[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Кашиф Мисостович Эльгар (Эльгаров). След

 
Начало сайта

Другие произведения автора

Начало произведения

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

>> след. >>

     Кашиф Мисостович Эльгар (Эльгаров). След
     
     Повесть
     
     -------------------------------------------------------------------
     Ночное солнце: Повести и рассказы. Пер. с кабард. — М.: Сов. Россия, 1984. — 256 с.
     Перевод В. Цыбина
     Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, ноябрь 2005
     -------------------------------------------------------------------
     
     
     
     Старый Батмырза проснулся среди ночи в холодной, липкой испарине и со щемящим чувством непоправимой беды. В этом своем безнадежном настроении старик лежал на спине, не шевелясь, в непроглядной теми, и ему казалось, будто он все еще там, в странном, немыслимом сне, который не только что увидеть, но и вспомнить жутко и чудно.
     Сердце Батмырзы сильно и всполошно билось, кололо острой болью в лопатку. Левая рука совсем затекла, стала тяжелой и непослушной. «Валлаги, худо дело!» — приговаривал Батмырза, поглаживая себя по худой, часто поднимавшейся и опадавшей груди и недоумевая, неужто и вправду он только что участвовал в этой бешеной и стыдной скачке на похоронах? Старик никак не мог избавиться от того, что его все еще преследует топот погони, и ему снова хотелось бежать, скрыться от грозного всадника, пусть в могилу, пусть в тартарары, только бы скорее, только бы не слышать, не знать, не ощущать...
     Так лежал он, отдыхая и медленно приходя в себя от ночных страхов. Постепенно глаза старика пообвыклись в темноте и начали различать знакомые предметы в доме. И Батмырзе на какое-то мгновение примнилось, что они вдруг приблизились, обступили его тесно, живые и теплые, силясь заглянуть в глаза, успокоить, мол, чего ты испугался, Батмырза? Ты здесь, среди своих, слышишь?..
     Этот реальный, предметный мир вернул старику самообладание и мысли привычные, повседневные о сыновьях, о доме, о войне, скупой к нему, Батмырзе, на письма и добрые вести... И здесь старик и сам не заметил, как опять подпустил к сердцу тревожные думы о сне.
     «И как это я? Только к подушке прислонил голову, так сразу в небыль и провалился. Такого со мной давно не случалось. Знать, ради видения и усыпил меня аллах... — Батмырза повернулся на правый бок, лицом к стене и закрыл глаза, так легче ему было вспоминать и отгадывать что к чему. — От какого гонца — вестника горя убегал я, мертвый, во сне?»
     Конечно, не сам он убегал, а свои, деревенские, уносили Батмырзу, спешили быстрее схоронить... А Батмырза будто еще понукал да подгонял, словно он — в седле, а не на смертных носилках! Но больше всего расстраивало старика, что хотел он тогда спрятаться — нет, не от смерти! — от собственного сына Мазана, с пулеметом мчавшегося за ним...
     Много еще было странного и, как считал Батмырза, вещего в его сновидении. Старик вспомнил, что несшие его на кладбище то ли возвращались со свадьбы, то ли вводили только что жениха в комнату к невесте... «Валлаги, совсем худой сон! Знать бы имя жениха... Уж не сыночку ли моему войти к невесте-смерти?» — казнил себя за пригрезившееся старик, а в ушах его звучало неуместное веселье из злосчастного сна. Люди пели «уаредаду» [1]. И Батмырзе стало обидно, и он воскликнул тогда: «Да принесет всем вам счастье мой уход, земляки! Вы меня хотите похоронить, так почему же столь радостно вам? Если бы мои останки несли мои сыновья, тогда песнь была бы по мне... Или вы довольны, что меня уже не будет среди вас?..»
     
     [1] «Уаредада» — свадебная песня.
     
     Батмырза сел в постели, чувствуя, что больше не сомкнет глаз. Ему хотелось поскорее поделиться сном с домочадцами. Конечно, утром старик расскажет все снохе Кулаце. Но сейчас... Правду говорят люди: если не с кем посоветоваться — посоветуйся с собственной папахой. Но разве с папахой отведешь душу? Безответная она, одно слово — папаха!
      — Слушай, Баблина, — нерешительно окликнул Батмырза жену, но в ответ не услышал ни звука и привычно решил: «Нет в душе заботы, вот и спит сном праведницы...» И все же не доверился своему притупившемуся с годами слуху, позвал еще раз, погромче:
      — Бабли-и-на!
     В доме было тихо и мрачно, и, обеспокоенный молчанием жены, Батмырза не по возрасту легко поднялся и стал ощупью пробираться к ее кровати.
      — Почему молчишь? — то и дело повторял он, натыкаясь на разбросанные как попало вещи Баблины. — Здорова ли ты, жена?
     Постель Баблины оказалась пустой, даже не постеленной. Старик осторожно присел на краешек покрывала, чтобы, упаси аллах, не помять — Баблина этого не любит! А ему хватает и ее каждодневных попреков в старческой непонятливости, — Батмырзе необходимо было успокоиться и трезво, без обид и горячки, рассудить, где носит в такую пору его безголовую половину.
      — Вот ведь беспросветь какая ныне! Оступиться пара пустяков... совсем пропасть можно... — наконец, не замечая, что разговаривает вслух, размыслил старик и поспешил во двор.
     На пороге Батмырза нарочно — на всякий случай — потоптался, предупредительно покашлял в кулак, мол, это я иду... Но на дворе было глухо и сонно, как на сеновале. Он стал осторожно спускаться по ступенькам, осматриваясь и отмечая про себя: у соседей темно и у снохи тоже, нечего и беспокоить — нет там Баблины.
     Под окнами Кулацы старик замешкался — не хотелось ему уходить отсюда так скоро. Собрав от смущения в горсть свои сивые усы, он замер, прислушиваясь и веря, что улавливает легкое, чистое дыхание спящего внучонка. В темноте и не разобрать, грустит ли Батмырза или улыбается, и словно бы шепчет: «Охрани, аллах, дитя от дурных снов...»
     Радуясь вдруг сошедшему в душу покою, старик опустился на обломок мельничного жернова, заменявший подопревшую нижнюю ступеньку, устроил поудобней на коленях широкие, изработанные ладони. Так бы вот и сидел он здесь до скончания дней, ни о чем не помышляя, ни к чему не стремясь — старый и сильно усталый Батмырза. Всего было на его веку довольно — грех жаловаться на жизнь! Вот бы еще поскорее вернулся на землю мир, а в дом его — сыновья...
     Батмырза продрог в ночной сырости, так и не дождавшись Баблины. Он зашел в дом за капталом [1] и только собрался выйти за ворота, чтобы продолжить поиски на улице — нос к носу столкнулся с самой Баблиной, вынырнувшей из-за угла дома.
     
     [1] Каптал — верхняя одежда горцев, бешмет.
     
     На жене большой пуховый платок внакидку, а походка у, нее легкая, довольная, не беда, что уже за сорок... И Батмырза отстранение, будто не о жене речь, отметил про себя: «Видно, женщина, ночь не застала тебя врасплох...» — а Баблине, скорее для порядка, чем в сердцах, сказал:
      — Где пропадаешь, жена? Какая нужда по ночам носит? Баблина в ответ только повела недовольно плечом и сразу — в дом, опахнув старика свежим запахом сена, отчего у него засвербило в носу. Только не свойственна Батмырзе подозрительность, да и давно не смотрит у него сердце на жену, а раз сердце не смотрит, то и глаза не видят... Само собой разумеется, что у Батмырзы пропало всякое желание рассказывать Баблине сон.
      — Валлаги, лучше с папахой поговорить, чем с равнодушным человеком, — приговаривал он себе под нос, забираясь снова под одеяло.
      — Для тебя мало дня! — вдруг взорвалась Баблина, знавшая, что старик в пререкания вступать не любитель и благоразумно оставит ее в покое. — По ночам ворчать взялся?..
     Батмырза уже ее не слышал — он снова был в мыслях о сне и так углубился в них, что не мог разобрать, где явь, а где его бредовый сон.
     «Конечно, — рассуждал старик, — музыка и песни во сне неплохо. И похороны с музыкой теперь почетно. Вот Тембота хоронили... Уважаемый был человек и с большими заслугами перед народом...» Батмырзе так и сказали тогда знающие люди в ответ на его удивленные вздохи, что музыка воздает честь коммунисту, покинувшему этот мир. И тут старик спохватился, вспомнив, что у Тембота на похоронах музыка была скорбной, брала за душу! А на его!.. Не разберешь сразу — то ли свадьба, то ли гулянка...
     Батмырзе и сейчас стыдно вспомнить, как веселились соседи у его смертных носилок! «Еу-уей [1], какой позор на голову моей семьи! Что скажут сыновья-фронтовики? — вскричал он тогда и стал во весь рост на носилках и тут несказанно удивился. — А что! Неплохая трибуна... При жизни не выступал, так теперь скажу свои слова народу...»
     
     [1] Еу — уей — ай-ай-ай.
     
     Внизу под Батмырзой — великое множество задранных к нему голов — видно, собралось все селение, все, кто носит на голове шапку. И старик расстроился, подумав: «Вот бы такую высокую трибуну — в революцию или гражданскую, чтобы говорить с народом края», — тогда ведь как! Приходилось ораторам и на бричку взбираться, и надрывать горло, как петухам, с забора. А теперь вот люди несут его, старого Батмырзу, высоко на плечах... Для чего? Валлаги, только зачем ему такая честь? Лучше ехать бы ему сейчас в лес за дровами на своем упрямом ишаке... И сыновей хочется повидать, когда вернутся с войны...
     Тут-то и появился его старший Мазан с пулеметом и погнался, что есть духу, за похоронной процессией — валлаги, того и гляди догонит! А если в него, Батмырзу, попадет? Что тогда? Значит — отцеубийство, да? Нет, такого старый Батмырза допустить не в силах! Чтобы позор пал на голову Мазана, а народ сложил про него несправедливую песню? Уж лучше в могилу... И Батмырза начал из последних сил нахлестывать тех, кто его нес, с Батмырзы же снятой для могильщиков меркой...
     Лишь утренняя заря, росная и улыбчивая, как сноха Кулана, вывела старика из мрачного оцепенения. Он стоял долго на дворе в ранней прохладе, чтобы поверить окончательно, что ничего страшного ни с ним, ни с его близкими не произошло и мир тот же, доверчивый и простой, к какому Батмырза привык с детства. После омовения он больше часа стоял на циновке, совершая утренний намаз.
     Вошла Кулаца, вынесла на двор тазик с водой. Потом старик краем глаза видел, как она спустилась с ведрами к реке. И вот уже в очаге у снохи приветливо и жарко затрещали поленья, донесся запах немудреной и скудной стряпни на скорую руку.
     Батмырза повесил циновку на стену — пора и ему приниматься за дела. Перво-наперво он вынул из-под матраца свои смертные деньги, собранные им в секрете и загодя — по трешке, по пятерке — от продажи сена, дров и иных сельских доходов от случая к случаю. Батмырза медленно пересчитал их, тщательно разглаживая каждую бумажку, сложил в нагрудный карман, потом постоял в нерешительности, открыл старый семейный сундук, бережно достал кинжал с наборным поясом и бухарскую шапку. Сердце Батмырзы тоскливо сжалось от воспоминаний о былом, которые вызвали эти бесценные для горца и почитаемые как знаки мужской доблести и чести предметы. Батмырза не перенес бы позора, достанься они врагу. И он схоронил их в земле, папаху и кинжал, где они благополучно пролежали все три месяца фашистской оккупации.
     Любовно оглядев со всех сторон, старик стал осторожно протирать серебряную насечку полой каптала, и глаза его заблестели от гордости за превосходную работу рук человеческих, которую ни время, ни ржа не берет. «Валлаги, будто сейчас из закалки, — любуясь холодным стальным отливом, не удержался от восхищения Батмырза. — Хозяин состарился, а такая красота не старится, нет!»
     Затем Батмырза принялся за шапку. Он встряхнул ее, ласково повел ладонью по легким, шелковистым завиткам, придирчиво осмотрел, будто это не его собственная папаха и ему только лишь предстоит обзавестись ею. Батмырза с огорчением убедился, что три месяца в земле не прошли бесследно для шапки — потускнело руно, даже обтерлось на сгибах. Он встряхнул ее еще раз — несколько волосков, медленно кружась, спланировало к нему на колени, и старик постарался успокоить себя, как мог: «Голова и та с годами облезает, а у шапки разве век длиннее?»
     Батмырза все никак не мог оторваться от дорогих предметов, наконец, подавив непрошеный вздох, увязал их в тряпицу и отнес в тележку, спрятал под охапкой сена. И тут ему показалось, что сена маловато. Старик прикинул на глаз, хватит ли его ишаку. Дорога предстояла неблизкая, и он решил прибавить сенца впрок: с воза не упадет. А если не ему самому, так людям сгодится.
     Сызмальства не был приучен Батмырза помнить только о своей нужде. И силой жизнь не обошла, и работать умел в охотку, тем и прославился на всю округу. Да и сейчас рад-радешенек услужить колхозу и односельчанам. На это у него своя философия: «Только мертвого люди не кличут. Не дай аллах остаться не нужным никому».
     Зимой Батмырза на все общество стругает ручки к вилам, тяпкам да лопатам, мастерит ярма и оглобли. Летом со всеми — на прополке и сенокосе. А кукурузные сапетки кому плести? Их сейчас только один Батмырза и умеет ладно сработать. Если же не нужен был старик обществу, запрягал свою длинноухую скотинку, ехал за дровами и обязательно привозил из леса еще и оструганные ручки для сельхозинвентаря и мешок сочной лесной травы. Дрова Батмырза сразу же складывал в аккуратную поленницу под навесом, поделки из дерева сушил на сарае, а траву для просушки растрясал в огороде. И забот старику хватало на целый день.
     Когда сена скапливалось достаточно — пройдется с косой по обочинам канавы или срежет окосы, оставленные по кустам вдоль опушек, — Батмырза складывал его в копну, старательно очесывая и ровняя ее крутые бока. Не копна — загляденье! Лишь всегда и всем недовольная Баблина ворчала, не понимая его усердия:
      — Кому делать нечего, тот вырывает дерево и обратно сажает макушкой вниз... Так и ты со своим сеном: из кучки в кучку таскаешь, будто слаще станет. Нигде нет спасенья от сенной трухи — и за воротом она у тебя, и в постели!
     Батмырза в таких случаях благоразумно молчал: к чему ругань, если все, в том числе и сама Баблина, знают, что о его постели и рубашках давно уже заботится сноха Кулаца. Пропустив мимо ушей несправедливые слова жены, старик заговорил с ней о деле:
      — Слушай меня, дочь Хачаповых, на том свете руки твои хвалу тебе не воздадут! Лучше, пока дождь не пошел, помоги-ка сложить сено.
      — Старик ты и есть старик! А жить за стариком какая радость? И мужские и женские дела на мне...
      — А-а? — прервал ее Батмырза, словно не слышал ее крика. — Что сказала?
      — Пень, говорю, глухой! Глухой и трухлявый! — совсем раскипятилась Баблина.
      — Для меня благо, жена, что не слышу. Слова твои, злобные, как осы, не жалят, пролетают мимо! — В голосе Батмырзы почему-то звучали сочувственные нотки, как если бы разговаривал он с малым ребенком.
     Вскоре старик стал улыбаться в усы, чтобы не заметила Баблина и еще больше не рассердилась, видя, как она ловко и быстро, не замечая в горячке ссоры своего старания, бросала да бросала большущие охапки сена на копну — только успевай ровнять!
     А вчера вечером старик припозднился с сеном, но жену звать на помощь не захотел: зачем давать повод браниться да проклинать — пусть злится молча! Тем более что на небе — ни облачка, и утро обещало быть ясным, а день — жарким. «Завтра и уберу — копнить легче слежавшееся сено», — решил Батмырза, покидая огород.
     И вот теперь он стоял в недоумении перед разворошенным и раскиданным кем-то ночью сеном — все вчерашние его труды пошли насмарку...
      — Паршивый пес, да не загрызут тебя собаки! Зачем испортил сено? — не выдержал, вгорячах обругал Батмырза свою дворняжку.
     Старик нагнулся взять охапку, и тут его обдало свежим сенным духом, напомнившим почему-то позднее возвращение Баблины. Но Батмырзе некогда разбираться в своих переживаниях. Сегодня у него заботы поважнее. Сегодня у него на первом плане дело. Старику неотложно нужно в Баксан — туда и обратно засветло.
     С охапкой сена он впритруску возвратился к тележке, устроил сено понадежней, вывел из сарая ишака. Настроение у Батмырзы было не утреннее, когда работа сама собой спорится; без интереса к жизни. Он вяло, будто нехотя, запрягал своего длинноухого и тут услышал голос Кулацы, окликнувшей старика с крыльца:
      — Что так рано, дада? Далеко собрался?
      — В Баксан, милая, на базар поеду, — потеплел глазами старик, услышав непритворную заботу о себе в голосе снохи. — А ты, сношенька, найди мне два мешка да веревочки — ноги овце связать.
     Кулаца ушла за мешками, а Батмырза снова занялся ишаком. Руки делали свое привычное дело, а мысли старика были с Кулацей, потому что ему очень хотелось обсудить с ней засевший с ночи гвоздем непрошеный сон и объяснить, зачем ему нужна овца... Но к чему с утра пораньше портить ей настроение, и так извелась Кулаца молчанием мужа. А впереди тяжелый рабочий день!
      — Вот все, дада, что попалось под руку, — Кулаца подала старику мешок и сумку.
      — Спасибо, милая, сгодится в самый раз. Какие уж покупки по нынешним временам — одни слезы! И торба для них велика... В мешке привезу муки для локумов, а в сумке — пшена для пасты.
      — А это вместо веревок...
     Увидев у Кулацы старую подпругу, Батмырза заверил ее:
      — Валлаги, да ею не только овцу — быка молодого можно связать! Ты где ее отыскала, милая? Давеча я ради нее все вверх дном перевернул, ну, словно пряталась от меня...
      — Теперь и чаю пора выпить в дорогу, — продолжала заботиться о свекре Кулаца.
      — Нет-нет, душа моя, утро меня ждать не будет. А по холодку, сама знаешь, легче и мне и ишаку тележку тянуть...
     Кулаца было снова начала уговаривать Батмырзу перекусить в дорогу, но он упрямо перевел разговор на другое:
      — Внучок-то проснулся? Покатать просил. Вот я бы сейчас его до речки и обратно.
      — Если так, сейчас подниму, — с готовностью откликнулась Кулаца. — Сейчас, дада...
     Старик остановил ее.
      — Сон детям на пользу, милая, будить не надо постреленка. Батмырзе хотелось взглянуть на спящего внука, но даже старику в такую рань неудобно входить в лагуну [1] снохи. Он смотрел в окошко на упрямый вихор, торчавший из-под одеяла, и снова незваная тоска подступала к горлу старика жестким, режущим комом.
     Со словами «пу, машалах [2], дай-то аллах, чтобы родители вырастили тебя» Батмырза по привычке надвинул на брови папаху, взглянул на восток и, отметив, что солнце того и гляди оторвется от горизонта, поспешил к тележке.
      — Успокой его, сношенька, если заплачет. Так и скажи: дада с базара барашка привезет, настоящего!
      — Дада, там, под сеном, — бутылка с кислым молоком и кусок чурека, — сказала Кулаца, отпирая ворота.
      — Валлаги, совсем забыл, — обернулся уже с дороги к снохе Батмырза. — Сено-то, сено прибери, пес разворошил, а то куры еще больше разорят...
     
     Кулаца проводила свекра взглядом, полным сострадания. Сердце ей захлестнула нестерпимая жалость к этому, в сущности, одинокому старику, не желающему никому, даже ей, Кулаце, показать, как болит его душа о сыновьях. «Худой и рассеянный — в чем только душа держится, поесть не уговоришь...» — сокрушалась она, запирая ворота.
     Не заходя в дом, Кулаца взяла вилы и поспешила в огород, чтобы убрать сено, прежде чем откроет курятник. Шла она со скорбным и отрешенным от всего света лицом — вокруг ни души, так что скрытничать и беречь от своей неизбывной тоски ей сейчас некого. Кулаца машинально поддела первую охапку сена и тут вдруг почему-то уронила вилы и прижала ладони к вспыхнувшим жарко щекам.
      — Ан-на [3]! — растерянно вырвалось у молодухи, и она порывисто стала на колени, принялась ощупывать разворошенное сено. — Ан-на, что за наваждение?..
     
     [1] Лагуна — спальня молодых супругов.
     [2] Пу, машалах — ласковое обращение к детям, чтобы не сглазить.
     [3] Ан-на — ну, неужто, ой.
     
     Кулаца в этот момент совсем забыла, где она и что с ней, переносясь мыслями и переживаниями в то благословенное сенокосное время, когда не только погода, но и жизнь ее была легкой и радостной и Мазан с ней — не на войне...
     Тогда все было напоено душистыми, привядшими травами: ветры и облака, речная вода и само поднебесье, руки и косы женщин, день-деньской подгребавших за косарями. Даже кукурузная похлебка, казалось, отдавала мятой и донником и еще чем-то неуловимым, волнующим и молодым, прокаленным щедрым солнцем июля...
      — Тебя зовут, Кулаца! — крикнула Маржан. Заговорщицки улыбаясь, она приподняла полог шалаша, искала ее глазами среди женщин, разом опустивших рукоделие на колени. У Маржан в руках отливающий медным огнем казан, и лицо у нее сияющее сытым довольством, как и положено стряпухе.
     Кулаца отложила носки мужа в сторону, сожалея, что не успела со штопкой, и под любопытными взглядами вышла из шалаша — прямо на Мазана, тоже, как Маржан, улыбавшегося ей загадочно и зазывно. Кулаца сделала шаг-другой навстречу мужу, а он почему-то, будто заманивая, стал отходить потихоньку в ракитную тень, ближе к балке, отливавшей внизу лунной белью.
      — Мазан, ты куда? — не выдержала молчания мужа Кулаца. — Ночь ведь на дворе...
      — Испугалась? Со мной-то? — смеется Мазан, ловя ее за плечи.
     Кулаца оглянулась по сторонам, опасаясь, что их увидят. А Мазан, потешаясь над ее робостью, поднял, ускользающую и дрожащую, на руки, шепнул на ухо:
      — Не оглядывайся и не дрожи... Нет здесь никого! Одна луна на небе. Разве она осудит нас, что любим друг друга?
      — Пусти!.. — боясь нарушить обычай и в то же время не в силах обидеть мужа, шептала Кулаца, неловко упирая ладони ему в грудь.
      — Ну вот! Ты опять за свое... — голос у мужа стал нетерпеливый и сердитый. — Так и жизнь пройдет, не заметишь. Год мы с тобой муж и жена, а много ли были вместе?.. Знаю, обычаи... А я теперь хочу жить по совести, — упрямо свел брови к переносью Мазан, — а совесть мне говорит — ничего плохого И обидного людям не делаю!
      — Не одни же мы так живем, — нерешительно возразила ему Кулаца. — Обычаи мудрее нас...
     
      — Пойми, Ляца, не для одних обычаев человек должен жить, а для счастья, для хороших дел. Я давно так решил и от своего не отступлю!
      — Как же это, Мазан!
      — А вот как! Теперь после работы всегда будем вместе, — и улыбнулся. — Под ручку по аулу будем гулять.
      — Как городские, да?
      — Еще лучше... У всех на виду на руках тебя, Ляца, носить буду.
      — Совсем ты у меня мальчишка! — нежно прислонилась к его плечу Кулаца. Ей хотелось, чтобы время замерло и улыбалось им с Мазаном, как улыбается луна, благодушно и поощрительно.
     

>> след. >>


Библиотека OCR Longsoft