст, возвышенные размышления и горести жизни, исполненной тревог, изрядно притупили во мне охоту к плотским наслаждениям. Видя, как огорчают тебя успешные домогательства господина д'Анктиля, я разумею, сын мой, что ты куда чувствительнее меня уязвлен жалом страсти и раздираем ревностью. Вот потому ты и порицаешь ее, не спорю, не совсем пристойный и противоречащий обычной морали поступок, но безразличный сам по себе и во всяком случае ни на йоту не утяжеляющий бремя всемирного зла, В душе ты обвиняешь меня как соучастника и полагаешь, что стоишь на страже нравов, тогда как на самом деле следуешь только голосу собственных страстей. Вот так-то, сын мой, человек обеляет в собственных глазах самые низменные свои побуждения. Таково и только таково происхождение человеческой морали. Но признай же, что оставлять такую красоту во власти старого лунатика было бы просто обидно. Согласись, что господин д'Анктиль молод и хорош собою и, стало быть, больше подходит к этой любезной особе, а главное, смирись с тем, чему помешать не в силах. Трудно принять подобную мудрость и, конечно, еще труднее было бы примириться с ней, если бы у тебя похитили любовницу. Поверь мне, железные зубы рвали бы тогда твою утробу и в воображении вставали бы ненавистные и, увы, слишком ясные картины. Пусть это соображение умягчит твою теперешнюю боль, сын мой. К тому же жизнь вообще полна трудов и мук. В этом-то и черпаем мы надежду на вечное блаженство.
     Так говорил мой добрый учитель, а вязы, росшие по обе стороны королевской дороги, рядами убегали назад за окном кареты. Я поостерегся сказать аббату, что он лишь усугубляет мою печаль, желая ее утишить, и что, неведомо для себя, вкладывает персты в мою рану.
     Наш первый привал состоялся в Жювизи, куда мы прибыли под утро в дождь. Войдя в залу почтовой станции, я заметил Иахиль, сидящую у камина, где жарилось на вертелах с полдюжины цыплят. Чуть приоткрыв шелковые чулочки, она грела ноги, увидев которые я впал в неописуемое смятение, потому что тут же на мысль мне пришла вся ножка с ее родинками, пушком и прочими выразительными подробностями. Г-н д'Анктиль стоял, облокотившись о спинку ее стула и подперев подбородок ладонью. Он называл ее своей душенькой, своей жизнью, спрашивал, не голодна ли она, и так как Иахиль сказала, что голодна, вышел из залы, чтобы отдать распоряжения. Оставшись наедине с неверной, я взглянул ей прямо в глаза, где играли блики пламени.
     — Ах, Иахиль, — вскричал я, — я так несчастлив, вы изменили мне, вы не любите меня больше.
     — Кто вам сказал, что я вас больше не люблю?— ответила она, обратив ко мне свой бархатный и пламенный взгляд.
     — Увы, мадемуазель, это явствует из вашего поведения.
     — Оставьте, Жак, неужели вы ревнуете меня к приданому голландского полотна и серебряному сервизу, которые обещал мне подарить этот дворянин? Одного прошу у вас — будьте скромнее до того времени, пока он не сдержит своего слова, и вы увидите, что я не переменилась к вам после бегства из Саблонского замка.
     — Увы, Иахиль, пока я стану ждать, мой соперник будет срывать цветы удовольствия.
     — Чувствую, — ответила она, — что этих цветов окажется не так уж много и ничто не изгладит вас из моей памяти. Не мучьтесь же по пустякам, им придает значение лишь сила вашей фантазии.
     — О, — воскликнул я, — фантазия моя разыгралась сверх меры, и боюсь, я не переживу вашего вероломства.
     Подняв на меня дружелюбно-насмешливый взгляд, Иахиль сказала:
     — Поверьте мне, друг мой, от этого мы с вами не умрем. Поймите, Жак, нужны же мне белье и посуда. Будьте благоразумны, ничем не выдавайте обуревающих вас чувств, и обещаю вам, со временем я сумею вознаградить вашу скромность.
     Эта надежда умерила мою жгучую печаль. Хозяйка гостиницы постелила на стол скатерть, благоухающую лавандой, поставила оловянные тарелки, чарки и кувшины. Я изрядно проголодался, и когда г-н д'Анктиль, вошедший в залу вместе с аббатом, пригласил нас к столу, я охотно завал место между Иахилью и добрым моим наставником. Боясь погони, мы наскоро уничтожили три омлета и двух цыплят. Перед лицом грозившей нам опасности решено было без передышки ехать вплоть до Санса, где мы располагали остановиться на ночлег.
     Ужасным видением представала передо мной эта ночь, когда Иахили суждено было совершить свою измену. И это вполне справедливое предчувствие до того томило меня, что я рассеянно внимал речам доброго моего наставника, которому ничтожнейшие сами по себе дорожные приключения внушали самые возвышенные мысли.
     Страхам моим суждено было оправдаться. По прибытии в Санс мы едва успели отужинать в жалкой харчевне под вывеской «Воин в доспехах», как г-н д'Анктиль увел Иахиль в свою комнату, расположенную рядом с моей. Я провел бессонную ночь. Поднявшись на заре, я поспешил покинуть опостылевшую мне горницу, вышел во двор и, уныло присев у ворот каретного сарая, стал глядеть, как суетятся кучера, попивая белое винцо и заигрывая со служанками. Так провел я два, а может, и три часа в горестных раздумьях о своих невзгодах. Когда нашу карету уже заложили, в воротах появилась Иахиль; она зябко куталась в черную накидку. Не в силах видеть изменницы, я отвратил от нее взор. Но она подошла ко мне, опустилась возле меня на тумбу и нежно попросила меня не грустить, ибо, сказала она, то, что представляется мне столь ужасным, на деле — сущие пустяки, что надобно быть благоразумным, что такой умный человек, как я, не может требовать, чтобы женщина принадлежала только ему одному, иначе пришлось бы довольствоваться дурехой-женой, да к тому же уродливой; да и такую еще не так-то просто найти.
     — Пора вас покинуть, — добавила она. — Я слышу шаги господина д'Анктиля, он спускается с лестницы.
     И она слила свои уста с моими в долгом поцелуе и длила это лобзание, которому страх придавал неистовое упоение, так как уж совсем рядом под сапогами ее любовника скрипели деревянные ступени; целуя меня, Иахиль дерзко ставила на карту свое голландское полотно и свою серебряную посуду для жирной похлебки.
     Кучер спустил было подножку переднего отделения, но г-н д'Анктиль обратился к Иахили с вопросом, не будет ли ей приятнее продолжать путешествие вместе с нами в карете, и я расценил это как первый знак их только что установившейся близости и решил также, что, удовлетворив свои желания, он уже не так жаждет путешествовать с глазу на глаз со своей милой. Мой добрый учитель озаботился прихватить из погреба харчевни «Воин в доспехах» пять-шесть бутылок белого вина, которые он и припрятал под сидением, — благодаря чему мы могли скрасить дорожную скуку.
     В полдень мы прибыли в Жуаньи, оказавшийся довольно живописным городком. Предвидя, что мои средства иссякнут еще до конца пути, и будучи не в силах примириться с мыслью, что оплачивать все расходы придется за меня г-ну д'Анктилю, на что я мог согласиться лишь в случае последней крайности, я задумал продать перстень и медальон, подарок моей матушки, и пустился по улицам Жуаньи на поиски ювелира. Наконец на главной площади напротив собора я и обнаружил искомое — лавку золотых дел мастера, торговавшего цепочками и крестами под вывеской «Будьте благонадежны!». Легко представить себе мое изумление, когда перед прилавком я увидел доброго моего наставника, осторожно извлекавшего из бумажного фунтика бриллианты, — их было счетом пять или шесть, и я без труда признал те самые розочки, которыми хвастался перед нами г-н д'Астарак; передавая их владельцу лавки, аббат попросил назначить цену.
     Хозяин внимательно осмотрел камешки и взглянул на аббата поверх очков.
     — Сударь, — начал он, — будь это бриллианты настоящие, им бы цены не было. Но они поддельные, и, чтобы убедиться в этом, нет нужды даже прибегать к помощи пробного камня. Это — просто стеклянные бусинки, которыми впору играть детям, если, конечно, вы не пожелаете вправить бриллиантики в венец богоматери какого-нибудь сельского храма, где они непременно произведут должное впечатление.
     Услышав такой ответ, г-н Куаньяр собрал свои камешки и повернулся к ювелиру спиной. Тут только он заметил меня, и мне показалось, что он смущен нашей встречей. Быстро закончив сделку, я вышел вместе с добрым моим учителем из лавки и тут же убедительно доказал ему, какой опасности мог он подвергнуть своих спутников и самого себя, присвоив бриллианты, если бы, на его беду, они оказались не поддельными.
     — Сын мой, — ответил аббат, — дабы уберечь меня в состоянии невинности, господь бог возжелал, чтобы они были лишь видимостью и лжеобольщением. Признаюсь, что, присвоив их, я был неправ. Вы свидетель моего раскаяния, и эту страницу мне хотелось бы вырвать из книги моей жизни, где, откровенно говоря, попадаются листки не такие уж чистые и, увы, запятнанные. Поверьте, я сам сознаю, что такое поведение предосудительно. Но не следует человеку, впавшему в грех, излишне предаваться самоуничижению; вот она, подходящая минута, чтобы напомнить себе речения прославленного ученостью мужа: «Поразмыслите, сколь немощен дух ваш, что подтверждается при самых ничтожных испытаниях; и все же ниспосланы они ради спасения души вашей. Гибель не в самих соблазнах и даже не в том, что вы поддадитесь им. Человек еси, а не господь бог; ты из плоти, а не ангел бесплотный. Как же можешь ты вечно пребывать в неизменном состоянии добродетели, коль скоро стойкости не хватало самим ангелам небесным и первому обитателю рая?» Итак, Турнеброш, сын мой, лишь такие возвышенные мысли и монологи приличествуют теперешнему состоянию моей души. Но не пора ли, после этого злосчастного шага, о котором не стану больше распространяться, воротиться на постоялый двор и распить с кучерами, людьми непритязательными и простыми, бутылочку-другую местного вина?
     Я присоединился к мнению аббата, и мы отправились на постоялый двор, где повстречали г-на д'Анктиля, который подобно нам тоже успел пройтись по городу и приобрести колоду карт. Он тут же уселся играть в пикет с добрым моим наставником, и когда мы тронулись в путь, они и в карете продолжали игру, Азарт, охвативший моего соперника, дал мне случай свободно побеседовать с Иахилью, да и она, чувствуя себя покинутой, охотно мне отвечала. В этих беседах черпал я горькую усладу. Упрекая Иахиль за ее вероломство и неверность, я изливал свою печаль то в сдержанных, то в яростных жалобах.
     — Увы, Иахиль, — говорил я, — вспоминая и представляя себе наши ласки, еще недавно радовавшие меня превыше всего, я испытываю жесточайшую муку при мысли, что сейчас вы такая же с другим, какой некогда были со мною...
     На что Иахиль возражала:
     — Женщина с каждым бывает иной.
     Но когда я с излишней настойчивостью продолжал свои нарекания и попреки, она говорила:
     — Не спорю, я огорчила вас. Но это еще не причина для того, чтобы казнить меня по двадцать раз на дню своими бессмысленными стенаниями.
     После проигрыша г-н д'Анктиль обычно приходил в дурное расположение духа. По всякому поводу он стал дерзить Иахили, которая, не отличаясь терпением, грозила, что напишет дяде Мозаиду и попросит взять ее домой. Если первая ссора пробудила во мне проблеск надежды и радости, то после десятой я пришел в тревогу, видя, что вслед за гневной вспышкой следует бурное примирение, оканчивающееся над самым моим ухом нежным шепотом, поцелуями и страстными вздохами. Г-н д'Анктиль с трудом переносил мое присутствие. К моему же доброму наставнику он, напротив, чувствовал самое искреннее расположение, которое тот вполне заслуживал своим ровным и веселым нравом, а также и несравненным изяществом ума. Они, вместе развлекались карточной игрой, вместе пили, и взаимная их симпатия росла с каждым днем. Положив на сдвинутые колени дощечку, чтобы удобнее было играть в карты, они смеялись, шутили, подтрунивали друг над другом, хотя не раз колода летела в голову одного из игроков, сопровождаемая такой бранью, от которой залились бы краской стыда даже грузчики пристани св. Николая и паромщики с Майля; и хотя д'Анктиль, поминая бога, божью матерь и всех угодников, клялся, что даже срeди висельников не встречал такого завзятого мошенника, как аббат Куаньяр, он все же от души любил доброго моего наставника, и было приятно слышать, как через минуту, забыв о ссоре, он уже заливался смехом и твердил: — Знайте, аббат, я сделаю вас своим капелланом и своим непременным партнером в пикет. Будете также делить с нами охотничьи забавы. Подыщем где-нибудь в Перше мерина покрепче, чтобы не подогнулся под вами, и смастерим вам охотничий костюм вроде того, какой я видел на епископе Сеэзском. Впрочем, давным-давно пора вас одеть: не говоря худого слова, панталоны у вас, аббат, сзади совсем расползлись.
     Иахиль тоже не могла устоять против неотразимого обаяния моего учителя, привлекавшего к нему все сердца. Она решила хоть отчасти привести в порядок его туалет. Разорвав свое старое платье, Иахиль поставила заплаты на подрясник и панталоны нашего достопочтенного друга и даже подарила ему кружевную косыночку, которую он повязал вместо брыжжей. Мой добрый учитель принимал эти скромные дары с достоинством, исполненным утонченного изящества. Я не раз имел случай убедиться, что в разговорах с особами женского пола он вел себя как человек отменного воспитания. Он проявлял к ним интерес, никогда не переступавший рамок приличия, превозносил их достоинства, умело, как знаток, давал им советы, почерпнутые из собственного многолетнего опыта, распространял на них безграничную снисходительность сердца, готового прощать дамам все их слабости, но не упускал, однако, случая преподать им высокие и полезные истины.
     На четвертый день пути мы прибыли в Монбар и остановились на пригорке, откуда открывался весь город, уменьшенный расстоянием до таких размеров, что казался нарисованным рукой искусного живописца, стремившегося запечатлеть на холсте самые мельчайшие подробности.
     — Посмотрите, — сказал мой добрый учитель, — на эти стены, на эти башни, колокольни, кровли, выступающие из густой зелени. Это — город, и пусть нам неведома ни история его, ни имя, следует, глядя на него, призадуматься, словно нет уголка земли более достойного наших размышлений. И в самом деле, любой город, каким бы он ни был, дает обильную пищу для рассуждений. Кучера сказали, что пред нами Монбар. Не слыхивал о таком. Тем не менее в силу аналогии берусь смело утверждать, что обитатели его — наши ближние — суть себялюбцы, трусы, вероломные души, сластолюбцы и распутники. В противном случав они не были бы люди и не вели бы своего происхождения от того самого Адама, одновременно и презренного и почтенного, который велик как первоисточник всех наших инстинктов, вплоть до самых низменных. Единственно, чего мы не можем еще решить с уверенностью, — склонны ли эти люди более к чревоугодию или к воспроизведению рода. Хотя нет здесь места сомнениям: любой философ здраво рассудит, что для этих несчастных голод более настоятельная потребность, нежели любовь. На заре своей юности я полагал, что для животного, именуемого человеком, важнейшая потребность — это сближение полов. Но я судил по себе. Бесспорно же, что люди более склонны к тому, чтобы сохранять свою жизнь, нежели давать жизнь другому. Именно голод властвует над людьми, впрочем, так как спор об этом здесь неуместен, — скажу, если угодно, так: жизнь смертных колеблется меж двух полюсов — голодом и любовью. А теперь откройте ваш слух и души! Эти дикие существа, созданные лишь для яростного взаимопожирания и взаимных объятий, живут вместе, подчиняясь закону, который как раз и запрещает им удовлетворять это двоякое и самонужнейшее вожделение. Закон препятствует им присваивать себе чужое добро силой или хитростью, что для них представляется непереносимым запретом, а также обладать всеми женщинами подряд, что противоречит их естественной склонности, особенно если они еще не общались с этими женщинами, ибо любопытство пробуждает желание сильнее, нежели воспоминание об уже испытанных наслаждениях. Так почему же тогда, объединившись для жизни в городах, они подчиняются закону, противоречащему их природным инстинктам? Непонятно, как удалось навязать им такого рода законы. Говорят, что первобытные люди приняли их, дабы без страха владеть своими женами и своим добром. Но они, без всякого сомнения, с большим вожделением взирали на чужое добро и на чужую жену, и мысль о том, чтобы завладеть ими силком, не пугала их: не будучи в состоянии рассуждать, они не испытывали недостатка в отваге. Нельзя представить себе дикарей, созидающих справедливые законы. Вот почему я позволяю себе искать истоки и происхождение законов не в человеке, но вне человека, и полагаю, что исходят они от бога, который непостижимым мановением своей десницы сотворил не только сушу и воды, растения и животных, но также народы и общества. Люди только исказили и испортили эти законы. Не побоимся признаться: государство есть божественное установление. Отсюда явствует, что любое правление должно быть теократическим. Надобно возродить законы человеческие в их первозданной чистоте.
     Епископ, прославившийся участием в составлении декларации тысяча шестьсот восемьдесят второго года, господин Боссюэ, не совершил ошибки, желая согласовать положения политики с максимами Священного писания, и если он, увы, потерпел самую позорную неудачу, виной тому лишь дюжинность его ума, который самым пошлым образом цеплялся за примеры, извлеченные из книги Судей и книги Царств, забывая о том, что когда господь бог вмешивается в дела мира сего, он принимает в расчет время и пространство и умеет провести различие между французами и израильтянами. Град, восстановленный под его единственно законной и подлинной властью, не будет градом ни Иисуса Навина, ни Саула, ни Давида, скорее уж это будет град евангелия, град сирых, где работника и блудницу не посмеет унизить фарисей. О милостивые государи, сколь достойна задача извлечь из Священного писания политические доктрины, более прекрасные и святые, чем те, которые с таким трудом высосал оттуда этот тяжеловесный и скудный мыслию господин Боссюэ! Град, который будет построен на фундаменте изречений Иисуса Христа, превзойдет своей гармоничностью град Амфиона*, возведенный при звуках лиры, и возникнет этот град в тот день, когда священнослужители, перестав угождать императору и королям, выкажут себя истинными правителями народа!
     Примерно в трех лье от Монбара оборвалась постромка и, так как у кучеров не нашлось веревки, чтобы ее починить, а место оказалось пустынное и далекое от жилья, то, мы изнывали в бездействии. Чтобы убить скучные часы вынужденной остановки, мой добрый учитель с г-ном д'Анктилем уселись играть в карты, прерывая игру дружескими сварами, которые уже вошли у них в привычку. Пока наш молодой дворянин дивился, почему это на руках у его партнера то и дело оказывается козырной король, что явно противоречило теории вероятности, Иахиль отвела меня в сторону и взволнованно спросила, не вижу ли я карету, которая остановилась позади нашей за поворотом дороги. Поглядев в указанном направлении, я действительно заметил допотопную колымагу, смешную и нелепую на вид.
     — Этот экипаж остановился одновременно с нашим, — добавила Иахиль. — Стало быть, он едет за нами по пятам. Мне бы очень хотелось разглядеть лица пассажиров, путешествующих в этом рыдване. У меня на сердце неспокойно. Ведь, верно, у этой кареты узкий и высокий верх? Она напоминает мне ту коляску, в которой дядя привез меня, совсем еще крошку, в Париж, после того как убил португальца. Если не ошибаюсь, все эти годы экипаж мирно стоял в каретном сарае Саблонского замка. Так вот эта карета очень похожа на ту, и я не могу без ужаса вспомнить, как неистовствовал тогда мой дядя. Вы даже себе представить не можете, Жак, до чего он свиреп. Я сама испытала силу его гнева в день нашего отъезда. Он запер меня в спальне, призывая ужасные проклятия на голову господина аббата Куаньяра. Я трепещу при мысли, в какую ярость он впал, обнаружив пустую спальню, а на оконной раме веревку, которую я сплела из своих простынь, чтобы выбраться из дома и убежать с вами.
     — Вы хотите сказать с господином д'Анктилем, Иахиль?
     — Какой вы педант! Разве мы не едем все вместе? Но эта карета так похожа на дядину, что я не могу не тревожиться.
     — Не волнуйтесь, Иахиль, в этой карете путешествует по своим делам какой-нибудь безобидный бургундец, который совсем о нас и не думает.
     — Откуда вы знаете? — возразила Иахиль. — Я боюсь.
     — Нечего бояться вам, мадемуазель, куда уж вашему дядюшке при его дряхлости носиться по дорогам, преследуя вас? Да он, кроме своей кабалистики и древнееврейских бредней, ничем и не интересуется.
     — Вы его не знаете, — вздохнула Иахиль. — Он интересуется только мной. Он так меня любит, что ненавидит весь белый свет. Он любит меня так...
     — Как «так»?
     — Ну, по-всякому. Короче говоря, любит.
     — Иахиль, ваши слова повергают меня в ужас. Праведное небо! Неужели этот Мозаид любит вас не с тем бескорыстием, какое так умиляет нас в старце и столь приличествует дяде? Скажите же, Иахиль!
     — О, вы сказали лучше, чем могу выразить я, Жак.
     — Я немею. Возможно ли, в его-то годы?
     — Друг мой, у вас белоснежная кожа и душа под стать ей. Всему-то вы удивляетесь. В этом простодушии вся ваша прелесть. Обмануть вас не стоит труда. Вам внушили, что Мозаиду сто тридцать лет, когда ему на самом деле немногим больше шестидесяти, что он просидел всю жизнь в великой пирамиде, тогда как он держал в Лиссабоне банкирскую контору, да и я сама при желании могла бы сойти в ваших глазах за саламандру.
     — Неужели, Иахиль, вы говорите правду? Ваш дядя...
     — Потому-то он так ревнив. Он считает своим соперником аббата Куаньяра. Он ни с того ни с сего возненавидел аббата с первого же взгляда. А с тех пор, когда он подслушал несколько фраз из той беседы, которую вел со мной наш славный аббат в тернистом кустарнике, он возненавидел его всей душою, как виновника моего бегства и похищения. Ибо в конце концов меня похитили, друг мой, и должно же это придать мне в ваших глазах хоть какую-нибудь цену. О, до чего нужно быть неблагодарной, чтобы покинуть столь доброго дядю! Но он держал меня взаперти, как рабыню, и я не могла этого больше выносить. К тому же мне ужасно захотелось стать богатой, и разве противоестественно желать себе земных благ, будучи молодой и красивой? Нам дана всего одна жизнь, да и та быстротечна. Ведь меня-то никто не учил вашим прекрасным басням о бессмертии души.
     — Увы, — воскликнул я, чувствуя, что жестокость Иахили только разжигает во мне любовный пыл. — Увы! Там, в Саблонском замке, возле вас я обладал всем, что требуется для счастья; чего же недоставало вам?
     Иахиль сделала мне знак, что г-н д'Анктиль наблюдает за нами. Постромку починили, и наша карета покатила среди холмов, покрытых виноградниками.
     Мы остановились в Нюи, где решили отужинать и заночевать. Мой добрый наставник выпил с полдюжины бутылок местного вина, сильно подогревшего его красноречие. Г-н д'Анктиль, не пожелавший отстать от него, то и дело прикладывался к стакану, но соперничества в искусстве застольной беседы наш молодой дворянин не выдержал.
     Ужин был весьма хорош; ночлег весьма дурен. Г-ну аббату Куаньяру отвели низенькую горницу под лестницей, и ему пришлось делить пуховую перину вместе с харчевником и его супругой, так что все трое чуть не задохнулись. Г-н д'Анктиль с Иахилью заняли комнату попросторнее, где с потолочных балок свисали копченые окорока и связки лука. Я же по приставной лестнице влез на чердак и растянулся на соломе. Когда я уже изрядно выспался, луч луны, проскользнувший сквозь щели крыши, упал на мои веки, как бы желая приподнять их в тот самый миг, когда в отверстии люка показалась Иахиль в ночном чепчике. Я не мог удержать крика, но она приложила палец к губам.
     — Тише! — шепнула она. — Морис пьян как сапожник, или, вернее, как маркиз. Он спит внизу сном праведника.
     — Какой Морис? — спросил я, протирая глаза.
     — Анктиль. Кто же, по-вашему, здесь Морис? — Вы правы. Но я и не знал, что его зовут Морис.
     — Я сама только что узнала. Но какое это имеет значение?
     — Вы правы, Иахиль, никакого значения это не имеет.
     Иахиль была в одной рубашечке, и лунный свет стекал млечными каплями с ее обнаженных плеч. Она юркнула ко мне на ложе, и среди сладкого шепота я услышал самые нежные и самые грубые прозвища, которые легко слетали с ее губ. Потом она замолкла и стала осыпать меня поцелуями, тайну которых знала только она одна и перед которыми лобзания всех женщин мира кажутся пресными.
     Близость соперника и само молчание довели мою страсть до предела. Неожиданность, радость мести, возможно извращенная ревность разжигали мои желания. Упругое, крепкое тело Иахили, гибкие в своем буйстве движения держали меня в плену, требовали, сулили и были достойны самых пламенных ласк. Этой ночью мы познали бездну наслаждений, соприкасающихся с мукой.
     Спустившись наутро во двор харчевни, я увидел там г-на д'Анктиля, который теперь, когда я его обманывал, показался мне не таким противным, как ранее. Да и он, со своей стороны, выказывал ко мне больше расположения, чем в начале пути. Он заговорил со мной по-дружески, доверчиво, и по-братски попенял меня, что в обращении с Иахилью я не проявляю должного внимания, не угождаю ей, не окружаю теми заботами, какие дама вправе ожидать от каждого порядочного мужчины.
     — Она жалуется на вашу неучтивость, — заметил он. — Смотрите, Турнеброш, как бы и нам с вами не поссориться, если у вас с ней дойдет до размолвки. Она у нас красавица и любит меня сверх всякой меры.
     Уже целый час наша берлина катила по дороге, как вдруг Иахиль, раздвинув занавеску, сказала мне:
     — Тот экипаж снова здесь. Как бы мне хотелось разглядеть лица сидящих в нем путников. Но я ничего не вижу.
     Я ответил, что расстояние слишком велико, да и утренняя дымка застилает вид. На это Иахиль возразила, что глаза у нее презоркие и она, несмотря на дальность расстояния и утреннюю дымку, непременно разглядела бы пассажиров, если б только у них были лица.
     — Но у них не лица, — добавила она.
     — Что же, по-вашему, у них? — спросил я со смехом.
     Иахиль осведомилась, какие такие пошлости приходят мне в голову, коль скоро я так глупо смеюсь, и сказала:
     — У них не лица, а маски. Нас преследуют два человека, и оба замаскированы.
     Я решил предупредить г-на д'Анктиля и сказал, что, по всей видимости, эта дрянная колымага преследует нас. Но он попросил оставить его в покое.
     — Если бы за нами гналось сто тысяч чертей, — воскликнул он, — я и тогда бы не пошевелился, у меня и так хлопот по горло, — попробуй уследи за этой жирной канальей-аббатом, он так ловко передергивает карты, что, кажется, я скоро останусь без гроша. Я даже подозреваю, Турнеброш, что вы нарочно, по предварительному сговору с этим старым плутом, подсовываете мне какую-то дрянную колымагу в самый разгар игры. Стоит ли волноваться только потому, что рядом проехала самая обыкновенная карета?
     Иахиль шепнула мне на ухо:
     — Предсказываю вам, Жак, что. эта карета принесет нам несчастье. Я предчувствую это, а предчувствия никогда меня не обманывают.
     — Неужели вы хотите уверить меня, что обладаете пророческим даром?
     Она ответила вполне серьезно:
     — Да, обладаю.
     — Итак, вы пророчица! — воскликнул я улыбаясь. — Вот чудеса!
     — Вы только потому насмехаетесь надо мной и не верите моим словам, что никогда не видели пророчиц вблизи. Какие же, по-вашему, должны быть пророчицы?
     — Полагаю, что они должны быть девственны.
     — Это не так уж необходимо, — уверенно произнесла она.
     Подозрительная коляска скрылась за поворотом. Но беспокойство Иахили передалось г-ну д'Анктилю, и он, хоть старался скрыть это, все же велел пустить лошадей в галоп и посулил кучерам дать щедро на чай.
     Он даже переусердствовал, выдав кучерам по бутылке вина, которое аббат хранил про запас в уголке кареты.
     Вино воспламенило кучеров, которые не замедлили передать свой пыл лошадям.
     — Можете успокоиться, Иахиль, — сказал г-н д'Анктиль, — теперь, когда мы мчимся таким аллюром, этой древней колымаге, влекомой конями, о которых упоминается в Апокалипсисе*, в жизни нас не догнать.
     — Несемся как угорелые, — добавил аббат.
     — Дай-то бог подальше уехать! — заметила Иахиль.
     Справа от нас мелькали виноградники, разбитые по откосам дороги. Слева лениво катила свои воды Сона. Как вихрь пронеслись мы мимо Турнюйского моста. На противоположном берегу реки раскинулся городок, и с пригорка на нас надменно взглянуло аббатство, обнесенное, точно крепость, высокими стенами.
     — Вот одно из бесчисленных бенедиктинских аббатств, которыми, как драгоценными каменьями, усыпана риза христианнейшей Галлии, — промолвил аббат. — Если бы господу было угодно дать мне удел сообразно моим наклонностям, я выбрал бы себе здесь келью и жил бы безвестный, счастливый и кроткий. Превыше всех прочих я почитаю орден бенедиктинцев за его ученость и чистоту нравов. У них чудесные библиотеки. Блажен тот, кто носит их рясу и следует их святому уставу! То ли потому, что я испытываю неудобство от резких толчков кареты, которая не преминет вскоре опрокинуться на ухабе, а ухабы здесь зверские, то ли под бременем лет, которые требуют покоя и степенных размышлений, я особенно пылко жажду сидеть за столом в каком-нибудь почтенном книгохранилище среди безмолвного собрания хорошо подобранных томов. Их беседу предпочту разговорам людей, и самое заветное мое желание — трудиться в ожидании часа, когда господь призовет меня к себе. Я писал бы историю и предпочтительно историю римлян времен упадка республики. Ибо эпоха эта исполнена великих деяний и особенно поучительна. Я делил бы свое рвение между Цицероном, святым Иоанном Златоустом и Боэцием, и скромная, но плодотворная жизнь моя уподобилась бы саду Тарентского старца. Чего только я не изведал на своем веку и полагаю, что нет лучшей доли, чем, отдавшись наукам, стать невозмутимым свидетелем превратностей человеческих судеб, надеясь, что созерцание государств и минувших веков восполнит краткость наших дней. Но для этого надо быть последовательным и постоянным. А вот этих-то качеств мне больше всего и не хватало. Если только, хочу надеяться, мне удастся с честью выбраться из моих теперешних передряг, уж я постараюсь найти себе надежное и достойное пристанище в каком-нибудь высокоученом аббатстве, где изящная словесность не только в почете, но и в силе. Так и вижу себя упивающимся великолепным покоем, даруемым наукой. Если бы еще мне удалось заручиться услугами сильфов споспешествующих, о которых нам рассказывал старый безумец д'Астарак и которые, по его словам, являются на зов, когда вызывающий произносит магическое слово «Агла!.. »
     В ту самую минуту, когда с уст доброго моего наставника слетело это слово, страшный толчок свалил нас всех, осыпав градом битого стекла, на пол кареты, причем в таком живописном беспорядке, что я, накрытый юбками Иахили, задыхался в темноте, куда до меня доносился приглушенный голос аббата Куаньяра, клявшего шпагу г-на д'Анктиля, выбившую ему последние зубы, а над моей головой раздавались вопли Иахили, от которых сотрясался вольный воздух бургундских долин. Тем временем г-н д'Анктиль, не стесняясь в выражениях, клялся отправить кучеров на виселицу. Когда мне удалось, наконец, выбраться из-под юбок на свет божий, дворянин уже вылез наружу через разбитое окно. Мы с добрым моим учителем последовали его примеру, затем втроем извлекли нашу спутницу из опрокинувшейся кареты. Иахиль не ушиблась, и первой ее заботой было привести в порядок растрепанные кудри.
     — Хвала небу! — сказал мой добрый учитель. — Я отделался только одним зубом, к тому же не самым крепким и не самым белым. Время, раскачав его, уготовило ему этим гибель.
     Стоя на широко раздвинутых ногах и уперев руки в бока, г-н д'Анктиль оглядывал перевернувшуюся карету.
     — Эти канальи, — промолвил он, — здорово ее отделали. Если мы подымем лошадей, она развалится в щепы. Она годится теперь, аббат, лишь для игры в бирюльки.
     Лошади, свалившиеся при падении друг на друга, отчаянно лягались. Среди бесформенного хаоса конских крупов, грив, ног и животов, от которых валил пар, торчали задранные к небесам сапоги нашего кучера. Второй кучер, которого отбросило в овраг, плевал кровью. При виде виновников катастрофы г-н д'Анктиль завопил:
     — Негодяи! Почему только я тут же на месте не проткнул вас шпагой!
     — Сударь, — возразил аббат, — не лучше ли сначала извлечь беднягу из-под конских тел, среди которых он погребен?
     Мы дружно взялись за работу, и, только когда лошади были распряжены и поставлены на ноги, нам удалось определить размеры бедствия. Одна рессора лопнула, одно колесо сломалось и одна лошадь захромала.
     — Живо приведите сюда каретника, — приказал г-н д'Анктиль кучерам, — чтоб через час все было готово!
     — Здесь нет каретника, — ответили кучера.
     — Ну, тогда кузнеца.
     — Нет здесь кузнеца!
     — Тогда шорника.
     — Нет здесь шорника!
     Мы огляделись вокруг. На западе до самого горизонта тянулись волнистые гряды виноградников. На пригорке, возле колокольни, дымила труба. По другую руку от нас текла Сона, окутанная прозрачным туманом, и на глади ее вод медленно расходился след, оставленный только что прошедшей баржей. Длинные тени тополей касались своей вершиной берегов. Разлитое вокруг нас безмолвие нарушал лишь пронзительный птичий щебет.
     — Где мы? — спросил г-н д'Анктиль.
     — В двух лье от Турню, а то и побольше, — ответил тот кучер, что харкал кровью после неудачного падения в овраг, — а до Макона и все четыре.
     И, указав рукой на пригорок, где дымилась труба, венчавшая кровлю, он добавил:
     — Вон та деревня, наверху, должно быть Валлар. Только оттуда помощи не жди.
     — Разрази вас гром, — воскликнул г-н д'Анктиль. Пока сбившиеся в кучу кони кусали друг друга за
     холку, мы приблизились к нашей карете, уныло лежавшей на боку.
     Низенький кучер, которого мы извлекли из конских недр, заметил:
     — Рессора — еще полбеды: ее можно заменить пасом, благо он крепкий, только тогда ходу у кареты такого легкого не будет. А вот колесо! И хуже всего, что моя шляпа там осталась.
     — Плевать мне на твою шляпу! — воскликнул г-н д'Анктиль.
     — Ваша милость, должно быть, не знает, что шляпа-то была новехонькая, — возразил низенький кучер.
     — И все стекла разбиты! — вздохнула Иахиль. Она сидела на краю дороги, подстелив под себя накидку.
     — Хорошо бы, если только стекла, — отозвался мой добрый наставник, — это горе легко поправить, спустим на худой конец шторы, но вот бутылки, должно быть, не в лучшем состоянии, чем стекла. Как только берлину поставят на колеса, непременно проверю. Тревожит меня и судьба моего Боэция, которого я запрятал под подушки с несколькими другими полезными сочинениями.
     — Пустяки! — отрезал г-н д'Анктиль. — Карты у меня в кармане. Но неужели нам не удастся поужинать?
     — Я уже думал об этом, — сказал аббат. — Не напрасно же господь бог создал на потребу человеку животных, населяющих землю, воздух и воду. Я искусный рыбак; подстерегать карася с удилищем в руке — вот занятие, наиболее подходящее моему созерцательному нраву, и не раз берега Орны видели меня держащим хитрую снасть и размышляющим о вечных истинах. Поэтому отбросьте всякие заботы об ужине. Если мадемуазель Иахиль соблаговолит пожертвовать мне одну из булавок, поддерживающих ее юбки, я тут же смастерю крючок и льщу себя надеждой принести вам еще до наступления ночи двух, а то и трех карпов, которых мы и зажарим на костре, собрав побольше хворосту.
     — Мы, как я вижу, возвращаемся в первобытное состояние, — сказала Иахиль, — но я не дам вам булавки, аббат, если вы не дадите мне что-нибудь в обмен; не то наша дружба пойдет врозь. А этого я не хочу.
     — Итак, я заключаю выгодную сделку, — отозвался мой добрый учитель. — За булавку, мадемуазель, я плачу поцелуем.
     И приняв из рук Иахили булавку, он приложился к ее щечке с отменной вежливостью, изяществом и пристойностью.
     Потеряв зря много времени, мы пришли, наконец, к наиболее разумному решению. Кучера повыше, который уже перестал харкать кровью, мы отрядили верхом на лошади в Турню, за каретником, а его собрату тем временем велели разжечь где-нибудь в укрытье огонь; к ночи поднялся ветер и сильно похолодало.
     В сотне шагов от места катастрофы мы обнаружили возле дороги скалу мягкой породы, основание которой там и сям было размыто, так что образовались небольшие пещеры. В одной из таких пещерок мы и решили ждать, греясь у костра, возвращения кучера, отряженного гонцом в Турню. Второй кучер привязал трех оставшихся у нас лошадей, среди них одну хромую, к дереву неподалеку от нашего убежища. Аббат, который ухитрился смастерить удочку с помощью ивовой ветви, ниток, пробки и булавки, отправился на рыбную ловлю, движимый в равной мере своей склонностью к философическим размышлениям и желанием принести нам на ужин рыбы. Г-н д'Анктиль, оставшись в гроте с Иахилью и со мною, предложил нам сыграть в ломбер, требующий трех партнеров; игра эта, добавил он, будучи испанского происхождения, наиболее подходит к искателям приключений, в роли каковых мы очутились. И правда, в этой каменоломне с наступлением ночи на пустынной дороге наша маленькая труппа была вполне достойна выступить в какой-нибудь сцене из жизни Дон-Кихота, или, как его еще именуют, Дон-Кишота, столь любезного сердцу служанок. Итак, мы засели за ломбер. Игра эта требует сосредоточенности. Я делал ошибку за ошибкой, и мой не отличавшийся терпением партнер начал уже сердиться, когда вдруг при свете костра мы увидели смеющееся благородное лицо аббата. Развязав носовой платок, добрый мой наставник извлек три-четыре рыбешки, которых он вспорол с помощью ножа, того самого, что был украшен изображением нашего покойного государя в одеянии римского императора на триумфальной колонне, — и выпотрошил их с такой ловкостью, словно всю жизнь провел среди рыночных торговок; так самое малое деяние он совершал с тем же искусством, как и наиболее великое. Разложив пескариков на горячих угольях, он произнес:
     — Открою вам, друзья мои, что, бредя вверх по течению реки в поисках подходящего места, я заметил ту самую апокалиптическую колымагу, которая так напугала нашу мадемуазель Иахиль. Она остановилась немного позади берлины. Пока я ловил рыбу, она, должно быть, проехала мимо вас, и теперь душа мадемуазель Иахили может быть спокойна.
     — Мы ее не видели, — возразила Иахиль.
     — Значит, она пустилась в путь, когда уже стемнело, — продолжал аббат. — Не видели, так слышали.
     — Мы ее и не слышали, — ответила Иахиль.
     — Стало быть, — подхватил аббат, — нынешняя ночь слишком беспросветна и глуха. Подумайте сами, чего ради эта карета станет торчать на дороге, ведь и колеса у нее все целы и лошади не хромают. Ну, что ей там делать?
     — Действительно, что ей там делать? — переспросила Иахиль.
     — Наш ужин, — продолжал мой добрый учитель, — напоминает своей простотой те библейские трапезы, когда благочестивые путники делили на берегу Тигра пищу свою с ангелом. Но у нас нет ни хлеба, ни соли, ни вина. Сейчас я попытаюсь извлечь из кареты провизию и посмотрю, не уцелела ли, по счастью, хоть одна бутылочка. Ибо иной раз бывает, что сила удара ломает стальной брус, а стекло даже и не треснет. Турнеброш, сын мой, дай мне, пожалуйста, свое огниво, а вы, мадемуазель, соблаговолите переворачивать рыбки. Я скоро вернусь.
     Он ушел. Некоторое время мы прислушивались к его тяжелым шагам, но вскоре на дороге все стихло.
     — Эта ночь, — заметил г-н д'Анктиль, — напоминает мне ночь накануне битвы при Парме. Надеюсь, вы знаете, что я служил под началом Виллара и участвовал в войне за наследство. Меня назначили в разведку. Ночь стояла темная, хоть глаз выколи. Такова одна из самых тонких военных хитростей. На разведку неприятеля посылают людей, которые возвращаются, ничего не разведав и не узнав. Но после битвы рапортуют о результатах поиска, и вот тут-то наступает час торжества стратегов. Итак, в девять часов вечера меня послали в разведку вместе с дюжиной лазутчиков...
     И он стал рассказывать нам о войне за наследство и о своих любовных утехах с итальянками; рассказ его длился уже добрых четверть часа, как он вдруг воскликнул:
     — А каналья Куаньяр все еще не возвращается. Готов биться об заклад, что он попивает там уцелевшее винцо.
     Решив, что доброму моему учителю трудно управиться одному, я поднялся и пошел к нему на помощь. Ночь была безлунная, и, хотя на небе высыпали звезды, землю окутывал мрак, к которому мои глаза, ослепленные светом костра, никак не могли привыкнуть.
     Когда я прошел по дороге не более полусотни шагов, до меня вдруг донесся страшный крик, который, казалось, вырвался не из человеческой груди, крик, не похожий ни на один, слышанный мною доселе, и леденящий ужас сковал мои члены. Я бросился в ту сторону, откуда донесся этот вопль смертельной тоски. Однако ноги плохо повиновались мне; изнывая от страха, я спотыкался во мгле. Когда я, наконец, добежал до того места, где бесформенной, как бы разросшейся во тьме громадой валялась наша берлина, я увидел доброго моего наставника. Согнувшись вдвое, он сидел на краю откоса. Лица его я не мог разглядеть. Трепеща от волнения, я спросил:
     — Что с вами? Почему вы кричали?
     — Да, почему я кричал? — ответил он странно изменившимся, незнакомым мне голосом. — Я и не заметил, что крикнул. Турнеброш, не видели ли вы здесь поблизости человека? Он налетел на меня в темноте и грубо ударил кулаком в грудь.
     — Пойдемте, — сказал я, — поднимитесь, мой добрый учитель.
     Но, едва приподнявшись, аббат снова тяжело опустился на землю.
     Я попытался его поднять и вдруг почувствовал, что моя ладонь, коснувшись его груди, стала совсем мокрая.
     — У вас идет кровь?
     — Идет кровь? Тогда мне конец. Он меня убил. Сначала я подумал, что он просто сильно ударил меня. Но выходит, он нанес мне рану, от которой, чувствую, мне не оправиться.
     — Кто нанес вам удар, мой добрый учитель?
     — Тот еврей. Я его не видел, но знаю, что это он. Как же могу я знать, что это он, раз я его не видел? Да, как? Как все это странно! Просто невероятно, не правда ли, Турнеброш? Во рту у меня привкус смерти, непередаваемый вкус... Так было суждено, боже мой! Но почему здесь, а не там! Вот тайна! Adjutorium nostrum in nomine Domini... Domine, exaudi orationem meam... (4)
     
     (4) Оплот наш — имя господне... Господи, услышь молитву мою.... (лат.)
     
     С минуту он молился про себя, потом сказал:
     — Турнеброш, сын мой, возьми две бутылки, которые я извлек из кузова и поставил рядышком. Сил больше у меня нет. Турнеброш, как по-твоему, куда я ранен? Больше всего болит спина, и мне кажется, что жизнь капля по капле уходит из моего тела, течет по икрам. Разум мутится.
     Пробормотав эти слова, аббат тихо склонился набок. Я едва успел подхватить его и попытался отнести к гроту, но с трудом дотащил только до дороги. Расстегнув сорочку, я обнаружил на его груди рану, она оказалась небольшой и почти не кровоточила. Я разорвал свои манжеты и приложил тряпки к ране, я звал на помощь, я кричал во все горло. Вскоре мне показалось, что кто-то спешит на мой зов со стороны Турню, и вдруг я увидел г-на д'Астарака. Как ни неожиданна была эта встреча, я не удивился, я совсем оцепенел от горя. Любимейший наставник испускал дух у меня на руках.
     — Что случилось, сын мой? — вопросил алхимик.
     — Помогите мне, сударь, — воскликнул я. — Аббат Куаньяр умирает. Его убил Мозаид.
     — Совершенно справедливо, что Мозаид пустился в ветхой карете в погоню за своей племянницей, — ответил г-н д'Астарак, — и я отправился с ним, надеясь возвратить вас к тем обязанностям, которые вы выполняли в моем доме. Со вчерашнего дня мы ехали вслед за вашей каретой, которая на наших глазах опрокинулась на ухабе. Тут Мозаид вышел из экипажа, то ли ему захотелось размять ноги, то ли он воспользовался данной ему властью стать невидимым, но только я его больше не видел. Возможно, что он уже предстал пред своей племянницей и проклял ее, ибо таково было его намерение. Но он не убивал аббата Куаньяра. Это эльфы, сын мой, убили вашего наставника, желая покарать его за то, что он выдал их тайны. Можете не сомневаться.
     — Ах, сударь, — вскричал я, — не все ли равно, кто это был — иудей или эльфы; надо спасти аббата.
     — Напротив, сын мой, это крайне важно. Ибо если его поразила десница человека, я без труда исцелю недуг при помощи кое-каких магических действий, но ежели он навлек на себя немилость эльфов, ему не миновать их неотвратимого мщения.
     Не успел г-н д'Астарак закончить этой фразы, как, предводительствуемые кучером, с фонарем в руке показались г-н д'Анктиль с Иахилью, привлеченные моими криками.
     — Как, господину Куаньяру худо? — произнесла Иахиль.
     И опустившись на колени возле доброго моего наставника, она приподняла его голову и поднесла к его носу нюхательную соль.
     — Мадемуазель, — сказал я, — вы причина его гибели. Он заплатил своей жизнью за ваш побег. Его убил Мозаид.
     Иахиль обратила ко мне свое побледневшее от ужаса и залитое слезами лицо.
     — А вы полагаете, — ответила она, — что так легко быть красивой и не причинять горя?
     — Ах, — вздохнул я, — вы правы. Но мы потеряли лучшего из людей.
     В эту минуту г-н аббат Куаньяр испустил глубокий вздох, поднял веки над закатившимися глазами, попросил томик Боэция и снова лишился чувств.
     Кучер предложил перенести раненого в деревушку Валлар, расположенную на пригорке в полулье от дороги.
     — Пойду приведу самую смирную из трех наших лошадей, — сказал он. — Мы привяжем беднягу покрепче и поведем лошадь шагом. На мой взгляд, он сильно занедужил, Лицо у него совсем такое, как у того гонца, которого убили близ Сен-Мишель на этой же дороге, в четырех перегонах отсюда, рядом с Сенеси, где живет моя суженая. Тот хлопал веками и закатывал глаза, что твоя шлюха, не обессудьте на слове, господа. И ваш аббат тоже закатил глаза, когда барышня пощекотала ему кончик носа своим пузырьком. Для раненого это плохой знак; а вот девки хоть тоже иной раз закатывают глаза, да что им делается! Ваша милость сами небось знаете. Слава тебе господи, конец концу рознь. А глаза такие же..., Подождите здесь, господа, сейчас приведу лошадь.
     — Забавный малый, — заметил г-н д'Анктиль, — ловко это он сказал о потаскухах — как они закатывают глаза да млеют. Я видел в Италии солдат, так те, когда умирали, наоборот, выкатывали глаза и смотрели в одну точку. Так что никаких правил для смерти от ран не существует, даже в военном деле, где уж, кажется, все до мелочей предусмотрено уставом. Но за неимением более именитой особы соблаговолите вы, Турнеброш, представить меня этому дворянину в черном платье, который носит алмазные пуговицы и который, как я догадываюсь, и есть господин д'Астарак.
     — Ах, сударь, — ответил я, — считайте, что я уже представил вас друг другу. У меня одна забота — помочь моему доброму учителю.
     — Ну что ж! — сказал г-н д'Анктиль.
     И, сделав шаг по направлению к алхимику, он произнес:
     — Сударь, я отнял у вас любовницу и готов дать вам удовлетворение.
     — Сударь, — возразил г-н д'Астарак, — слава небу, я не общаюсь с женщинами и просто не понимаю ваших намеков.
     Тут возвратился кучер, ведя в поводу лошадь. Мой добрый учитель немного оправился. Вчетвером мы не без труда усадили его на лошадь и привязали веревкой. Потом наш кортеж двинулся в путь. Я поддерживал аббата справа, а слева держал его г-н д'Анктиль. Кучер вел лошадь в поводу и нес фонарь. Шествие замыкала плачущая Иахиль. Г-н д'Астарак вернулся к своей карете. Мы медленно продвигались вперед. Пока мы шли по дороге, все было более или менее благополучно. Но когда пришлось взбираться узкой тропкой, которая вилась среди виноградников, мой добрый учитель, кренившийся набок при каждом шаге лошади, потерял последние силы и вновь впал в обморочное состояние. Оставался единственный разумный выход — снять его с лошади и нести на руках. Кучер подхватил аббата под мышки, а я взял его за ноги. Подъем оказался крут, и не раз я со страхом думал, что вот-вот упаду прямо на каменистую дорогу под тяжестью своей живой крестной ноши. -Наконец откос кончился. Мы свернули на более отлогую узенькую дорожку, тянувшуюся по вершине пригорка меж жилых изгородей, и вскоре по левую нашу руку показались первые кровли Валлара. Увидев их, мы положили наземь страдальца и остановились на минуту перевести дух. Потом снова подняли свою скорбную ношу и так достигли деревушки.
     На востоке забрезжил розовый свет. В побледневшем предрассветном небе зажглась утренняя звезда. Защебетали птицы; мой добрый наставник тяжело вздохнул.
     Опередившая нас Иахиль стучалась во все двери в надежде отыскать приют и лекаря. Крестьяне, взвалив на спины плетушки, с корзинами в руках спешили на сбор винограда. Один из них сказал Иахили, что Голар держит на площади постоялый двор с конюшней.
     — А костоправ Кокбер, — добавил поселянин, — вон он стоит под тазиком для бритья — это у него такая вывеска. Он тоже собирается на виноградник, потому и вышел из дома.
     Костоправ оказался низеньким, весьма учтивым человеком. Он сказал нам, что недавно выдал замуж дочь и теперь у него есть свободная кровать, которую можно уступить раненому.
     По приказанию Кокбера его супруга, дородная особа в поярковой шляпе поверх белого чепца, постелила кровать в комнате нижнего этажа. Она помогла нам раздеть г-на аббата Куаньяра и уложить его в постель. После чего отправилась за священником. Тем временем г-н Кокбер осмотрел рану.
     — Посмотрите, — сказал я, — какая она маленькая и почти что не кровоточит.
     — То-то и плохо, — ответил он, — и совсем мне не нравится, молодой человек. По мне, пусть рана будет побольше да посильнее кровоточит.
     — Ничего не скажешь, — заметил г-н д'Анктиль, — для брадобрея и сельского костоправа у него зоркий глаз. Нет ничего опаснее маленьких глубоких ран, совсем безобидных с виду. Возьмите, например, сабельный удар по лицу. И смотреть приятно и затягивается за неделю. Но знайте, почтеннейший, ранен мой капеллан, он же мой партнер в пикет. Можете ли вы поставить его на ноги, достаточно ли вы сведущи для этого, господин клистирщик?
     — К вашим услугам, сударь, — с поклоном отвечал костоправ, — я брадобрей, но я также вправляю вывихи и врачую раны. Сейчас осмотрю вашего больного.
     — Только поскорее, сударь, — взмолился я.
     — Терпение, терпение! — сказал костоправ. — Сначала нужно промыть рану, и я жду, пока в котелке закипит вода.
     Мой добрый учитель снова пришел в себя и произнес медленно, но твердым голосом:
     — Со светильником в руке обойдет он закоулки Иерусалима, и все, что было тайным, станет явным.
     — Что, что вы сказали, мой добрый учитель?
     — Обожди, сын мой, — ответил он, — я веду беседу go своей душой, как и пристало моему нынешнему положению.
     — Вода закипела, — обратился ко мне брадобрей. — Приблизьтесь-ка к постели и подержите таз. Сейчас я промою рану.
     В то время как сельский, костоправ промывал рану доброго моего наставника губкой, смоченной в теплой воде, в горницу вошла г-жа Кокбер в сопровождении священника. Тот держал в руке корзинку и садовые ножницы.
     — Так вот он, бедняга, — проговорил он. — А я уже было отправился на виноградник; однако первый наш долг печься о лозе господней. Сын мой, — добавил он, подходя к аббату, — положитесь в недугах своих на всевышнего. Станем надеяться, что болезнь не так серьезна, как может показаться. А пока что надлежит исполнять волю господню.
     Потом, повернувшись к брадобрею, он спросил:
     — Дело спешное, господин Кокбер, или я успею еще заглянуть на свой участок? Белый-то виноград еще может подождать, пусть получше дозреет, и даже дождик ему на пользу — еще сочнее станет. Но вот черный — самая пора снимать.
     — Верно вы говорите, ваше преподобие, — отозвался Кокбер, — в моем винограднике многие гроздья уже начали гнить: от солнышка спаслись, а от дождя погибнут.
     — Увы, влага да засуха — вот два исконных врага виноградаря, — вздохнул священник.
     — Ваша правда, — подхватил брадобрей, — но сейчас я исследую больного.
     С этими словами он нажал пальцем на рану. — Ох, палач! — со стоном воскликнул страдалец.
     — Не забывайте, что Христос отпустил палачам своим, — заметил священник.
     — Да, но они не были брадобреями, — ответил аббат.
     — Злокозненные речения, — промолвил священник.
     — Не следует попрекать умирающего, если он и пошутит, — сказал мой добрый наставник. — Но я жестоко страдаю: этот человек меня убил, и я умираю дважды. В первый раз я пал от иудейской десницы.
     — Как это понимать? — осведомился священник.
     — Самое разумное, ваше преподобие, не обращать внимания. Мало ли чего больной не скажет. Все это бред.
     — Неправильно вы говорите, Кокбер, — прервал его священник. — Надобно уметь понимать речи больного в час исповеди, ведь бывает, что христианин за всю свою жизнь ничего путного не сказал, а на смертном одре такое мудрое слово произнесет, что перед ним откроются врата рая.
     — Я имел в виду земную жизнь, — ответил брадобрей.
     — Ваше преподобие,— обратился я к священнику. — Господин аббат Куаньяр, мой добрый наставник, вовсе не бредит, и, увы, более чем достоверно, что его убил некий иудей, именуемый Мозаидом.
     — В таком случае, — подхватил священник, — раненый должен усмотреть в том особую милость господа бога, возжелавшего, дабы он погиб от руки потомка тех, что распяли Христа. Сколь удивительны пути провидения в нашем грешном мире. Значит, Кокбер, я еще успею заглянуть на свой участок?
     — Можете, ваше преподобие, — ответил брадобрей. — Рана мне не нравится, но от таких ран умирают не вдруг. Это, ваше преподобие, такая рана, которая еще всласть наиграется с больным, как кошка с мышью, и при этой игре можно выиграть время.
     — Ну и прекрасно, — подхватил священник. — Возблагодарим бога, сын мой, что он продлил часы вашей жизни; но бытие наше преходяще и недолговечно. Надобно быть готовым расстаться с жизнью в любую минуту.
     Мой добрый наставник ответствовал торжественным тоном:
     — Быть на земле и как бы не быть на ней; владеть, как бы не владея, ибо изменчив лик мира сего.
     Снова вооружившись корзиной и ножницами, священник сказал:
     — Не столько по вашему облачению и панталонам, сын мой, которые, проходя, я заметил на спинке стула, сколько по вашим речам я понял, что вы человек духовного звания и святой жизни. Были ли вы посвящены в сан?
     — Он священнослужитель, — отвечал я, — доктор богословских наук и профессор красноречия.
     — А какой епархии? — осведомился священник.
     — Сеэзской в Нормандии, руанского викариата.
     — Недурная церковная вотчина, — одобрил священник, — но все же уступает в смысле древности и славы рейнской, служителем которой являюсь я.
     И он вышел. Г-н Жером Куаньяр провел день довольно спокойно. Иахиль вызвалась сидеть ночью у постели больного. В одиннадцать часов вечера я покинул жилище г-на Кокбера и отправился на розыски постоялого двора почтенного Голара. Тут я столкнулся с г-ном д'Астараком: в свете луны его непомерно огромная тень лежала от одного угла площади до другого. По своей привычке он положил руку мне на плечо и промолвил обычным торжественным тоном: — Хочу, наконец, сын мой, успокоить вас; только с этой целью я и согласился сопутствовать Мозаиду. Я вижу, что вас жестоко терзает нежить. Эта земная мелкота обступила вас, одурачила фантасмагориями, обольстила обманными видениями и под конец толкнула на бегство из моего дома.
     — Увы, сударь, — отвечал я, — совершенно справедливо, что я оставил ваш гостеприимный кров, выказав себя человеком неблагодарным, за что и молю простить меня. Но меня преследовали стражники, а отнюдь не домовые и нежить. И добрый мой наставник убит. Какая уж тут фантасмагория.
     — Не сомневайтесь в том, — подхватил великий кабалист, — что несчастного аббата сразила насмерть рука сильфов, чьи тайны он неосторожно выдал. Он похитил из шкафа несколько драгоценных каменьев, которые только еще начали мастерить сильфы, и потому эти розочки пока уступают бриллиантам в блеске и чистоте воды.
     — Вот эта-то алчность, а также слово "Агла", неосмотрительно им произнесенное, и разгневало сильфов. А вам следует знать, сын мой, — даже философам не дано остановить карающей десницы этого вспыльчивого народца. Сверхъестественным путем, а также из донесения Критона я знал о безбожном посягательстве господина Куаньяра, дерзко похвалявшегося, что ему удалось подсмотреть, каким способом саламандры, сильфы и гномы выпаривают утреннюю росу и постепенно обращают ее в кристаллы и алмазы.
     — Увы, сударь, смею заверить вас, что он об этом и не помышлял и что его поразил на дороге своим стилетом ужасный Мозаид.
     Мои слова сильно пришлись не по вкусу г-ну д'Астараку, и он весьма настоятельно посоветовал мне никогда не вести подобных речей.
     — Мозаид, — добавил он, — достаточно искусен в кабалистике, и ему нет нужды гоняться за врагами, которых он хочет поразить. Знайте, сын мой, если б он действительно намеревался убить господина Куаньяра, он мог бы преспокойно сделать это, не покидая своей комнаты, прибегнув к магическим пассам. Вижу, что вам еще неведомы первоосновы кабалистической науки. На самом же деле произошло вот что: сей ученый муж, узнав от верного Критона о побеге племянницы, сел в карету и пустился в дорогу с целью догнать ее и вернуть домой. Что он и сделал бы, если б увидел, что, в душе этой несчастной сохранился хотя бы проблеск сожаления и раскаяния. Но, убедившись, что она безвозвратно погрязла в пороках, он предпочел отлучить ее и проклясть именем Сфер, Колес и чудищ Елисеевых. И он выполнил свое намерение на моих глазах в своей карете, где и сейчас пребывает в уединении, не желая делить с христианами ложе и трапезу.
     Молча внимал я этим речам, произносившимся как бы в забытьи: этот необыкновенный человек говорил так красноречиво, что даже смутил меня.
     — Почему, — говорил он, — вы противитесь тому, чтобы вас просветил философ? Какую мудрость, сын мой, можете вы противопоставить моей? Знайте же, что ваша мудрость уступает моей лишь количественно, но по сути своей не отличается от нее. Вам, так же как и мне, природа представляется как бесконечное множество образов, которые подлежат изучению и упорядочению и составляют как бы длинную цепь иероглифов. Вы без труда опознаете многие из этих знаков, с которыми связываете определенный смысл; но вы чересчур склонны довольствоваться смыслом обыденным и буквальным и недостаточно ищете идеального и символического. Меж тем мир познаваем только лишь как символ, и все, что мы созерцаем во вселенной, не что иное, как азбука образов, которую людская чернь еле разбирает по складам, не понимая ее смысла. Ученые, заполняющие наши академии, лишь беспомощно мямлят и блеют на этом вселенском языке; бойтесь же подражать им, сын мой, и примите лучше из моих рук ключ ко всякому знанию.
     Он помолчал и заговорил уже более доверительным тоном:
     — Вас преследуют, сын мой, не столь опасные враги, как сильфы. И вашей саламандре нетрудно будет освободить вас от всей этой нежити, если вы только попросите ее об этом. Повторяю вам, я приехал с Мозаидом лишь затем, чтобы дать вам добрый совет и поторопить вас возвратиться ко мне для продолжения начатых нами трудов. Я понимаю, что вы хотите присутствовать при последних часах вашего несчастного учителя. Предоставляю вам полную свободу. Но не замедлите затем вернуться в мой дом. Прощайте! Нынешней ночью я возвращаюсь в Париж вместе с нашим великим Мозаидом, которого вы столь несправедливо заподозрили.
     Я пообещал г-ну д'Астараку сделать все, что он пожелает, и уныло поплелся на постоялый двор, где, упав на убогое ложе, забылся, разбитый усталостью и горем.
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft