<< пред. << >> след. >> III
Иветта тоже не спала. Как и мать, она села у раскрытого окна, и слезы, первые слезы скорби, набежали ей на глаза.
До этой минуты она жила, она росла в невозмутимой и доверчивой беспечности, какую знает счастливая юность. Почему ей было задумываться, размышлять, вникать? Почему не быть такой же девушкой, как все девушки? Почему бы сомнение или страх, почему бы тяжкие подозрения могли возникнуть у нее?
Казалось, она осведомлена обо всем, потому что она обо всем болтала, потому что она усвоила тон, замашки и рискованные выражения окружающих. Но знала она не больше девочки, воспитанной в монастыре, нескромные же словечки подсказывала ей память и чисто женская способность к подражанию и уподоблению, а вовсе не искушенная и разнузданная фантазия.
Она говорила о любви, как сын художника или музыканта в десять — двенадцать лет толкует о живописи или музыке. Она знала, или, вернее, подозревала, какого рода тайна скрыта за этим словом. Мудрено ей было сохранить полное неведение, слыша вокруг двусмысленный шепоток, но как могла бы она сделать вывод, что ее семья не похожа на другие семьи?
Ее матери целовали руку с внешним почтением; все их друзья носили титулы; все были, или казались, богатыми; все запросто говорили о принцах крови. Даже два королевских сына посещали вечера маркизы. Откуда было ей знать?
Но, главное, она от природы была наивна. Она ни о чем не допытывалась и не умела, как мать, нюхом угадывать людей. Она жила покойно, радовалась жизни и не смущалась тем, от чего могли бы, пожалуй, насторожиться люди более серьезные, более рассудительные и замкнутые, менее непосредственные и беззаботные.
И вот неожиданно от нескольких слов Сервиньи, грубость которых она скорее почувствовала, чем поняла, в ней вспыхнула неосознанная тревога, перешедшая в неотвязное беспокойство.
Она ушла, она убежала, точно раненый зверь, она и в самом деле была глубоко уязвлена этими словами и непрерывно повторяла их, чтобы осмыслить до конца и раскрыть все их значение: "Вы отлично понимаете, что между нами речь может идти не о браке, а... о любви".
Что он хотел сказать? И за что такое оскорбление? Очевидно, она не знала чего-то, какой-то позорной тайны? И при этом не знала она одна. Но чего же? Она была ошеломлена, подавлена, как это бывает, когда обнаруживаешь скрытую подлость, измену любимого существа, когда переживаешь душевную катастрофу, от которой ум мутится.
Она долго думала, размышляла, доискивалась, плакала, терзаясь страхом и подозрениями. Но потом юная и жизнерадостная душа ее успокоилась, и ей уже стала рисоваться необычайная, сложная и драматическая коллизия, навеянная всеми сентиментальными романами, какие ей довелось читать. Она припоминала волнующие перипетии, мрачные и трогательные истории и из всех их вместе сочиняла свою собственную повесть, возвеличивая тайну, которая, по-видимому, окружала ее жизнь.
Она уже не приходила в отчаяние, она фантазировала, приподнимала завесы, воображала невероятные стечения обстоятельств, жуткие происшествия, заманчивые своей необычайностью.
А вдруг она незаконная дочь какого-нибудь государя? Вдруг ее бедную мать соблазнил какой-нибудь король, Виктор-Эммануил, например, и ей пришлось бежать, спаслась от гнева семьи?
Или нет, скорее она подкидыш, дитя знатных и знаменитых родителей, плод преступной любви, а маркиза подобрала ее, удочерила и воспитала...
Самые разнообразные предположения рождались у нее в голове. Одни она принимала, другие отбрасывала по воле своей фантазии. Она жалела себя, в душе радовалась и печалилась, но превыше всего была довольна, что она теперь как бы героиня романа, что ей надо показать себя, стать в благородную и достойную позу. Она обдумывала, какую роль придется ей играть в зависимости от возможных вариантов. Эта роль в духе персонажей г-на Скриба или г-жи Санд была преисполнена великодушия, гордости, самоотречения, благородства, чувствительности и красноречия. Ее живую натуру чуть ли не радовала новая ситуация.
До самого вечера размышляла она, как ей быть, каким способом выведать истину у маркизы.
Когда же спустилась ночь, благоприятствующая трагическим сценам, она наконец придумала простой и ловкий способ добиться своего: без всякой подготовки объявить матери, что Сервиньи просил ее руки.
Когда маркиза услышит эту новость, у нее, несомненно, вырвется какое-нибудь слово, возглас, который многое откроет дочери.
Иветта не замедлила осуществить свой замысел.
Она ожидала изумления, любовных излияний, признания со слезами и широкими жестами.
Но мать не выразила ни удивления, ни отчаяния — одну досаду; по ее смущенному, недовольному и растерянному тону девушка всем своим внезапно проснувшимся острым, изощренным женским чутьем поняла, что настаивать не следует, что тайна совсем иного рода и узнать ее будет тяжело, а потому лучше угадать самой; тогда она ушла к себе в душевном смятении, подавленная гнетущим предчувствием подлинного горя, сама не понимая, откуда взялась, чем вызвана эта тревога. Она только плакала, сидя у окна.
Плакала она долго, ни о чем не думая, ничего не пытаясь больше понять; но мало-помалу утомление одолело ее, и глаза ее сомкнулись. Она забылась на несколько минут томительным сном, каким спят измученные люди, когда у них нет сил раздеться и лечь в постель, тяжким сном, от которого то и дело пробуждаешься, потому что голова соскальзывает с рук.
Легла она, когда уже брезжил рассвет, когда ее обдало утренним холодком и ей пришлось отойти от окна.
Следующие два дня она была замкнута и сосредоточенна. В ней стремительно совершался непрерывный процесс — процесс мысли; она училась следить, угадывать, вдумываться. Ей казалось, что она видит окружающих людей и даже вещи в новом, хоть и неясном еще свете, и ко всему, что она чтила, даже матери, у нее зарождалось недоверие. За эти два дня всяческие догадки возникали у нее. Всяческие возможности перебрала она, принимая самые крайние решения со всей стремительностью своей порывистой натуры, ни в чем не знающей меры. К среде у нее был готов план, выработана линия поведения, целая система слежки. В четверг она встала с намерением перещеголять в хитрости любого сыщика и быть настороже против всех.
Она даже придумала себе девиз из двух слов: "Своими силами" и больше часа пробовала, как бы покрасивее расположить их вокруг своей монограммы на почтовой бумаге.
Саваль и Сервиньи приехали в десять часов. Иветта поздоровалась сдержанно, без смущения, дружеским, хоть и серьезным тоном:
— Добрый день, Мюскад, как живете?
— Добрый день, мамзель, неплохо, а вы?
Он зорко наблюдал за ней.
"Какие еще фокусы у нее на уме?" — думал он.
Маркиза оперлась на руку Саваля, Сервиньи взял под руку Иветту, и они отправились гулять вокруг лужайки, поминутно исчезая за боскетами и купами деревьев и появляясь вновь.
Иветта выступала по дорожке с рассудительным и степенным видом, потупив взгляд, казалось, еле слушала то, что говорил ей спутник, и не отвечала ни слова.
Но вдруг она спросила:
— Вы мне настоящий друг, Мюскад?
— Еще бы, мамзель!
— Самый, самый настоящий, настоящее не бывает?
— Весь ваш, душой и телом, мамзель.
— Даже можете не солгать мне хоть раз, один единственный раз?
— Даже два раза, если угодно.
— И даже можете сказать мне всю правду, самую что ни на есть гадкую правду?
— Могу, мамзель.
— Хорошо. Что вы думаете, только искренне, совсем искренне, о князе Кравалове?
— Ах ты, черт!
— Вот видите, вы уже собрались солгать!
— Нет, нет, я только подбираю слова, чтобы выразиться повернее. Ну, боже мой, князь Кравалов — русский... действительно русский... говорит по-русски, родился в России... возможно, имеет даже заграничный паспорт, фальшивые у него только имя и титул.
Она пристально посмотрел на него:
— Вы хотите сказать, что это...
Он замялся, но потом собрался с духом:
— Авантюрист, мамзель.
— Благодарю вас. И шевалье Вальреали не лучше, верно?
— Ваша правда, мамзель.
— А господин де Бельвинь?
— Это другое дело. Это человек из общества... провинциального... человек почтенный... до известных пределов... только несколько потрепанный беспутной жизнью.
— А вы?
Он ответил, не задумываясь:
— Я-то, что называется, повеса, отпрыск хорошей семьи, обладал умом, но растратил его в остротах, обладал здоровьем, но потерял его в кутежах, обладал даже способностями, но промотал их в безделье. И осталось мне всего-навсего порядочно денег, приличный житейский опыт, полнейшее отсутствие предрассудков, глубочайшее презрение к людям, включая и женщин, чувство абсолютной бесполезности всех своих поступков и широкая терпимость ко всеобщей подлости. Однако временами у меня бывают проблески искренности, в чем вы убедились сейчас, и к тому же я способен питать нежные чувства, в чем вы могли бы убедиться. Весь, как есть — со всеми достоинствами и недостатками, морально и физически, я в вашем распоряжении, мамзель, и прошу располагать мною, как вам заблагорассудится. Вот и все.
Она не смеялась; она слушала, вникая в слова и недомолвки.
— А что вы думаете о графине де Ламми? — продолжала она спрашивать.
Он возразил поспешно:
— Разрешите мне умолчать о женщинах.
— Обо всех?
— Обо всех.
— Значит, вы очень дурного мнения... о каждой. Ну, вспомните, может быть, есть исключения?
Он ухмыльнулся, приняв привычный ему наглый вид, и с бесцеремонной дерзостью, которая была его силой, его оружием, бросил в ответ:
— Присутствующие всегда исключение.
Она слегка покраснела, но спросила вполне спокойно:
— Так скажите, что вы думаете обо мне.
— Вам так угодно? Извольте. Я думаю, что вы особа весьма рассудительная, весьма практичная или, если предпочитаете, наделенная большим практическим умом, умеющая ловко маскировать свою игру, водить людей за нос, скрывать свои замысли, расставлять сети и терпеливо ждать... развязки.
— Все? — спросила она.
— Все.
Она произнесла серьезно и внушительно:
— Я заставлю вас переменить мнение, Мюскад.
И тут же подошла к матери, которая прогуливалась неторопливой, небрежной поступью, склонив голову, — так ходят люди, когда вполголоса ведут интимную и задушевную беседу. Кончиком зонта маркиза чертила на песке какие-то фигуры — быть может, буквы — и, не глядя на Саваля, но опираясь на его руку, прижимаясь к нему, говорила медленно и пространно. Иветта внезапно взглянула на мать в упор, и подозрение, такое смутное, что она не сумела бы назвать его, скорее впечатление, чем догадка, пронеслось у нее в мозгу, как пробегает по земле тень облака, гонимого ветром.
Колокольчик прозвонил к завтраку.
За столом все были молчаливы и даже угрюмы.
Как говорится, в воздухе пахло грозой. Большие неподвижные тучи, казалось, притаилось у черты горизонта, безмолвные и грузные, но насыщенные электричеством.
Как только кофе был выпит на террасе, маркиза спросила:
— Ну что ж, душенька, сегодня ты опять пойдешь гулять с твоим приятелем Сервиньи? В такую погоду очень приятно освежиться под деревьями.
Иветта украдкой бросила на нее мимолетный взгляд.
— Нет, мама, сегодня я никуда не пойду.
Маркиза была явно раздосадована и попыталась настаивать:
— Пойди погуляй, детка, тебе это полезно.
Но Иветта возразила резким тоном:
— Нет, мама, сегодня я останусь дома, а почему — ты знаешь сама, ведь я же тебе сказала в тот вечер.
Маркиза успела позабыть обо всем, ей хотелось только остаться наедине с Савалем. Она покраснела, смутилась и, беспокоясь о себе одной, не зная, как получить свободу на час — другой, пролепетала:
— Ах да, верно, ты права, как я об этом не подумала!
Тогда Иветта взялась за рукоделие, которое сама прозвала "общественным спасением", потому что занималась им раз пять — шесть в год, в дни полного затишья, и расположилась на скамеечке подле матери, меж тем как мужчины, сидя верхом на складных стульях, курили сигары.
Часы текли в ленивой болтовне, то и дело замиравшей. Маркиза нервничала, бросала на Саваля отчаянные взгляды, искала повода и способа удалить дочь. Наконец, поняв, что это не выйдет, и не придумав удачной уловки, она обратилась к Сервиньи:
— Знаете, дорогой герцог, я не отпущу вас сегодня вечером. Мы поедем утром завтракать в ресторан "Фурнез" в Шату.
Он понял, усмехнулся и поклонился.
— К вашим услугам, маркиза.
И день потянулся медленно, томительно, под гнетом надвигающейся грозы.
Наконец, наступил час обеда. Тяжелое, нависшее небо понемногу заволакивалось неторопливыми, неповоротливыми тучами. Не чувствовалось ни малейшего движения воздуха.
Обед тоже прошел молчаливо.
Какая-то неловкость, смущение, неясный страх, казалось, смыкали уста обеим мужчинам и обеим женщинам.
Когда убрали со стола, они остались на террасе, перебрасываясь редкими словами. Ночь надвигалась, душная ночь. И вдруг гигантский огненный зигзаг рассек небосвод и озарил ослепительным синеватым светом лица всех четверых, уже поглощенные темнотой. За ним следом над землей прокатился отдаленный гул, глухой и негромкий, подобный грохоту колес по мосту; казалось, будто зной усилился, будто воздух стал еще удушливее, а вечернее затишье еще полнее. Иветта поднялась.
— Пойду лягу, — сказала она, — мне не по себе от грозы.
Она подставила маркизе лоб для поцелуя, подала руку мужчинам и ушла.
Комната ее была над самой террасой, и вскоре листья большого каштана у входа озарились зеленоватым сиянием, и Сервиньи не спускал глаз с этого бледного отсвета на листве, где, казалось ему, порой мелькала тень. Но огонек вскоре погас, и маркиза заметила с глубоким вздохом:
— Моя дочь легла...
Сервиньи поднялся:
— С вашего разрешения, я последую ее примеру, маркиза.
Он поцеловал протянутую руку и, в свою очередь, скрылся.
Она осталась наедине с Савалем в ночной тьме.
Вмиг она очутилась в его объятиях, обхватила, обвила его руками. А потом, как ни пытался он удержать ее, опустилась перед ним на колени.
— Я хочу смотреть на тебя при свете молний, — шептала она.
Иветта, задув свечу, в тоске мучительных и смутных подозрений вышла на балкон босиком, неслышно, точно тень, и стала прислушиваться.
Видеть их она не могла, потому что находилась над ними, на крыше террасы.
Слышен ей был только неясный шепот, а сердце, ее билось так сильно, что у нее шумело в ушах. Над ее головой захлопнулось окно. Значит, Сервиньи ушел к себе. Мать осталась наедине с тем, другим.
Молния вторично разрезала небо надвое, и на миг в резком зловещем свете встал знакомый пейзаж — широкая водная пелена цвета расплавленного свинца, какими бывают во сне реки фантастических стран. И тотчас же внизу прозвучал голос: "Люблю тебя!"
Больше она не услышала ничего. Странная дрожь пробежала по ее телу, а умом овладело жестокое смятение.
Тяжкое, беспредельное безмолвие, как будто безмолвие вечности, нависло над миром. У Иветты перехватило дыхание, что-то неведомое и страшное навалилось на грудь. Вспыхнула новая молния и на мгновение озарила дали, за ней подряд еще и еще другие...
И тот же голос все громче и громче повторял: "О! как я люблю тебя! Как люблю!"
Иветте хорошо знаком был этот голос — голос матери.
Крупная теплая капля упала ей на лоб, и по листьям пронесся легкий, чуть уловимый трепет, шорох начинающегося дождя.
И сразу же издалека надвинулся, набежал глухой ропот, подобный шуму ветра в листве, — это ливень хлынул потоком на землю, на реку, на деревья. Спустя мгновение, вода струилась вокруг девушки, заливая, захлестывая, обдавая ее, точно душ. Она не шевелилась, думая только о том, что творилось на террасе.
Она слышала, как они встали и поднялись к себе в комнаты. В доме захлопали двери; тогда, поддавшись неудержимому желанию знать все, терзавшему ее, сводившему ее с ума, она сбежала по лестнице, бесшумно открыла наружную дверь, под проливным дождем пересекла лужайку и, спрятавшись под купой деревьев, взглянула на фасад дома.
Свет был только в спальне матери. И вдруг в освещенном окне появились две тени рядом, тени сблизились и слились в одну. Когда же молния вновь полыхнула по фасаду, девушка увидела, как они целуются, обвив друг друга руками.
Не помня себя, не размышляя, не понимая, что делает, она крикнула: "Мама!" Крикнула изо всех сил, пронзительным голосом, как кричат тем, кому грозит смертельная опасность.
Ее отчаянный вопль затерялся в плеске воды, но потревоженная чета разъединилась. И одна из теней исчезла, а другая силилась разглядеть что-нибудь во мгле сада.
Испугавшись, что ее заметят, что ей придется сейчас встретиться с матерью, Иветта бросилась в дом, торопливо взбежала по лестнице, оставляя за собой струйки воды, стекавшие со ступеньки на ступеньку, заперлась у себя на ключ и решила не открывать никому.
Не подумав даже снять мокрое, прилипшее к телу платье, она упала на колени, сложив руки и в смятении своем моля о поддержке свыше, о таинственном вмешательстве небес, о защите неведомых сил, которой ищут в горькие минуты отчаяния.
Гигантские молнии непрерывно освещали комнату синеватыми отблесками, и в зеркале шкафа перед девушкой неожиданно вставало ее собственное, странное и чуждое, отражение с распущенными и мокрыми волосами.
Она пробыла в этом состоянии долго, так долго, что и не заметила, как утихла гроза. Дождь прекратился, небо, еще хмурое от туч, мало-помалу прояснилось; мягкая, душистая, упоительная свежесть, свежесть влажной травы и листвы, вливалась в раскрытое окно.
Иветта поднялась с колен, машинально сбросила липкую, холодную одежду и легла в постель. Она лежала, глядела, как занималась заря, снова всплакнула, снова задумалась.
Любовник! У матери! Какой позор! Но недаром прочла она столько книг, где женщины, и даже матери, так же предавались страстям, а в заключительной главе возвращались на стезю добродетели, и потому была не слишком потрясена, очутившись в самом центре драмы, подобной всем книжным драмам. Первая вспышка горя, жестокое своей неожиданностью потрясение понемногу растворились в бессознательных поисках литературных аналогий. Мысль ее так привыкла блуждать среди трагических происшествий, сдобренных поэтическим вымыслом, что страшное открытие уже казалось ей естественным продолжением романа-фельетона, начатого вчера.
Она решила: "Я спасу мать".
Почти умиротворенная этим героическим намерением, она почувствовала себя сильнее, старше, как будто сразу созрела для самопожертовования и борьбы. Она принялась обдумывать, какие средства придется ей употребить. Остановилась она на одном, отвечавшем ее романтической натуре. И как актер готовит сцену, которую ему придется играть, так она подготовила предстоящий разговор с маркизой.
Солнце уже взошло. Слуги засуетились по дому. Горничная принесла чашку шоколада. Иветта велела поставить поднос на стол и заявила:
— Передайте маме, что я нездорова и не встану до отъезда гостей. Я не спала всю ночь и попытаюсь подремать, а потому прошу не беспокоить меня.
Служанка в недоумении смотрела на мокрое платье, брошенное на пол, точно тряпка.
— Неужели вы выходили, мадмуазель?
— Да, я гуляла под дождем, мне хотелось освежиться.
Горничная подобрала юбку, чулки, выпачканные ботинки и унесла всю эту одежду, промокшую, как отрепья утопленника, брезгливо перекинув ее через руку.
А Иветта стала ждать, не сомневалась, что мать придет к ней.
Маркиза поспешила прийти; она вскочила с постели при первых же словах горничной, потому что ее не покидала тревога после того, как в темноте раздался крик: "Мама!"
— Что с тобой? — спросила она.
Иветта взглянула на нее и пролепетала:
— Я... я...
Жестокое волнение вдруг нахлынуло на нее, и она захлебнулась от рыданий.
Маркиза удивилась и повторила вопрос:
— Да что это с тобой?
И тут, забыв все свои планы, все заготовленные фразы, девушка закрыла лицо руками, всхлипывая:
— Ах, мама! Ах, мама!
Маркиза неподвижно стояла подле кровати, плохо соображая от волнения, но тонким чутьем, составлявшим ее силу, угадывая почти все.
Слезы мешали Иветте говорить; тогда мать, предчувствуя грозное объяснение, вышла из себя и резко сказала:
— Ответишь ты мне, наконец, что с тобой такое?
Иветта еле выговорила:
— Ах, мама!.. Сегодня ночью... я видела твое окно.
Маркиза, сильно побледнев, отрезала:
— Ну и что ж?
А дочь все твердила сквозь слезы:
— Ах, мама, мама!
Страх и смущение маркизы перешли в гнев, она пожала плечами и повернулась к дверям.
— Право же, ты не в своем уме. Когда опомнишься, позови меня.
Но девушка внезапно отняла руки от лица, залитого слезами.
— Нет! Постой... мне нужно сказать тебе... Обещай мне, что мы уедем... уедем вдвоем, далеко-далеко, в деревню, и будем жить, как крестьянки; и никто не должен знать, что с нами сталось! Скажи, что ты согласна, мама, прошу тебя, умоляю, скажи, что ты согласна.
Маркиза так и застыла посреди комнаты. В жилах ее текла горячая кровь простолюдинки. Но стыд и материнское целомудрие примешивались к неопределенному чувству страха и ожесточению пылкой женщины, любовь которой поставлена под угрозу, и она вся дрожала, не зная, просить ли прощения или дать волю ярости.
— Я тебя не понимаю, — сказала она.
Иветта прошептала снова:
— Я видела тебя... сегодня ночью... Мама... не надо этого... ты не понимаешь... Мы уедем вдвоем... Я так тебя буду любить, что ты утешишься...
Маркиза Обарди произнесла вздрагивающим голосом:
— Слушай, дочь моя, есть вещи, которых ты еще не понимаешь. Так вот... запомни... запомни твердо... что я тебе запрещаю говорить мне о... о... о них.
Но девушка, войдя вдруг в свою роль, роль спасительницы, заговорила:
— Нет, мама, я уже не дитя, я имею право знать. И я знаю, что мы принимаем людей с дурной репутацией, авантюристов, знаю также, что нас за это не уважают. Я знаю еще и другое... Так вот, надо это прекратить, понимаешь? Я так хочу. Мы уедем куда-нибудь далеко-далеко, ты продашь все драгоценности. Если нужно, мы будем работать и жить, как живут порядочные женщины. Если я найду себе мужа — тем лучше.
Мать смотрела на нее черными, злыми глазами. Она ответила:
— Ты с ума сошла. Будь добра встать и спуститься завтракать к столу.
— Нет, мама. Там будет человек, которого я больше не желаю видеть, — ты понимаешь. Пусть он уйдет, иначе уйду я. Выбирай между ним и мной.
Она сидела на кровати и постепенно повышала голос, говоря, как на сцене, чувствуя себя героиней драмы, которую сочинила, почти забыв свое горе ради взятой на себя высокой миссии.
Маркиза совсем растерялась.
— Да ты с ума сошла, — повторила она, не зная, что еще сказать.
Иветта продолжала с театральным пафосом:
— Нет, мама, либо этот человек покинет наш дом, либо я уйду, но не сдамся.
— А куда ты денешься?.. Что ты будешь делать?
— Не знаю, не все ли равно... Я хочу, чтобы мы были порядочными женщинами.
Слова "порядочные женщины", назойливо повторяясь, возбуждали в маркизе ярость девки; наконец, она закричала:
— Замолчи! Я тебе запрещаю так говорить со мной. Я не хуже кого хочешь, поняла? Я куртизанка, это правда, и я горжусь этим; порядочные женщины мизинца моего не стоят.
Потрясенная Иветта смотрела на мать и лепетала:
— Что ты, мама!
Но маркиза распалилась и разошлась:
— Ну да, я куртизанка. Так что ж? Не будь я куртизанкой, ты бы теперь была кухаркой, как я раньше, ты выколачивала бы в день тридцать су, мыла бы посуду, и хозяйка гоняла бы тебя в мясную, понимаешь? И выставила бы тебя без разговора, если бы ты лодырничала, а теперь ты лодырничаешь по целым дням, потому что я куртизанка. Вот тебе! А то как же быть бедной девушке, прислуге?.. Сбережений у нее всего-навсего пятьдесят франков! Мыкаться до конца дней она не хочет... Значит, надо пробиваться самой, а другого пути для нас, для подневольных, нет, понимаешь ты, другого нет! Службой да биржевыми спекуляциями нам капитала не нажить. У нас один капитал — наше тело, да, тело!
Она била себя в грудь, точно кающаяся грешница, и, вся побагровев, разъярившись, подступала к постели:
— Что ж такого! Коли нечем, надо жить красотой, либо бедствовать всю жизнь... всю жизнь... одно из двух!
Потом вернулась к первоначальной мысли:
— Подумаешь, какие скромницы твои порядочные женщины! Они-то вот настоящие потаскухи, слышишь? Ведь их нужда не толкает. Денег у них вволю, могут жить и развлекаться, а с мужчинами они путаются потому, что они развратницы, потому что они настоящие потаскухи!
Она стояла у самого изголовья обезумевшей от ужаса Иветты, и девушке хотелось позвать на помощь, убежать, но она только плакала навзрыд, как ребенок, которого бьют.
Маркиза смолкла, поглядела на дочь, и когда увидела ее отчаяние, то и сама содрогнулась от боли, раскаяния, умиления, жалости и зарыдала тоже, упав на кровать, простирая руки и приговаривая:
— Бедняжка, бедняжка ты моя, как ты мне сделала больно!
И они долго проплакали вместе.
Но маркиза не умела страдать длительно, она потихоньку поднялась и шепнула чуть слышно:
— Перестань, малютка, такова жизнь, ничего не поделаешь. И ничего уж теперь не изменишь. Приходится мириться с ней.
Иветта плакала по-прежнему. Она не могла еще собраться с мыслями и успокоиться, — слишком жесток и неожидан был удар.
— Послушай меня, встань и пойдем завтракать, чтобы никто не заметил, — уговаривала ее мать.
Девушка не могла говорить, она только отрицательно качала головой; наконец, она произнесла медленно, сквозь слезы:
— Нет, мама, я тебе все сказала я решения своего не переменю. Я не выйду из комнаты, пока они не уедут. Я не хочу никогда, никогда больше видеть никого из этих людей. Если они явятся еще, я... я... ты больше не увидишь меня.
Маркиза вытерла глаза и, утомленная избытком переживаний, прошептала:
— Ну, прошу тебя, одумайся, будь умницей.
Но помолчав минут, прибавила:
— Да, пожалуй, тебя лучше спокойно полежать все утро. Я зайду к тебе днем.
Она поцеловала Иветту в лоб и поспешила к себе одеваться, вполне успокоившись.
Как только мать ушла, Иветта встала, заперла дверь, чтобы остаться одной, совсем одной, и принялась размышлять.
Часов в одиннадцать постучалась горничная и спросила через дверь:
— Маркиза приказала спросить, не нужно ли вам чего-нибудь, мадмуазель, и что вам угодно к завтраку?
Иветта ответила:
— Мне не хочется есть. Я прошу только не беспокоить меня.
Она не поднялась с постели, словно тяжелобольная.
Часа в три в дверь снова постучались. Она спросила:
— Кто там?
В ответ послышался голос матери:
— Это я, душенька, я пришла проведать тебя.
Иветта колебалась. Как быть? Она отперла и легла снова.
Маркиза подошла к постели и вполголоса, как у выздоравливающей, спросила:
— Ну что, лучше тебе? Не скушаешь ли яйцо?
— Нет, спасибо, я ничего не хочу.
Мать села подле кровати. Долгое время обе молчали. Наконец, видя, что дочь лежит неподвижно, вытянув руки поверх одеяла, маркиза спросила:
— Ты не собираешься вставать?
— Я скоро встану, — ответила Иветта.
Затем произнесла раздельно и торжественно:
— Я много думала, мама, и вот... вот мое решение. Прошлого не изменишь, не надо о нем говорить. Но будущее должно быть другим... иначе... иначе я знаю, что мне делать. А теперь довольно об этом.
Маркиза, считавшая, что объяснение закончено, начала раздражаться. Это уж слишком. Такой великовозрастной дуре давно бы пора все понять. Однако она ничего не ответила и только повторила:
— Ты встанешь?
— Да, сейчас.
Тогда мать принялась прислуживать ей, подала чулки, корсет, юбки; затем поцеловала ее.
— Хочешь пройтись перед обедом?
— Хорошо, мама.
И они пошли погулять по берегу, разговаривая только на самые обыденные темы.
<< пред. << >> след. >> |