<< пред. <<
Домой Анастасия вернулась затемно, усталая и промерзшая. До самого вечера очищали от наносной земли Сухой ерик, все руки пооборвали. Хорошо еще, председатель догадался, к обеду подослал канавокопатель, а то бы не управились.
У порога наткнулась на пыльный сугроб, но расчищать и откидывать сил уже не было, совковую лопату притулила у крыльца, в затишек, до завтра. Сугроб еще не слежался и не держал: несло тут не с наветренной стороны, из-за угла. Перешла вброд, будто по первому снегу, проваливаясь до колен, добирая в резиновые сапожки.
«Теперь уж все равно... Мало ли, много — а вытряхивать», — подумала Анастасия, устало прихватываясь за перила. На порожках было мягко, ступала будто по лохматой, невидимой в темноте овчине. Висячий замок закалел от мороза и обжигал руки.
Анастасия звякнула щеколдой, но передумала и, размотав на шее полушалок, скинув телогрейку, начала вытряхивать через перильца. Ветер хотя и угомонился против прежнего, но был еще резкий и такой же холодный. Ватник вырывало из рук, за ворот потянуло простудой. А сад во тьме потерянно качался и шумел голыми ветками. И старый плетень будто ежился от холода и скрипел — ветер со свистом низал промеж сухих перевитых прутьев.
В сарайчике захрюкал голодный поросенок, сонно заквохтали куры.
«Подождете! Чтоб вас!..» — Анастасия успела еще отряхнуть юбку обеими руками, вытряхнула из сапожек и кинулась в дом. Шум и свист обрезало дверью, пахнуло теплом. Тепла в нахолодавших комнатах, конечно, не было, но так показалось в первую минуту после ветра и стужи.
А еще — странная, нежилая тишина таилась в доме, и к ней привыкнуть было почти невозможно, хотя привыкала Анастасия чуть ли не всю свою жизнь... Пустые комнатушки, передняя и горница, и дальняя спаленка будто затаили дыхание, и часы-ходики остановились: гиря опустилась — ниже некуда, на пол. Лишь по временам стены вздрагивали от наружного ветра, чуть поскрипывала одна, открытая ставня, и кто-то невидимый вслепую шарил по другим, закрытым ставням.
Анастасия привычно нашла у притолоки электровыключатель, щелкнула, но света не было.
«Чего это я? — подумала с досадой. — Столбы же поваляло в степи! Вот беспамятная баба!.. Есть хоть керосин в лампе? Давно уж не заправляла... Вот напасть-то!»
Вечер, по всему, был пропащий: ни отдохнуть толком, ни радио послушать, ни вязанием время убить...
Хорошо, в чулане загодя припасены дрова.
Анастасия наскоро растопила плиту, сунула на конфорки чугунок с картошкой и чайник, а рядом пристроила тазик с пойлом для поросенка. И когда загудело в трубе, разделась до лифчика, загремела умывальником.
Все ничего, но уж больно резало глаза от пыли, прямо выедало их, будто от лука или стручкового перца. И вода не помогала, надо было зажигать лампу, делать примочки с содой, а после долго еще отмаргиваться: слезы тут были верным средством.
После долго еще горело лицо от дневного, жгучего ветра или холодной воды, не понять. А на плите шипели и взрывались капли, сползающие с голубой эмали чайника. «Тс... Тс... Тс...» — нестройно и враздробь предупреждали о чем-то капли.
— Да куда уж тише? Тише уж некуда! — вслух подосадовала Анастасия и, подойдя к часам, с силой потянула за колечко. Цепь послушно застрекотала, и от ее сухого, металлического стрекота стало вроде бы легче, покойнее. Качнулся маятник...
Хотелось теперь открыть дверцу гудящей печи, опуститься на низкую скамеечку перед самым творилом и долго сидеть так, с устатку, перед огнем с закрытыми глазами. Вспоминать что-то далекое и несбывшееся или не вспоминать, а так, грезить... Уединиться хоть на час в самой себе, замереть у близкого огня печурки. Ан и тут времени не хватило, тазик с пойлом уже перегревался на плите. Пришлось снова натягивать телогрейку, окручиваться полушалком. И пока надевала сапожки, вспомнила, что нынче забыла проверить почтовый ящик.
«Пыль у крыльца давеча надо было расчистить. Снова придется нырять до колен... Эх, баба!»
Пыли вроде бы еще добавилось. И мороз давил крепче, хватал за руки, пока она открывала хлев. Поросенок с урчанием влез в корытце до самых ушей, а она постояла в затишке, за открытыми воротцами, слушая ветреную ночь, уйдя в себя... Совсем близко был тот угол сарая, за которым когда-то кутал ее в бурку Вася, человек, не иначе, как придуманный ею, потому что теперь она уже и не помнила ничего, кроме той мягкой, ласковой бурки. И совсем близко была калитка, у которой, выходя, задерживался всегда Григорий Федорович... От него уже полгода не было писем, и он мог даже приехать нечаянно, стукнуть в калитку, потому что нынче она уж была на все согласна. Упала бы, прямо упала на руки...
Ветер шумел, а поросенок уже не урчал, а мирно дохлебывал пойло, и жестяной тазик ощутимо холодел в руке. А ей не хотелось двигаться в усталой забывчивости, и тут кто-то постучал в калитку.
— Анастасия батьковна!
Знакомый голос кашлянул покойно, для опознания. И она даже не ворохнулась, не встрепенулась сердцем, потому что не тот, не тот был голос. Тихо, не спеша заперла сарайчик, звякнула тазиком:
— Кого тут?..
— Ну я... Не слышите, что ли? — человек ещё кашлянул недовольно. — Калитку бы отперли, по такой погоде...
— Да она и не заперта. Пылью ее, что ли... — сказала Анастасия в темноту. — Нажми посильнее, Никанор Иваныч, не ленись. Ну вот, она и открылась... Ты ежели в ботинках, то погоди, я тут откину малость. Замело меня совсем...
Пока она расчищала совковой лопатой пыльный сугроб, Никанор Иванович стоял рядом, и левая рука его висела неподвижно, а правая придерживала что-то под мышкой. Был Никанор Иванович однорук, заместо левой кисти торчал у него протез, и поэтому он не мог ей сейчас помочь.
Дорожка понемногу расчищалась.
— По какому делу-то? — отдышавшись, раздвигая полушалок, спросила Анастасия.
— По общественному, конечно. К другому погода не располагает, — усмехнулся он в темноте, как будто у него были тут и другие дела.
— Ну, чего ж... Заходи тогда.
— Зайдем.
Он еще постукал носками ботинок о подступеньки, чтобы не тянуть в дом лишнюю пыль, вошел следом. Верхний косяк двери хотя и пропускал его, но Никанор Иванович еще в чулане снял шляпу и наклонил голову, шагая через порог. Из предусмотрительности.
— А я еще и пообедать не успела, — сказала Анастасия между делом, скидывая телогрейку и одновременно принимая у него фетровую шляпу. — Может, выпьешь со мной чаю, с устатку?
В голосе ее сквозила необидная, какая-то домашняя насмешливость, но Никанор Иванович давно уже привык к такому игривому, несерьезному обращению с собой в этом доме. Кивнул согласно, проходя к столу и приглаживая на крупном черепе изреженные седые волосы на косой пробор. Из-под локтя правой руки выпустил на уголок стола картонную папку.
— Чаю, пожалуй, выпью... Отчего не выпить? Это не то что... Полезное с приятным, так сказать...
— Садись, садись, Никанор Иванович, располагайся. А я счас, приберусь малость.
Ушла в темную горницу и, слышно, завозилась в шифоньере. А он знал, что явится она теперь в тонкой нейлоновой блузке без рукавов, тесной до последней возможности, и будет весь вечер сидеть перед ним с оголенной до ключиц шеей, смущать и заманивать, мучить двусмысленными словечками, пресекая, однако, всякую попытку заговорить о главном.
— Чего ж пришел-то? — услышал он приглушенный и певучий голос из темной двери. Спрашивала невнятно и сквозь зубы: держала, видно, шпильки в зубах.
А может, стаскивала через голову буднюю кофту.
Лицо у Никанора Ивановича было каменное, грубо отесанное, но и оно выразило досаду и страдание. Она всегда так вот допекала его наводящими вопросами: чего пришел? зачем? — хотя прекрасно знала, с чем он являлся к ней. Именно потому и спрашивала, потому и подтрунивала — то безобидно, то с издевкой, — что все хорошо улавливала своим женским чутьем. А он, взрослый, заслуженный человек, почему-то не мог одолеть этой ее шутливости, всякий раз смущался, не имея никакой исполнительной власти перед ее броской, литой наружностью и дерзостью глаз, и вот уже третий год продолжал называть ее на «вы», хотя она «тыкала» в ответ без зазрения совести.
Он неловко развязывал одной рукой бельевые тесемочки картонной папки, хмурился...
— Пришел вот к вам по выборам. Сами-то не догадались заглянуть на агитпункт, а время уже не терпит. Меньше двух недель... Надо бы и в списках себя проверить, да и с кандидатами познакомиться. Тем более, что я отвечаю за вашу десятидворку.
Тут-то она и вышла. Явилась из темной горницы, держа полные, молочно-белые, красивые еще руки чуть вразлет, выставив необъятную грудь в тонком, паутинном нейлоне. Прошлась мелкими шажками к плите и, быстро обернув чугунок рушником, вывалила парную, дымящую картошку в блюдо.
— А чего ходить, я ж их и так знаю! — сказала она, мягко оборачиваясь, позволяя рассмотреть себя со стороны и будто дымясь вся. — Я их всех знаю, а в списках бригадирша нас уже проверила.
— Отметки нету, значит, не проверяла.
— Ну, так с нее и надо б спросить. Халатная!
— Так нельзя, Настасья... м-м... Семеновна. Нельзя дело на шутки переводить, — сурово сказал он, как бы намекая, что тут не какой-нибудь личный, любовный вопрос, а вполне серьезное государственное мероприятие. — За кого голосовать-то будете?
Картошка уже была на столе, и бутылочка с постным маслом, а потом явился из холодильника баллон с солеными огурцами в смородиновых листьях, и все хорошо пахло. Просто непонятно было, как может такая аккуратная, дельная женщина жить в одиночестве, и ради кого только она готовит на зиму такие отличные, отборные огурцы. Никанор Иванович старался не смотреть на парившую картошку, уставившись в разворот папки. Седой ворс пробора холодно поблескивал у лампового стекла.
— Да за кого, за Агнюшку Полякову, звеньевую! Что ж я ее не знаю, что ли?
— Это — в райсовет. А в сельский?
— А в сельский — за Нюрку Шумилову.
— За Анну Степановну, — поправил Никанор Иванович.
— Ежели писать, тогда конечно. А так — что она мне? В школу вместе ходили до войны, как была конопатая, так и осталась. Шебутная, на каждом собрании ее только и слышно! Зоотехник! Агнюшка ее Кормовой единицей зовет!
— Ну вот. Депутаты наши — местные люди, плоть от плоти народа, это вы хорошо понимаете. А шутить тут нечего.
— Да ладно уж, ешь! — сказала Анастасия устало, подавая вилку. И сама присела рядом, через угол стола. — Это я так... Умотались нынче до того, что рубахи хоть выжимай. Только смехом душу и отведешь! Зима-то нынче, а?
— Н-да... Зима, это верно, — кивнул Никанор Иванович. — С самого декабря осадков не наблюдается. Факт крайне нежелательный...
— Чичер-ячер посреди бела дня! В эту пору «моряку» уж пора бы подуть, а оно вон как, — сказала Анастасия. — Ждали, ждали и — дождались!
Никанор Иванович положил протез левой руки на стол, а правой взял вилку. Анастасия отвернулась. Этот пластмассовый, розовато-прозрачный протез со скрюченными, мертвыми пальцами всегда пугал ее.
— Очистить картошку-то? — спросила, не глядя на стол.
— Ничего, обойдусь, — сказал Никанор Иванович. Он наколол крупную, бородавчатую картофелину, а держачок вилки устроил между скрюченных пластмассовых пальцев, как в рогульку. Правой рукой начал не спеша сколупывать с клубня разварившийся мундир. Выходило у него неплохо, руку он потерял давно, еще до войны, и привык обходиться.
— Бабка Подколзина говорит: цуклон какой-то, божья напасть. А сама и в бога-то не верит!
— Антициклон. Сибирский. Прорвался по Южному Уралу и Заволжью, от самой целины. Это бывает. Солнечная активность, — пояснил Никанор Иванович. Говорил он всегда грамотно, любил подчеркнуть свою эрудицию, хотя образование имел небольшое. «Вы по дипломам и прочим бумажкам о человеке не судите, — не раз подчеркивал он. — У иного человека, допустим, числится всего семь классов, формально. А ежели семь — но старых, довоенных? Вот тут и получится форменная ин-тер-пелляция. Потому что старых семь классов — это все равно, что теперешний институт! В голову тогда больше вкладывали!»
— Вот, говорят, високосные года трудные, а прошлый год вышел с хлебом, — вздохнула Анастасия. — Ничего не поймешь в этой природе по нынешним временам... Утром иду по-над яром, а ветер с краю-то прямо сосет, сосет землю! Будто вершки со снежного заструга взметывает! Страсть глядеть... Хорошо еще — хутор наш под горой, а в степи-то как же? Пересевать, что ли, будут?
— Придется, верно, пересеять кое-где... Но техники теперь много, управимся. Яровые вывезут.
— Техники-то много...
Она смотрела, как он мертвой рукой держит вилку с полуголой неряшливо ободранной картофелиной, и мурашки бежали по телу. «Пора бы ему уж и уходить, а все сидит... — думала она, оглядываясь на часы. — И чего сидит, ума не приложишь...»
Она ждала, что Никанор Иванович вот-вот заговорит о главном, ради чего пришел, сделает упор на хорошую материальную базу, если иметь в виду его пенсию и ее высокий заработок, для совместного проживания в дальнейшем, и торопливо соображала, как и чем отвести опять этот ненужный разговор. Не успела ничего путного придумать, а Никанор Иванович уже отложил вилку и вытер замасленные губы чистым рушником. Подался ближе.
— Сын-то пишет чего-нибудь? Как они там?
Вопрос выглядел вполне пристойно и даже невинно. Но ясно же было, что тут речь не о сыне, а о другом человеке, и речь все та же, только — с дальним подходом...
— Как они там? Не занесло их красными песками на этом полуострове?
— Ну, чего уж!.. Там и песков-то нету вовсе, камень гольный, — сказала она, досадуя, что не придумала ничего подходящего. — А Коля и верно... не писал что-то давно. Полгода уже писем не шлет, окаянный... Может, и правда уехали с буровой куда-нибудь в пески?
Поднялась, принесла чайник с плиты, начала звенеть стаканами.
— Сын-то... теперь уж отрезанный ломоть, — сказал Никанор Иванович, будто хотел ей внушить нечто новое. — А вы-то как? До каких же пор будете ждать от них вестей? О себе-то не пора ли подумать? Гляжу на вас, Настасья Семен-на, и, откровенно если, то... жалею. Себя жалею и — вас...
«Вот, вот. Началось... — вздохнула Анастасия. — Пошло опять, заново!»
Она пересилила что-то в себе, какую-то робкую напряженность души, и засмеялась, откинув голову с тяжелой корзиной волос, прикрываясь ладошкой:
— Чего уж там жалеть, Никанор Иваныч, когда за сорок перевалило! Старые люди верно говорили: сорок лет, мол, бабий век!
Получалось как-то неладно у нее. Говорила о бабьем веке, а зубы смеялись молодо, и в черных, повлажневших глазах металась какая-то порочная тьма.
— Старухи, они по-разному говорили. И в сорок пять — баба ягодка опять, — придвинул он к себе горячий стакан. — Ей-богу, от души говорю!
— Ой, господи, да я уж вам говорила...
— Да что ж, что говорила? До каких же пор вам ждать-то?
— А спешить-то куда?
Пустой разговор был. Она ускользала от него, точно зеленая ящерка в некошеной траве, и он тихо злился.
— И сыну надо прописать, чтобы вертался, нечего по чужим краям... — настаивал он. — Недавно на исполкоме я был, постановили в районе, что хутор наш пе-ре-спективный! Никуда уезжать не будем, только усадьбы по-новому нарежут, чтобы трубы газовые короче класть, а также и водопровод. Асфальту меньше. А многолюдства больше станет, потому — другие, малые хутора будут к нам свозить. Работу ему найдем не хуже, чем в песках...
— Это когда же будет? — перепугалась Анастасия.
— В скором будущем. На двадцать лет план-то, а начинать прямо завтра, сказано было.
— Бат-тюш-ки!
— Дом культуры большой, на городской манер будем строить, для молодежи. А на Мангышлаке этом всякое может случиться. Всякий там народец, сборный! Говорят, вон, и в карты один другого проигрывают. Хоть правый, хоть виноватый — им все одно!
Никанор Иванович, склонный по своему характеру к положительному резонерству, умеющий и успокоить, и найти «позитивную» сторону даже в ином неприглядном факте, на этот раз предпочел указать именно на теневую и даже опасную сторону жизни в чужих краях. Такое смещение внутренней точки было, по-видимому, выгодно ему.
— Толпа ведь. Сборище! — сказал он. — Зарежут ни за понюх табаку!
— Ну-у нет... — потемнела она лицом. — У буровиков, у них постоянная бригада, и жизнь бригадная, постоянная. Там баловства этого нету и головорезов не держут...
— Всяко бывает! Напишите, чтобы вертался.
Никанор Иванович поступал правильно. Если уж она не хотела слушать главного, с чем он пришел, то стоило уклониться к сыновней судьбе. Таким путем он хотя и не прямо, так исподволь и косвенно проникал в семейные заботы.
— Я об вас завсегда думаю, Анастасия Семен-на, и, прямо говоря, беспокоюсь, — закончил он свою мысль и убрал со стола левую руку.
Анастасия посмотрела на него чужими, безразличными глазами, собираясь что-то ответить, но тут вспыхнула электрическая лампочка над головой. В комнате посветлело, сразу пропали широкие тени по углам, а керосиновая коптилка на столе показалась вдруг жалкой и ненужной. Анастасия обеими руками провела по лицу, будто спросонья, и пошла в .угол, к радиоприемнику.
— Мы вот тут сидим, болтаем без толку... — сказала она на ходу, — а люди в степи работают, на морозе. Столбы, видишь, подняли. Шутка-дело, на таком ветрище по столбам этим лазить!
В приемнике щелкнуло, запищало, и вдруг, нарастая, выплеснулся шутливый песенный речитатив:
Ну что тебе сказ-зать пр-р-ро Сахалин?
На остр-р-рове нор-р-маль-ная пого-да!..
И разом все смолкло, она выключила клавиш.
— Черти бы их разымали! — заругалась Анастасия. — Тут и вправду надо погоду послушать, а они.., И скажи ты, какие люди! Слова попросту не скажут, обязательно стишками, да в рифму!
Никанор Иванович понял, что пора уходить. Но уходить, как всегда, не хотелось, и он искал еще повода, чтобы затянуть время.
— Культура! — сказал он, закурив папироску «Беломор». — Культурой пренебрегать, Настасья Семен-на, не стоит. Я вот последнее время книги стал усиленно читать, много полезного почерпнул... От иной книжки прямо не оторвешься!
— Про любовь небось книжки выбираешь теперь? — откровенно издеваясь, сжала она губы. Ждала с внутренней усмешкой, что он опять выскажется в духе своих прежних лекций: мол, никакой любви в чистом виде в природе нет и быть не может, поскольку влечение полов все достаточно хорошо объясняет на материальной базе, без предрассудков. Но Никанор Иванович от подобного разговора уклонился.
— Зачем про любовь? Познавательные книги, в смысле потока информации, — сказал он. — Читал вот недавно про исторические времена. В райцентре библиотекарша посоветовала. Книга под названием «В прекрасном и яростном мире».
— Чего же там?
— Факты! Из истории. При царе Петре, оказывается, тоже хотели канал Волго-Дон прорыть. А я, откровенно говоря, даже не подозревал. Имел существенный пробел по этой части...
— Гляди-ка! — поразилась Анастасия. — Ну, и как же? Чем дело-то кончилось?
— Ну, в те времена-то, конечно, у них не вышло. Техника не та, да и наука промашку дала... Выкопали канал, конечно, и шлюза учли, и все прочее. Одно из виду упустили: откуда вода будет.
— Ах ты, господи! Незадача... И чего ж царь на это?
— Ну, царь дело знал! Велел главному штейгеру, который из немцев, голову отрубить, Чувство ответственности высоко было поставлено.
Никанор Иванович крепко затягивался «Беломором» и дыма почти не выпускал, в себя заглатывал.
— Так-таки и отрубили голову? — ужаснулась Анастасия.
— Само собой...
— А вода?
— Какая?
— Ну, в шлюзах-то! Как с водой-то дело кончилось?
— А-а, вон вы о чем... Ну, воды, конечно, не прибавилось, нет. Немец-то он, возможно, вредителем был...
— Ведь это беда — с каких пор! — снова поразилась Анастасия. — Дурь наша, господи...
Она убирала посуду. По тому, как резко и неосторожно, со звяком бросала тарелки и стаканы в тазик, швыряла мокрые, непротертые вилки в ящик стола, Никанор Иванович понял, что разговор и на эту тему иссяк. Задавил недокуренную папироску в пепельнице и поднялся. Спросил вдруг с неожиданной решимостью, напрямую:
— Николай-то... так при Коншине и живет? Не раздружились они?
«Мне-то как быть? — слышалось в этом вопросе. — Ждать и дальше или, может, приискивать другое место?»
Анастасия перестала кидать посуду, руки у нее обмерли.
— Не знаю. Не пишут же. Чего об этом говорить!
— Может, жена к нему вернулась?
— Не знаю. Мое-то дело какое!
Никанор Иванович одевался трудно, никак не мог сразу найти левый рукав, топтался у двери.
— Вы вот давеча... про любовь, — сказал с видимым напряжением. — Любовь, конечно, дело молодое... А ежели все у нас теперь есть, отчего бы и не пожить, Настасья Семеновна? Чего же вы ждете?
Она помогла натянуть пиджак, усмехнулась:
— Все у нас есть, Иванович, верно. Жизни токо нету!
Грубо, назло себе сказала, потому что верила еще в другое. Своя судьба — хоть и за семью печатями, а все же недаром жизнь идет, недаром. Только дождаться, дождаться бы... И он, должно быть, понял эту ее горячую неправду, толкнул двери. «Кричите, Настасья Семеновна? Кричите, значит, надеетесь... Когда не верят, так молчат наглухо, вот чего я вам скажу...»
Ветер не унимался. В саду шумело, расчищенную дорожку у крыльца опять перемело. Ощупью открыли калитку.
— Погодка! — недовольно буркнул Никанор Иванович. — Середь зимы снегу не допросишься!
— Конца не видать, — в тон ему вздохнула Анастасия, подавив усмешку. Пришли ей на память бабкины утки, что пригреблись по пыльному смету к окну клевать раннюю герань. И смех и грех!..
— До завтрева, — попрощался Никанор Иванович.
Анастасия промолчала, вспомнила про почтовый ящик.
Дождавшись, когда гость отойдет в темноту, дрогнувшей рукой отодвинула фанерное донце самодельного ящика. Посыпалась сухая земля, и вдруг что-то воробышком клюнуло в чуткую ладонь.
— Письмо?! — еще не веря себе, ахнула Анастасия.
Лампочка у потолка горела неровно: то вспыхивала бело и разяще, то угасала красно, и тогда виден был провисший волосок под слабым накалом. Видно, опять где-то закидывало ветром провисшие провода.
Лампочка мигала, но почерк сына на конверте она угадала сразу и почувствовала кружение в голове. Голова кружилась от дневной усталости, от длинного и скучного вечернего разговора, от ветра, лапающего закрытые ставни. Анастасия потерла лоб и виски, неловко, одним боком присела к столу и дрожащими руками подержала письмо на просвете, чтобы, упаси боже, не разорвать сыновней весточки вместе с конвертом.
Что-то удерживало ее... С какой-то пронзительной ясностью видела дымящийся окурок в пепельнице, чуяла что-то постороннее в хате.
«Господи! Будто вчера было... Сидел он тут же, на этом месте, и тоже «Беломор» курил мелкой затяжкой... А я-то, я-то, дура!..»
Много ли времени надо, чтобы разорвать по краю конверт, но и за эти мгновения успела Анастасия чуть ли не всю жизнь свою перебрать, всколыхнуть в памяти, стиснув зубы.
Давеча, у стогов, бабы мешали, не могла даже и скрытно признаться, о чем болело сердце все эти годы, отчего с таким нетерпением ждала вестей от сына. А сейчас, наедине с письмом, прямо задрожала вся, обессилела от смутной надежды и заново все припомнила.
Стирала она тогда на кухне. В одном лифчике и будней юбке, распаренная была и, наверное, некрасивая. Жестяное корыто ухало и легонько прогибалось под руками, и мыльная вода плескалась и будто всхлипывала о чем. И тут он вошел.
Привел сына-озорника за руку...
И вот, чего бы никому она не сказала, в чем и себе редко признавалась, смутил ее Коншин не тем, что застал с оголенными плечами, — она тут же и накинулась тогда расхожей бумазейной кофтой, — а тем, что сильно похож был на другого человека. Показалось вдруг, что стоит перед нею Вася Кружилин, вылитый Вася, суженый ее, только постаревший, хмурый и чужой.
— Ваш оголец? — спросил с упреком.
— Наш... — кивнула молча.
Испуг внутренний всю кровь у нее запек тогда. Не знала, куда руки деть, глаза, всю себя. А все же смотрела снизу вверх, не могла оторваться от хмурого и будто знакомого лица.
Хорошо ведь соблюла себя в эти годы, а все вроде виновата в чем...
И он что-то такое уловил в себе. Оставил ее в покое, с сыном заговорил.
Так бывает оно — с первого взгляда, с одного слова...
А потом было время, чтобы разобраться во всем, поближе узнать всю его трудную жизнь «на колесах», с буровой на буровую, когда месяцами человек не бывает дома, а жена еще молодая и любит ходить на танцы с медным медальончиком на голой шее, в модных туфлях на высоченном каблучке...
Он вроде ничего такого прямо и не рассказывал, да только Анастасия-то уж не маленькая, сама все хорошо понимала. Ее тянуло к нему так, что спать не могла, и весь он был по ней — не броский, не фальшивый, мужик-трудяга, по какой-то ошибке своей, а может, из-за больших денег, что платят буровикам, нечаянно приманивший красавицу и очень скоро разобравшийся, что не по себе срубил дерево. А была уж дочка, и разорвать ничего не мог. Сидел чуть не каждый вечер здесь, на уголке стола, пил молоко и шутил: «На уголок всегда попадаю: семь лет — без взаимности...»
А какое там — без взаимности! И Колька, окаянный, прямо прилип к нему...
В пепельнице все дымил окурок, и от дыма, от дневной химической пыли сладко и горько пощипывало веки в ресницах.
У нее и тогда щипало в глазах и вся душа разрывалась от сладкой и счастливой боли. Другое это все было, не то, что в юности.
Может, Вася и хороший был, да не успела ничего понять, будто все, что случилось, как-то без нее решилось в суматохе войны. Будто ураганным ветром их снесло друг к другу, оставило на минуту вдвоем, в жарких, испуганных, ребячьих объятиях, и так же нечаянно и нелепо разнесло в разные стороны тем же шальным ветром. Не успела как следует и душой поболеть от счастья, как вдруг лютый залп над могилой обрубил, прикончил все раз и навсегда.
И явился другой человек. Пришел уже не к лупоглазой, круглощекой девчонке, не знающей куда себя девать, ищущей проливного дождя, да чтоб с ветром...
Но не могла она, не могла. Что-то переступить страшилась. А он смотрел, вздыхал и не понимал, что ее удерживает. А может, наоборот, все очень хорошо понимал...
Колька приехал из армии, три дня дома покрутился и начал вдруг кидать майки, тельняшки и бритвенные стаканчики в чемодан.
— Мам! Я к дяде Грише поеду! Он меня в письмах с самого начала бомбил: приезжай да приезжай! Как выйдешь, говорит, на гражданку, так много не думай, место в бригаде всегда найдем!.. А?
«Много не думай...»
Люто ненавидела она эти его словечки: «бомбил», «на гражданку», «много не думай», а все же сама и собрала на этот безводный Мангышлак...
После Коншин писем почти не писал, только сам однажды приезжал в отпуск. И опять ничего они не решили, потому что та, городская жена не давала ему развода. Потом сны какие-то глупые ее мучили. Будто сидит за столом у нее бородатый старшина и о чем-то говорит, говорит, говорит. А она не слышит, маленького Колю на коленях держит, укачивает...
Прошлой осенью, знала она, кончился срок алиментов, им самим себе положенных, и руки у Григория Федоровича развязались, но писем все не было, и Колька уже полгода молчал, вот наконец-то надумал...
Анастасия отодвинула подальше пепельницу, хотя дыма уже и не было, и аккуратно оторвала краешек голубого конверта. И стала разбирать сыновьи слова не торопясь, от буквы к букве. Потому что знала: последний срок всему наступил, будет там и про Григория Федоровича.
Сын писал грамотно, почти без ошибок:
«...Дорогая мама! С приветом ваш сын Николай, и все мои дружки-буровики, а также и начальник нашей буровой, известный тебе Григорий Федорович Коншин! Ты, конечно, меня извини, что я долго не писал, тут был затор по всем швам, потому что мы теперь работаем не на нефть, а на воду, в глубине песков. И еще мы боролись за звание и сильно нажимали, а проходка осложненная в этих условиях. Могу еще сообщить, меня повысили сменным мастером, и за перевыполнение плана вся бригада недавно получила вымпел, а потом был переезд на новую разведочную площадь, о чем я уже говорил.
Ты, может, спросишь, мама, почему это мы стали на воду бурить, то я скажу...»
Анастасия с досадой зевнула и прикрылась ладошкой. Горько усмехнулась: «Ой, господи, да ничего я не спрошу, сынок... Ничего не спрошу, хорошо уж одно, что вы там живы и здоровы...»
«...то я скажу, что с нефтью на данном этапе вопрос уже полностью решенный, а пить тут нечего, полуостров этот задыхается без воды. А геологи прямо говорят, что на большой глубине под всей Ср. Азией и даже под Каракумами есть целое море подземной пресной воды. Вода эта ушла с поверхности в древние еще времена, до нашей эры, и наша задача теперь качать ее обратно... Вся надежда местного населения теперь — на нас.
А прогрессивка будет такая же, и все льготы нам остаются, как буровикам, и за отдаленность в полевых условиях, и я теперь стал уже хорошо зарабатывать, как сменный мастер, и скоро буду тебе помогать, да и самому деньги, конечно, понадобятся в недалеком будущем...»
Анастасия отчего-то насторожилась, начала было перечитывать все заново, но терпения не хватило, перевернула листок.
«...Сообщаю еще местные новости. Григорий Федорович недавно, то есть осенью, перед ноябрьскими, ездил в отпуск и окончательно разругался с бывшей своей женой и теперь круглый холостяк. А дочку свою Валерию он теперь забрал к себе в целях правильного воспитания, а то город на нее уже влиял отрицательно. И она стала работать у нас на буровой коллектором, то есть по отбору керна на разных интервалах, а что это такое, я тебе уже говорил и ты должна знать. Тут без образования нельзя. Лера девушка хорошая, ей уже девятнадцать, и она очень физически развитая (занималась даже художественной гимнастикой в своем городе при ДСО «Труд»), а кроме того, Григорий Федорович заставил ее поступить заочно в техникум, и мы теперь готовимся оба... Григорий Федорович сначала не одобрял, а потом, видя такое дело, послал нас в командировку в Узень, и мы там с Лерой записались в загсе, как положено, так что ты, мама, скоро жди нас...»
Анастасия устало отложила листок и взяла другой, еще не осознав, о чем сообщал сын. И вдруг будто проснулась.
«Ой, господи, что же это?.. Командировка, Узень, загс... Погоди, погоди, Коля...»
Вот, снова: «...Видя такое дело... Мы с Лерой... в Узень...»
Жаркое прилило к сердцу. Она положила руку на то место, где сходились ключицы, сдавила пальцами горло, чтобы удержать что-то рвущееся из самой груди. Стала недоверчиво вникать в строчки, но дальше рябило что-то пустое, порожнее, из легковесных слов.
«...так что ты, мама, скоро жди нас в гости, к маю, возможно, приедем с Лерой, она хорошая и тебе понравится... Свадьбу мы играли всей бригадой и провели ее как комсомольско-молодежную, и был фотокорреспондент из областной газеты Гурьевской области и все подробно зафиксировал. Так что в следующем письме я обязательно пришлю тебе газету, и ты увидишь, какая хорошая была свадьба...»
Анастасия тихо, аккуратно положила письмо на стол, будто оно было живое. Потом с трудом поднялась и, словно слепая, прихватываясь то за спинку стула, то за угол комода, прошла к тому окну, ставня которого была еще с утра открыта и тихо поскрипывала от порывов ветра. Хотелось постоять у окна, посмотреть в черноту ночи, поймать глазами хоть одну звездочку в летучих ночных облаках. Но за пылью ничего нельзя было рассмотреть, только одна голая ветка от ближней яблони колыхалась в полосе оконного света и скребла вымерзшими почками по стеклу.
Выло в трубе, а на чердаке гудели и стонали надсаженные бурей стропила.
Анастасия смотрела на ветку, качавшуюся за стеклом, видела свою тень на зеркально-черных глазках и шептала про себя последние слова сына, горько улыбалась: «...обязательно пришлю газету, и ты увидишь, какая хорошая была свадьба...»
«Милый ты мой! Милый ты мой сынок! Сыночек... Кабы знал ты, как ждала я твоего письма, как обрадовалась ему и не думала, не гадала, как она, жизнь-то, быстро бежит... Не вернешь, видно, ее назад, не уцепишься...»
Закрыла лицо руками, слепо нашла двери в спальню и грохнулась на кровать. Прижавшись головой к стене, зажмурилась до боли в глазах, чтобы не видеть тьмы, не слышать воя в трубе, жалобного свиста голых веток в саду.
На кухне судорожно вздрогнул и остановился мотор холодильника, но тишины все не было, и откуда-то, то ли из-под пола, то ли с чердака, а может, из самой души, поднялась другая, далекая, забытая песня в десяток приглушенных бурей грозно-неуступчивых голосов, что возникла когда-то в доме с запева бородатого старшины, Васиного отца, да так и осталась в нем навечно. Тихо гудели стены, тихо стенало подполье, и стропила отзывались невнятной тоской, скрытой в словах песни. А потом услышала Анастасия вовсе внятные, спокойно-умудренные слова матери, вздрогнула вся и заплакала наконец — открыто, навзрыд, исцеляюще-горькими, бабьими слезами...
— Дети у нас... Дети у нас, Гордеич, де-ти!.. — шептали, вились над нею материнские слова, сказанные однажды и на всю жизнь.
Что-то расплывалось перед глазами, смутное, белое... Мокрые, тающие снега под хутором, расчерченные дорожными колеями. И по тем белым снегам мчались красные, рыжие, запаленные в вечном беге, разнузданные кони...
И будто бы стояла она со слезами на глазах, крепко держась окостеневшими руками за колья плетня, и чувствовала, как тихо и счастливо бьется под сердцем нарождающаяся жизнь, первенец, ее счастье...
Куда скачете, куда стремитесь, куда спешите, красные кони?..
Так и уснула, с немым криком вслед улетающим сотням, со слезами на щеках и горьким недоумением губ.
И новый день наступил...
Анастасия проснулась в разобранной кровати, и лампочка не горела на кухне, и она не могла вспомнить, когда успела ночью раздеться и выключить свет. Поднялась, прислушалась, за стенами вроде бы утихало, ветка яблони за окном тихо покачивалась, и ставня не скрипела.
Анастасия включила приемник на волне Краснодара, хотела поскорее узнать прогноз насчет погоды. Сил уже не было терпеть дальше... А по радио опять передавали стихи.
Негромко сеялись чужие слова, точно мелкий дождь моросил:
Есть морское поверье:
Раз в тысячелетье
Из далеких, неведомых,
сказочных стран
Прилетает зимой
Теплый, радостный ветер...
Анастасия хотела по привычке выключить, не принимая чужого волнения, но не посмела. Было все же что-то в этих словах теплое, женское, что жаль было прерывать,
В чьем-то сердце, Давно онемевшем от горя, Вдруг звенят колокольчики Сами собой...
Анастасия вздохнула. «Ах, кабы вчера! Кабы вчера их услышать, господи, до письма, до Никанора Ивановича... — подумала она освобожденно. — Теперь — все проще...»
За ночь опять намело, но ветер почти улегся, сквозь пыльные облака брезжило солнце.
Никанор Иванович стоял в своем дворе, облокотясь на калитку, и, видно, поджидал Анастасию. Вид у него был такой, будто он знает что-то, догадывается. Может, слышал вчера, как она открывала почтовый ящик, который он сам доставал для нее и навешивал.
— Новенькое было что? Или опять то же? — спросил он.
— Было... — сказала Анастасия, едва раздвинув полушалок у бровей. — Написал-таки сынок...
— Чего же они, как там?
— Да по-старому все. На воду они теперь бурят. Нефти уже много добыли, а теперь, значит, за воду берутся, — сказала Анастасия. И добавила почему-то громко и с вызовом, будто он в чем виноват:
— На воду. В мертвой степи, в песках!
— А-а, ну это, конечно, хорошо, — одобрил Никанор Иванович. — Там-то это, конечно, проблема первоочередная, назревшая.
— А сынок — женится, — сообщила Анастасия.
— Погуляем, значит. Поздравляю.
— Да уж отгуляли... К маю обещают приехать. Заходи тогда...
Она пошла, на ходу сочиняя ответное письмо сыну, подбирая необидные материнские слова. Писать думала вечером — о материнском благословении, добрых пожеланиях соседей. Слова подходили неторопливо, одно к одному: «В колхозе у нас теперь все хорошо... Погода, правда, немного подкачала, ветры были сильные, с пылью, но теперь уж вроде стихает... А ты, сыночка, приезжай обязательно, я по тебе совсем изболелась и соскучилась, приезжай с Лерой, молодой женой, я вас буду теперь ждать. Подсвинка додержу до мая, и куры у меня хорошо несутся, а коровы уж не держу, одной-то мне много ли надо? А Григорию Федоровичу поклон передавай и скажи, чтобы он не ругал вас. Скажи: мама, мол, одобряет твой выбор, лишь бы уж вы... хорошо жили да чтобы войны на ваш век не было... Конечно, нехорошо, что вы поспешили так со свадьбой, надо бы собраться нам всем ради такого события, но уж раз так случилось, то ничего... Жду вас на майские праздники, сыночка, а свату Григорию — поклон...»
Бабка Подколзина вышла наперерез из проулка, прошла два-три шага и подергала Анастасию за конец полушалка:
— Чего замоталась-то? Погода, слава богу, утихает... А ты чего, кричишь никак? Глаза-то?
— От пыли, должно... — сказала Анастасия, отвернувшись.
— Пыль эта проклятая... Ерик-то за ночь опять затянуло, опять, видно, придется очищать...
Анастасия крепче закутала лицо. Буря утихала, и ей казалось, что теперь уж ничего не будет в жизни такого страшного и трудного, чего не осилили бы люди, не перетерпели, не одолели — где руками, где холодным рассудком, терпением и надеждой на сыновнее счастье. «Теперь — все проще...» — опять подумала Анастасия.
— Из Новокубанки сосед приехал, — сказала бабка, с трудом поспевая за Анастасией. — У Первицкого этого... поля-то! Чистые, ни одной крупицы, говорит, не сдуло! Прикатали загодя, вот у них и порядок! А еще — лесные полосы...
Анастасия слушала и не слушала бабку, смаргивая последние слезы. Смотрела на пыльные заборы, поникшие сады, заждавшиеся теплых вешних дождей. Солнце млело в облаках, как яичный желток.
На дальнем перекрестке, вокруг знакомой полуторки, колготились женщины, донесся резвый Агнюшкин голос:
— Полезай, бабоньки, не жди последних! Живее!..
1969 г.
<< пред. << |