<< пред. << >> след. >> II
Стол был накрыт на веранде, выходившей не реку. Снятая маркизой Обарди вилла "Весна" стояла высоко над излучиной Сены, которая поворачивала к Марли у самой ограды парка.
Напротив дачи горизонт зеленым шатром замыкали гигантские деревья острова Круасси, а течение реки открывалось взгляду вплоть до плавучего ресторана Лягушатня, спрятанного в листве.
Спускался вечер — тихий вечер, красочный и мягкий, какие бывают по берегам реки, мирный вечер, который навевает блаженное чувство покоя. Ни малейшего шороха в ветвях, ни малейшей ряби на светлой поверхности Сены. Однако жарко не было, было только тепло, было отрадно жить на свете. Благодетельная прохлада поднималась от берегов Сены к ясному небу.
За чащей дерев солнце склонялось к другим странам, и воздух дышал уже негой отходящей ко сну земли, дышал в затихших просторах невозмутимой жизнью вселенной.
Все восхитились, когда вышли из гостиной к столу. Умиленная радость охватила сердце при мысли о том, как приятно будет пообедать здесь, на лоне природы, созерцая речную гладь в свете сумерек и вдыхая чистый, душистый воздух.
Маркиза опиралась на руку Саваля, Иветта — на руку Сервиньи.
Они были только вчетвером.
Обе женщины были совсем не те, что в Париже, особенно Иветта.
Она почти не говорила, казалась томной и задумчивой. Саваль еще не видел ее такой, он спросил:
— Что с вами, мадмуазель? Вы очень изменились с прошлой недели, стали совсем серьезной особой.
Она ответила:
— На меня так действует природа. Я сама не своя; впрочем, у меня всегда день на день не похож. Сегодня я буду казаться сумасбродной, а завтра — воплощенной элегией. Я переменчива, как погода, а почему — сама не понимаю. Знаете, я на все способна, смотря по настроению. Бывают дни, когда я могу убить, — только не животное, животное я бы не убила никогда, а человека, да, могу убить, — а бывает, что я плачу из-за пустяка. Какие только мысли не мелькают у меня в голове! Многое тоже зависит от того, как встанешь. Утром, проснувшись, я уже могу сказать, какой буду до самого вечера. Может быть, сны влияют на нас. У меня еще многое зависит от книги, которую я читаю.
На ней был наряд из белой фланели, и широкие складки ткани мягко обхватывали ее стан. Свободный сборчатый корсаж лишь намечал, не подчеркивая, не облегая, упругую, уже зрелую, ничем не стесненную грудь. А тонкая шея выступала из волны кружев, своей чудесной живой белизной споря с платьем, и порой томно склонялась словно под тяжестью большого узла золотых волос.
Сервиньи долго смотрел на девушку и наконец произнес:
— Вы сегодня очаровательны, мамзель. Я хотел бы, чтобы вы всегда были такой.
Она ответила с оттенком обычного лукавства:
— Только не объясняйтесь мне в любви, Мюскад! Сегодня я приняла бы это всерьез, и вы поплатились бы не на шутку.
Маркиза, казалось была счастлива, вполне счастлива. Строгое черное платье, благородными линиями задрапированное вокруг полной и крепкой фигуры, скромная красная отделка на лифе, гирлянда красных гвоздик, идущая от пояса и закрепленная у бедра, одна красная роза в темных волосах, все в ее облике, в простоте наряда, на котором цветы алели, точно кровь, во взгляде, тяготевшем на собеседнике, в медлительности речи, в скупости жестов — все таило сдержанный пламень.
Саваль тоже был серьезен и сосредоточен. По временам он привычным движением гладил свою темную остроконечную бородку, думая о чем-то значительном.
Несколько минут никто не произносил ни слова.
Когда подали форель, Сервиньи заметил:
— Хорошо иногда помолчать. Молчание часто сближает больше, чем любые слова. Вы со мной согласны, маркиза?
Она слегка повернулась к нему и ответила:
— О да, вполне согласна. Такая отрада вместе думать о приятном!
Она подняла жаркий взор на Саваля; и несколько секунд они, не отрываясь, смотрели друг на друга. Под столом произошло чуть заметное движение. Сервиньи продолжал:
— Мамзель Иветта, если вы все время будете такой скромницей, я решу, что вы влюблены. А в кого вы могли влюбиться? Ну-ка, поищем. Я оставляю в стороне легионы рядовых вздыхателей и беру только главных: в князя Кравалова?
При этом имени Иветта встрепенулась:
— Что вы только не придумаете, Мюскад! Ведь князь — это прямо фигура из паноптикума, да еще получившая медаль на выставке бород.
— Отлично! Долой князя. Значит, ваш избранник — виконт Пьер де Бельвинь.
На этот раз она рассмеялась.
— Вы только представьте себе, как я висну на шее у Рэзине (она всех награждала прозвищами и звала Бельвиня то Рэзине, то Мальвуази, то Аржантейль) и шепчу ему под нос: "Мой миленький Пьер" или: "Мой дивный Педро, мой возлюбленный Пьетри, мой малютка Пьеро, подставь, мой песик, свою славную мохнатую морду твоей женушке, она хочет поцеловать тебя".
Сервиньи провозгласил:
— Снимаем номер второй. Остается шевалье Вальреали, которому явно покровительствует маркиза...
Иветта захохотала еще звонче.
— Это хныкса-то? Да ведь он служит плакальщиком в церкви Мадлен и сопровождает похороны первого разряда. Когда он на меня смотрит, мне кажется, что я покойница.
— Покончено и с третьим. Значит, вы воспылали страстью к барону Савалю, здесь присутствующему.
— К господину Родосу-младшему? О нет! Он для меня слишком грандиозен. Это все равно, что любить Триумфальную арку на площади Звезды.
— Тогда, мамзель, нет сомнений, что вы влюблены в меня, ибо я единственный из ваших поклонников, о котором мы еще не упоминали. Я приберег себя к концу — из скромности и осторожности. Мне остается только поблагодарить вас.
Она возразила с грациозной игривостью:
— Влюблена в вас. Мюскад? Да нет же! Я люблю вас очень... но не люблю по-настоящему... Постойте, я не хочу вас обескураживать... Я не люблю вас... пока что. У вас, пожалуй, есть шансы. Не теряйте терпения, Мюскад, будьте преданны, услужливы, послушны, заботливы, предупредительны, покорны любому моему капризу, готовы на все, чтобы мне угодить, и тогда позднее... будет видно.
— Знаете, мамзель, все, что вы требуете, я предпочел бы предоставить вам "после", а не "до", если вы не возражаете.
Она спросила с наивным видом субретки:
— После чего... Мюскад?
— Черт возьми, да после того, как вы докажете мне, что любите меня.
— Ну что ж! Можете поступать так, как будто я вас люблю, и даже верить этому.
— Но все-таки...
— Замолчите, Мюскад, прекратим разговор на эту тему.
Он отдал ей честь по-военному и умолк.
Солнце закатилось за островом, но небо все еще пламенело, точно горн, и мирные воды реки, казалось, превратились в кровь. Отблески заката рдели на домах, на предметах, на людях. И красная роза в волосах маркизы была словно капля пурпура, упавшая из облаков на ее голову.
Иветта загляделась на закат, и тогда мать ее, будто случайно, положила свою обнаженную руку на руку Саваля; в этот миг девушка шевельнулась, и рука маркизы торопливо вспорхнула и стала расправлять складки корсажа.
Сервиньи, наблюдавший за ними, произнес:
— Мамзель, не пройтись ли нам по острову после обеда?
Она радостно ухватилась за это предложение:
— С удовольствием! Вот будет чудесно! Мы ведь одни пойдем, Мюскад?
— Ну да, одни, мамзель.
И снова воцарилось молчание.
Величавая тишина сумеречных далей, дремотный покой вечера убаюкивали души, тела, мысли. Бывают такие тихие, такие мечтательные часы, когда говорить почти невозможно.
Лакеи прислуживали бесшумно. Небесный пожар угасал, и ночь не спеша простирала над землей свои тени.
— Вы долго намерены прожить здесь? — спросил Саваль.
И маркиза ответила, подчеркивая каждое слово:
— Да. До тех пор, пока буду здесь счастлива. Почти совсем стемнело, и принесли лампы. Посреди окружавшего мрака они пролили на стол странный белесый свет, и тотчас на скатерть посыпался дождь мошек. Это были совсем крохотные мошки, они пролетали над ламповыми стеклами и, опалив себе лапки и крылышки, усеивали салфетки, приборы, бокалы серой шевелящейся пылью.
Их глотали с вином, с подливками, они копошились на хлебе, несметный рой летучей мошкары щекотал лицо и руки.
Ежеминутно приходилось выплескивать вино, прикрывать тарелки, блюда, есть с бесконечными предосторожностями.
Это игра забавляла Иветту, а Серваньи старательно оберегал то, что она подносила ко рту, укрывал ее бокал и, наконец, развернул свою салфетку над ее головой наподобие балдахина. Но маркиза разнервничалась, ей стало противно, и конец обеда был скомкан.
Иветта не забыла предложения Сервиньи, она сказала:
— Ну, теперь идемте на остров.
Мать томно напутствовала их:
— Смотрите, долго не гуляйте. Впрочем, мы проводим вас до перевоза.
И они отправились попарно, девушка и ее приятель шли впереди, по дороге к переправе. Они слышали за спиной торопливый шепот маркизы и Саваля. Кругом стояла тьма, густая чернильная тьма. Но небо искрилось огненными зернами и, казалось, сеяло их по реке — темная вода была вся в звездной россыпи.
Теперь подали голос лягушки, вдоль всего берега разносилось их раскатистое, однозвучное кваканье.
Бессчетные соловьи прорезали легкой трелью неподвижный воздух.
Вдруг Иветта спросила:
— Что это? Позади не слышно шагов. Где же они? Мама! — позвала она.
Никто не ответил.
— Но ведь они не могли уйти далеко, — продолжала девушка, — я только что слышала их.
Сервиньи пробормотал:
— Они, вероятно, возвратились. Вашей маме стало холодно, должно быть.
И он увлек ее дальше.
Впереди мерцал огонек. Это был кабачок Мартине, трактирщика и рыболова. На их зов из дому вышел человек, и они уселись в неповоротливый челн, привязанный в прибрежных травах.
Перевозчик взялся за весла; тяжелая лодка, рассекая воду, пробудила уснувшие на ее глади звезды и закружила их в бешеной пляске, постепенно затихавшей за кормой.
Они пристали к противоположному берегу и вступили под сень больших деревьев.
Прохладой сырой земли веяло под навесом густых ветвей, где, казалось, было не меньше соловьев, чем листьев.
Вдалеке заиграли на фортепьяно какой-то избитый вальс.
Сервиньи вел Иветту под руку, а потом потихоньку обвил ее талию и нежно привлек к себе.
— О чем вы думаете? — спросил он.
— Я? Ни о чем. Мне очень хорошо!
— Так вы меня не любите?
— Да нет же, Мюскад, я вас люблю, очень люблю; только не надоедайте мне этим. Здесь так хорошо, не хочется слушать вашу болтовню.
Он прижимал ее к себе, как ни старалась она стряхнуть его руку, и сквозь пушистую, мягкую на ощупь ткань к нему проникала теплота ее тела. Он пролепетал:
— Иветта!
— Ну что?
— Да ведь я-то вас люблю.
— Неправда, Мюскад!
— Нет, правда, я давно уже люблю вас.
Она все пыталась отстраниться, высвободить руку. Неловкая поза и скрытая борьба мешали им идти, они пошатывались, точно пьяные.
Он не находил, что сказать, чувствуя, что с девушками говорят иначе, чем с женщинами, уже не владел собой, не знал, как быть дальше, не мог решить, сдается ли она или не понимает, мучительно искал тех ласковых, нежных, решающих слов, какие были сейчас нужны, и только твердил:
— Иветта! Ну что же вы, Иветта!
И вдруг рискнул поцеловать ее в щеку. Она слегка отшатнулась и сердито крикнула:
— Ах, до чего вы смешны! Оставьте меня наконец в покое!
По голосу ее нельзя было уловить, что она чувствует, чего хочет; видя, что она не очень раздражена, он прильнул губами к изгибу ее шеи, где золотились завитки волос, к тому пленительному местечку, которое давно соблазняло его.
Тут она вдруг рванулась от него, но он держал ее крепко; притянув другой рукой за плечо, насильно повернул к себе и впился ей в губы пронизывающим, захватывающим дух поцелуем.
Вся изогнувшись, она стремительно скользнула вдоль его груди, вынырнула из его объятий и скрылась в темноте, прошелестев юбками, как вспорхнувшая птица — крыльями.
Сперва он застыл на месте, растерявшись от ее проворства и неожиданного исчезновения, но, не слыша больше ни малейшего шороха, позвал вполголоса:
— Иветта!
Она не откликнулась. Тогда он пошел наудачу, всматриваясь во мрак, ища глазами среди кустарника белое пятно ее платья. Все было черно. Он крикнул громче:
— Мамзель Иветта!
Соловьи смолкли. Он пошел быстрее и в смутной тревоге все громче и громче звал:
— Мамзель Иветта! Мамзель Иветта!
Ни звука. Он остановился, прислушался. На островке царила тишина; только над головой его чуть трепетали листья. Одни лягушки по-прежнему звонко квакали у воды.
Он пошел бродить между кустами, спускался по отвесным заросшим берегам полноводного рукава реки, потом возвращался на плоские и голые берега высохшего рукава. Он очутился напротив Буживаля, вернулся к ресторану Лягушатня, обшарил окружавшую его рощу, без устали повторяя:
— Где вы, мамзель Иветта? Откликнитесь! Я пошутил! Откликнитесь же! Не заставляйте меня искать попусту!
Вдали начали бить часы. Он сосчитал удары: полночь. Он уже два часа рыскал по острову. Ему пришло в голову, что она могла вернуться домой, и он в тревоге поплелся назад, сделав крюк через мост.
Лакей, дожидаясь его, уснул на стуле в прихожей.
Сервиньи разбудил слугу и спросил:
— Мадмуазель Иветта давно пришла? Я расстался с ней за парком, мне надо было сделать визит.
И лакей ответил:
— Давно, сударь. Еще десяти не было, когда мадмуазель вернулась.
Сервиньи поднялся к себе в комнату и лег в постель.
Он лежал с открытыми глазами и не мог уснуть. Украденный лм поцелуй взволновал его. И он перебирал все те же вопросы: чего она хочет? Что думает? Что знает? А как она прелестна, как увлекательна!
Та жизнь, которую он вел, все те женщины, какими он обладал, все виды любви, в каких изощрялся, притупили его чувственность, но теперь ее вновь пробудила эта юная девушка, такая своеобразная, такая свежая, волнующая и непостижимая.
Он слышал, как пробило час, потом два. Нет, ему, очевидно, не уснуть. Ему было жарко, его бросало в пот, кровь стучала в висках, он поднялся и распахнул окно.
Полной грудью вдохнул он ночную прохладу. Густой мрак был безмолвен, непроницаем, недвижен. Но вдруг в темноте сада, прямо перед окном, он увидел светящуюся точку — как будто раскаленный уголек. "Что это, сигара? — подумал он. — Это может быть только Саваль". И он тихо окликнул:
— Леон!
— Это ты, Жан? — спросил голос.
— Да. Подожди, я сейчас спущусь.
Он оделся и вышел. Друг его сидел верхом на железном стуле с сигарой во рту.
— Что ты тут делаешь среди ночи?
— Что делаю? Отдыхаю! — ответил Саваль и засмеялся.
Сервиньи пожал ему руку.
— Поздравляю, дорогой мой. Зато я... я томлюсь.
— Иначе говоря...
— Иначе говоря... Иветта не похожа на мать.
— Что случилось? Расскажи.
Сервиньи описал свои незадачливые поползновения и добавил:
— Положительно, эта девочка волнует меня. Ты только подумай: я не мог заснуть! Удивительные создания — такие юные девушки! На вид проще не бывает, а на деле ничего в них не поймешь. Женщину, пожившую, много любившую, знающую жизнь, разгадаешь сразу. А с этими невинными девушками становишься в тупик. В конце концов я подозреваю, что Иветта смеется надо мной!
Савель раскачивался на стуле. Подчеркивая каждое слово, он произнес:
— Берегись, мой друг, она ведет тебя к браку. Припомни исторические примеры. Разве не таким же способом стала императрицей мадмуазель де Монтихо, но она хоть была благородного происхождения. Не к лицу тебе разыгрывать Наполеона.
Сервиньи прошептал:
— На этот счет будь покоен я не простак и не император. Для такого безрассудства надо быть или тем или другим. Скажи, тебе спать не хочется?
— Нет, ничуть.
— Пройдемся по берегу.
— Охотно.
Они отперли калитку и пошли вниз по течению реки в сторону Марли.
Был предутренний час, дышащий свежестью, час глубокого сна, глубокой тишины, великого покоя. Стихли даже легкие шорохи ночи. Соловьи уже не пели, лягушки угомонились, только неведомая зверушка или птица где-то вдали издавала слабый, однотонный, механически размеренный звук, подобный визгу пилы.
Сервиньи, в котором порой просыпалась поэтическая, даже философская жилка, вдруг заговорил:
— Так вот. Эта девушка страстно волнует меня. В арифметике один и один будет два. В любви один и один должен бы составить одно, а на деле получается тоже два. Когда-нибудь ты чувствовал это? Испытывал это стремление впитать в себя женщину или раствориться в ней? Я говорю не о животной жажде объятий, но о нравственной потребности, о мучительной душевной потребности слиться воедино с другим существом, открыть ему всю душу, все сердце и до дна проникнуть в его мысли. Но по-настоящему никогда не познаешь его, не улавливаешь всех извивов его воли, его желаний, его взглядов. Никогда, даже отдаленно, не можешь угадать тайну души, казалось бы, столь близкой души, что смотрит на тебя ясными, как зеркало, глазами, как будто ничего не таящими в своей прозрачной глубине, души, что говорит с тобой любимыми устами и кажется неотделимой от тебя — так она тебе желанна; одну за другой поверяет она тебе в словах свои думы, но, несмотря на все, она далека от тебя так же, как далеки друг от друга звезды, и более непроницаема, чем они. Разве это не дико?
Саваль ответил:
— Я не так требователен и не стремлюсь проникнуть в тайники женской души. Сущность занимает меня гораздо меньше, чем оболочка.
А Сервиньи прошептал:
— Но ведь Иветта — такое удивительное существо... Как-то она встретит меня утром?
Подходя к водонапорной башне в Марли, они заметили, что небо посветлело.
В курятниках запели петухи, голоса их глухо звучали сквозь стены; где-то в парке щебетала пташка, твердя одну и ту же трогательную, забавную и простую песенку.
— Пора возвращаться, — заявил Саваль.
Они вернулись. Когда Сервиньи вошел к себе, в незакрытом окне алела заря.
Он притворил ставни, тщательно задвинул тяжелые занавеси, лег в постель и наконец-то уснул.
Все время ему снилась Иветта.
Разбудил его какой-то непонятный шум. Он сел в постели, прислушался, но все было тихо. И вдруг о подоконник что-то забарабанило, точно град.
Он вскочил с постели, подбежал к окну, распахнул его и увидел Иветту; она стояла посреди аллеи и пригоршнями швыряла песок прямо ему в лицо.
Она была вся в розовом, в широкополой соломенной шляпе с мушкетерским пером и смеялась лукавым, задорным смехом.
— Что это, Мюскад, вы спите? Чем вы занимались всю ночь, чтобы так заспаться? Уж не было ли у вас каких-нибудь похождений, мой милый Мюскад?
Он щурился от резкого дневного света, ослепившего его со сна, и терялся от насмешливого спокойствия девушки.
— Я тут как тут, мамзель. Только ополосну кончик носа и спущусь, — ответил он.
Она крикнула:
— Поторопитесь, уже десять часов! У меня есть грандиозный план, целый заговор, и мне надо рассказать вам его, а ведь завтрак в одиннадцать.
Он застал ее на скамье с книжкой какого-то нового романа на коленях. Взяв его под руку по-дружески просто, бесхитростно и весело, как будто накануне ничего не произошло, она увлекла его в конец сада.
— Вот мой план. Мы не станем слушать маму и после завтрака пойдем на Лягушатню. Мне хочется посмотреть, что там такое. Мама говорит, что порядочным женщинам туда ходить не годится. А мне все равно, годится или не годится. Вы ведь пойдете со мной, правда, Мюскад? Мы там повеселимся вволю вместо с гребцами.
От нее приятно пахло, но он не мог бы сказать, что за легкий и неопределенный аромат окутывает ее. То не были пряные духи ее матери, в это нежное благоухание как будто входила и рисовая пудра и еще, пожалуй, вербена.
Сервиньи никак не мог решить, откуда исходил этот неуловимый запах: от платья ли, от волос или от тела? А так как, разговаривая, она вплотную приблизилась к нему, в лицо ему веяло ее свежим дыханием, и для него оно было упоительнее всяких духов. Тогда ему вообразилось, что легкий аромат, которому он искал названия, — быть может, лишь обман очарованного взора, лишь излучение ее юной и пленительной грации.
Она говорила:
— Так решено, Мюскад?.. После завтрака, наверно, будет очень жарко, и мама не захочет выйти. Жара совсем расслабляет ее. Мы оставим ее на попечение вашего друга и уйдем как будто бы погулять по лесу. Если бы вы знали, как мне интересно увидеть Лягушатню!
Они дошли до ограды парка, над самой Сеной. Солнце заливало потоками света сонную, сверкающую реку. Легкий туман жаркого дня, пар от разогретой воды прозрачной дымкой зыбился по зеркальной глади.
Временами по ней скользила лодка, быстрый ялик или грузный баркас, а издалека слышались отрывистые или протяжные свистки поездов, каждое воскресенье выгружавших толпы парижан на лоно природы; слышались и гудки пароходов, оповещавших о своем приближении к шлюзу Марли.
Но тут зазвенел колокольчик.
Он звал к завтраку. Они воротились.
За столом все были молчаливы. Июльский полдень навис над землей и угнетал все живое. Тяжкий зной, казалось, сковал души и тела. Вязкие слова не шли с уст, и всякое движение требовало усилий, словно воздух, стал плотным, трудно преодолимым.
Только Иветта хоть и молчала, но была возбуждена, полна нервного нетерпения.
Когда убрали десерт, она спросила:
— Не пройтись ли нам по лесу? Под деревьями сейчас, наверно, очень приятно.
Маркиза, совсем разомлевшая, пролепетала:
— С ума ты сошел? Разве можно гулять в такую жару?
Обрадовавшись, девушка продолжала:
— Что ж, хорошо! Пусть барон остается с тобой, чтобы ты не соскучилась, а мы с Мюскадом взберемся на пригорок, посидим на травке и почитаем.
И обратилась к Сервиньи:
— Ну как? Согласны?
— К вашим услугам, мамзель, — подхватил он.
— И она побежала за шляпой.
Маркиза вздохнула, пожала плечами:
— Право же, она с ума сошла.
Ленивым движением, полным любовной истомы, протянула она прекрасную бледную руку барону, и тот прильнул к ней долгим поцелуем.
Иветта и Сервиньи тронулись в путь. Сперва они шли берегом, затем по мосту перебрались на остров и уселись над полноводным рукавом реки в тени ив, так как идти на Лягушатню было еще слишком рано.
Девушка тотчас же достала из кармана книгу и, смеясь, сказала:
— Вы почитаете мне вслух, Мюскад.
И протянула ему книжку.
Он сделал вид, будто собирается убежать.
— Я, мамзель? Да я и читать-то не умею!
Она сказала строгим тоном:
— Никаких уловок и отговорок. В самом деле, хорош поклонник! Все получать и ничего не давать — таков ваш девиз, да?
Он взял книгу, раскрыл ее и поразился. Это был ученый труд по энтомологии. Монография о муравьях какого-то английского автора. Сервиньи молча держал книгу, думая, что над ним смеются. Но Иветта рассердилась:
— Ну что ж, читайте.
Он спросил:
— Это пари или просто фантазия?
— Нет, мой друг, я увидела эту книгу в витрине магазина. Мне сказали, что это лучший труд о муравьях, и я решила, что забавно будет послушать, как живут эти крошечные букашки, а самой наблюдать, как они перебегают с былинки на былинку. Читайте же!
Она вытянулась во весь рост, оперлась о землю локтями, голову положила на руки и устремила глаза на траву.
Он принялся читать:
— "Из всех животных человекоподобные обезьяны по своему анатомическому строению, несомненно, больше всего приближаются к человеку; но если мы понаблюдаем нравы муравьев, их общественную организацию, их огромные общины, жилища и дороги, которые они строят, их обычай приручать и даже порабощать других насекомых, мы принуждены будем признать, что они вправе претендовать на одну из ближайших к человеку ступеней в развитии интеллекта..."
Так он читал монотонным голосом, время от времени останавливаясь, чтобы спросить:
— Довольно?..
Она отрицательно качала головой; поймав на кончик сорванной травинки торопливого муравья, она заставляла его бегать вверх и вниз, переворачивая стебелек, как только муравей добирался до конца. Молча и сосредоточенно слушала она удивительные подробности о жизни этих хрупких насекомых, об их подземных сооружениях, о том, что у них разводят, держат взаперти, откармливают тлей, как у нас коров, и пьют сахаристую жидкость, выделяемую ими; о том, что они приспособляют крошечных слепых насекомых чистить муравейники и в сражениях добывают себе рабов, которые так заботливо ухаживают за своими господами, что те даже теряют способность есть самостоятельно.
Как будто проникаясь материнской нежностью к этой твари, такой маленькой и такой разумной, Иветта уже позволяла ей ползать по своему пальцу, смотрела на нее с умилением и, казалось, готова была ее поцеловать.
Когда же Сервиньи прочел о том, как они живут коллективом, как устраивают игры и состязания в силе и ловкости, девушка до того восхитилась, что попыталась поцеловать муравья, но он ускользнул и побежал по ее лицу. Она громко вскрикнула, словно ей грозила страшная опасность, и принялась испуганно смахивать насекомое со своей щеки. Задыхаясь от хохота, Сервиньи поймал его на лбу у самых волос девушки поцеловал это место, причем Иветта не отстранилась.
Затем она поднялась и заявила:
— Мне это нравится больше, чем романы. А теперь пойдем на Лягушатню.
Они перешли на ту сторону острова, где в густой тени исполинов-деревьев был разбит парк. Под широкими ветвями вдоль Сены, пестревшей лодками, бродили парочки. Тут были девицы с кавалерами, работницы со своими любовниками, которые гуляли, перебросив сюртук через руку, сдвинув цилиндр на затылок и напустив на себя вид пресыщенных кутил; были тут и семейства буржуа, — женщины шли разряженные повоскресному, а дети семенили за родителями, точно выводок цыплят.
Излюбленный приют гребцов оповещал о себе отдаленным и неумолчным гулом голосов, глухим нарастающим шумом.
И вот он открылся их взглядам.
Огромная баржа с навесом, стоявшая на якоре, была запружена полчищами самок и самцов — одни сидели за столиками и выпивали, другие стояли, пели, драли горло, плясали, скакали под ноющие фальшивые звуки гулкого, как котел, фортепьяно.
Рослые рыжекудрые девки с накрашенными губами выставляли напоказ двойной соблазн груди и зада, шныряли полупьяные и сквернословили, стреляя глазами.
Другие плясали, как одержимые, в паре с полуголыми молодцами в холщовых штанах, нитяной фуфайке и пестром жокейском картузе.
От всего этого скопища разило потом и пудрой, ароматами парфюмерии и подмышек.
Любители спиртного поглощали за столиками белые, красные, желтые и зеленые напитки, орали, горланили без причины, из одной неудержимой потребности побуянить, скотской потребности поднять такой гам, чтобы в ушах звенело.
И поминутно с крыши в воду прыгали пловцы, обдавая дождем брызг ближайшие столики, откуда раздавались в ответ свирепые вопли.
А по реке проплывала целая флотилия. Узкие длинные ялики стрелой неслись от мощных взмахов весел, и на голых руках гребцов под загорелой кожей играли мускулы. Дамы их в костюмах из голубой или красной фланели с зонтиками над головой, тоже красными или голубыми, ослепительными в жгучих лучах солнца, сидели, откинувшись, на корме и, казалось, скользили по воде, застыв в полусонных позах.
Большие грузные баркасы, полные народа, медленно рассекали воду. Подвыпивший школьник, желая покрасоваться, вращал веслами, как мельничными крыльями, натыкался на все лодки, и все лодочники огрызались ему вдогонку; наконец, едва не утопив двух пловцов, он в панике улепетнул под громкое улюлюканье толпы, заполнившей плавучий ресторан.
Иветта сияла, проходя под руку с Сервиньи сквозь эту пеструю шумливую толпу, как будто испытывала удовольствие от сомнительных прикосновений, и окидывала девок спокойным, благожелательным взглядом.
— Мюскад, взгляните-ка вот на эту, какие у нее красивые волосы! Видно, что всем им тут по-настоящему весело.
Когда гребец в красной фуфайке и огромной соломенной шляпе зонтом, исполнявший обязанности тапера, заиграл вальс, Иветта стремительно обхватила талию своего кавалера и закружила его с тем пылом, с каким танцевала всегда. Они вальсировали так неутомимо и так неистово, что все загляделись на них. Одни из тех, что выпивали, вскочили на столики и пытались отбивать такт ногами, другие стучали стаканами; а пианист словно взбесился, он барабанил по клавишам, вскидывая руки, подпрыгивая на стуле, и отчаянно тряс головой под необъятной шляпой.
Вдруг он остановился, соскользнул на пол и растянулся во весь рост, погребенный под своим головным убором, как будто умер от усталости. Дружный хохот и рукоплескания прокатились по кафе.
Четверо приятелей бросились к нему, словно с ним случилось несчастье, схватили за руки и за ноги и потащили, водрузив на живот друга соломенную крышу, служившую ему шляпой.
Какой-то шутник, примкнув к ним, затянул De profundis [1], и вскоре целая процессия потянулась за мнимым покойником по дорожкам острова, увлекая и посетителей кафе, и гуляющих, и всех, кто попадался на пути.
Иветта тоже побежала следом, веселясь и смеясь от души, заговаривая со всеми, охмелев от движения и шума. Молодые люди заглядывали ей в глаза, жались к ней в сильном возбуждении, как будто обнюхивали ее и раздевали взглядами; Сервиньи уже побаивался, как бы их приключение не кончилось плохо.
А процессия двигалась все быстрее, потому что четверо носильщиков припустили рысью, сопутствуемые ревущей толпой. Но вдруг они свернули к берегу, остановились как вкопанные и, раскачав своего приятеля, швырнули его в реку.
Зрители радостно завыли, меж тем как обалдевший тапер барахтался, ругался, кашлял, отплевывался и, увязая в тине, старался выбраться на берег.
Шляпу, которую унесло течением, доставила один из лодок.
[1] "Из глубины (взываю)" (лат.) — Начальные слова заупокойной католической молитвы.
Иветта прыгала от восторга и, хлопала в ладоши, твердила:
— Ах, как весело, Мюскад, как мне весело!
Сервиньи хмурился, наблюдая за ней, его смущало и шокировало, что ей так свободно дышится среди этого сброда. Голос инстинкта протестовал в нем, того инстинкта благопристойности, который не покидает человека из хорошей семьи, даже если он дал себе волю, и ограждает его от недостойной фамильярности и марающей близости. Он с удивлением отметил:
"Черт подери, да ты с ними одного поля ягода!" И ему хотелось вслух говорить ей "ты", как говорил он мысленно, как говорят "ты" при первой же встрече женщинам, доступным всем и каждому. Он уже не видел разницы между нею и рыжеволосыми тварями, которые терлись около них и хриплыми голосами выкрикивали похабные слова. Эти краткие грубые и смачные словца жужжали над толпой, вылетая из нее, как мухи из навозной кучи. Они явно никого не удивляли и не коробили. Иветта, по-видимому, совсем не замечала их.
— Я хочу купаться, Мюскад, — заявила она. — Давайте выплываем на открытое место.
Он ответил:
— К вашим услугам.
И они отправились в контору купален за костюмами. Она разделась раньше и подождала его, стоя на берегу и улыбаясь под взглядами толпы. Потом они об руку вступили в теплую воду.
Она плавала с восторгом, с упоением, нежась в волнах, содрогаясь от чувственного блаженства, и приподнималась при каждом броске, словно собиралась выпрыгнуть из воды. Он с трудом поспевал за ней, задыхаясь и сердясь на свою слабость. Не вот она замедлила темп, перевернулась и легла на спину, скрестив руки и устремив глаза в синеву небес. Он видел выступающую из воды волнистую линию ее тела, упругие груди, к которым прильнула тонкая ткань, не скрадывая их полушарий с острыми сосками, и плавную выпуклость живота, и полускрытые бедра, и обнаженные икры, отливающие в воде перламутром, и выглянувшие наружу изящные ножки. Он видел ее всю, как будто она показывалась ему нарочно, чтобы соблазнить его, предложить себя или же снова насмеяться над ним. Страстное желание и нервное возбуждение охватили его. Она внезапно обернулась, взглянула на него и захохотала.
— Ну и вид же у вас! — воскликнула она.
Он был уязвлен, раздражен ее насмешкой, охвачен злобной яростью незадачливого любовника и, не раздумывая, поддался смутной жажде мести, потребности наказать, оскорбить ее:
— Вам бы подошла такая жизнь?
Она спросила с видом полнейшей невинности:
— Какая?
— Да перестаньте наконец дурачить меня. Вы отлично знаете, о чем я говорю.
— Честное слово, не знаю.
— Слушайте, прекратим эту комедию. Вы согласны или нет?
Я вас не понимаю.
— Неужели вы так глупы? Впрочем, я все сказал вам вчера.
— Что вы сказали? Я забыла.
— Сказал, что люблю вас.
— Любите?
— Да, люблю.
— Какой вздор!
— Клянусь вам.
— Ну что ж, докажите.
— Я только этого и хочу.
— Чего?
— Хочу доказать.
— Что ж, пожалуйста.
— Вчера вы не так говорили.
— Вы мне ничего не предлагали.
— Вот как!
— А потом вам следует обратиться вовсе не ко мне.
— Только этого недоставало! К кому же?
— Ну, понятно, к маме.
Он захохотал.
— К вашей матушке? Нет, это уж слишком!
Она сразу же омрачилась и внимательно взглянула ему в глаза.
— Послушайте, Мюскад, если вы в самом деле любите меня и хотите жениться на мне, поговорите сперва с мацой, а я вам отвечу потом.
Он решил, что она все еще издевается над ним, и окончательно разъярился:
— Вы меня за дурака считаете, мамзель!
Она не спускала с него кроткого, ясного взгляда.
Запнувшись на миг, она произнесла:
— Я никак не могу вас понять!
Тогда он заговорил торопливо, и в голосе его прозвучали резкие, злые нотки:
— Слушайте, Иветта, пора прекратить эту глупую комедию, она и без того затянулась. Вы разыгрываете наивную девочку. Поверьте мне, эта роль совсем вам не пристала. Вы отлично понимаете, что между нами речь может идти не о браке, а... о любви. Я сказал, что люблю вас, и это правда, повторяю: я вас люблю. Перестаньте притворяться наивной и меня не считайте дураком.
Они стояли друг против друга, держась на воде легкими движениями рук. Она помедлила еще несколько мгновений, словно боялась проникнуть в смысл его слов, и вдруг зарделась, вспыхнула до корней волос. Все лицо ее от самой шеи сразу залилось краской, а уши приняли даже багровый оттенок, и, не вымолвив ни слова, она устремилась к берегу, плывя изо всех сил широкими, лихорадочными бросками. Он никак не мог догнать ее, только пыхтел от усталости.
Он видел, как она вышла из воды, подобрала с земли купальный халат и скрылась в кабинке, ни разу не обернувшись.
Он одевался медленно, недоумевая, как быть дальше, обдумывая, что сказать ей, не зная, то ли просить прощения, то ли настаивать на своем.
Когда он был готов, она ушла уже, ушла одна. Он возвращался не спеша, в тревоге и смущении.
Маркиза гуляла под руку с Савалем по аллее, огибающей газон.
Увидев Сервиньи, она произнесла томным голосом, каким разговаривала со вчерашнего дня:
— Ведь я же говорила, что не следует выходить в такую жару. Вот теперь у Иветты чуть не солнечный удар, ей пришлось лечь в постель. Она, бедняжка, была вся красная, как пион, и прямо изнемогала от головной боли. Не сомневаюсь, что вы гуляли на самом припеке и делали всякие глупости. Вы, оказывается не благоразумнее ее.
Иветта не вышла к столу. Когда ей предложили принести обед в комнату, она отвела через запертую дверь, что не хочет есть и просит оставить ее в покое. Гости уехали десятичасовым поездом, обещав вернуться в четверг, а маркиза села помечтать у открытого окна, ловя отдаленные звуки оркестра на балу гребцов, плясовыми мотивами нарушавшие торжественную тишину ночи.
Вышколенная любовью и для любви, как другие для гребли или верховой езды, она испытывала временами бурные увлечения, одолевавшие ее, как болезнь.
Страсть налетала на нее внезапно, охватывала ее всю, выводила из равновесия, возбуждала или угнетала, смотря по тому, какой природы было чувство — восторженное, пылкое, патетическое или сентиментальное.
Она была из тех женщин, назначение которых — любить и быть любимыми. Вышла она из подонков, добилась положения с помощью любви и превратила любовь в ремесло, почти без расчета, руководствуясь инстинктом, врожденным даром, и деньги принимала, как поцелуи, не церемонясь и не делая различий, бессознательно и просто, пользуясь своим чутьем, как животное, которых учит ловкости борьба за существование. В ее объятиях побывало много мужчин, которые не внушали ей любви, но не внушали и отвращения своими поцелуями.
Она терпела случайные ласки так же невозмутимо и безразлично, как в путешествии едят стряпню из любой кухни, потому что иначе не проживешь. Но время от времени сердце ее или плоть загорались страстью, и она влюблялась беззаветно на несколько недель или месяцев, в зависимости от физических или нравственных качеств любовника.
Это были чудеснейшие минуты ее жизни. Она любила всей душой, всем телом, пылко, самозабвенно. Она бросалась в любовь, как бросаются в реку, чтоб утопиться, отдавалась течению и не задумалась бы, если нужно, умереть в упоении, экстазе, в беспредельном блаженстве. Каждый раз она была уверена, что никогда еще не испытывала ничего подобного, и немало удивилась бы, если бы ей напомнили, сколько было разных мужчин, о которых она ночи напролет восторженно мечтала, глядя на звезды.
Савалю она отдалась, отдалась душой и телом. Образ его, воспоминание о нем баюкали ее, и она мечтала, наслаждалась сознанием завершенного счастья, надежного счастья настоящей минуты.
Шорох в комнате заставил ее обернуться. Это вошла Иветта, все еще одетая, как днем, но бледная, с лихорадочно горящими глазами, словно от сильной усталости.
Она облокотилась о подоконник, подле матери.
— Мне надо поговорить с тобой, — сказала она.
Маркиза смотрела на нее удивленно. Она любила дочь эгоистической любовью, гордилась ее красотой, как гордятся богатством, без зависти, потому что сама была еще достаточно хороша, без тех умыслов, какие приписывали ей, потому что была достаточна беспечна, но с полным сознанием всей ценности этого сокровища, потому что была достаточно умна.
— Говори, дитя мое. Что случилось?
Иветта впилась в нее взглядом, словно желая заглянуть ей в душу и угадать, какие переживания вызовут ее слова.
— Слушай. Произошло нечто невероятное.
— Да что же?
— Господин де Сервиньи сказал, что любит меня.
Маркиза тревожно ждала продолжения.
Но так как Иветта молчала, она спросила:
— Какими словами он это сказал? Объясни же.
Тогда девушка уселась у ног матери в привычной, вкрадчивой позе и, сжав ее руки, произнесла:
— Он просил меня быть его женой.
Маркиза Обарди отпрянула в изумлении:
— Сервиньи? Да ты с ума сошла!
Иветта не сводила глаз с матери, пытаясь понять ход ее мыслей и причину изумления. Она спросила очень серьезно:
— Почему сошла с ума? Почему господин де Сервиньи не может жениться на мне?
Маркиза смущенно пролепетала:
— Ты ошиблась, это невозможно. Ты не расслышала или не поняла... Господин де Сервиньи слишком богат для тебя... и слишком... слишком... легкомыслен, чтобы жениться.
Иветта медленно поднялась и спросила:
— А если правда, что он любит меня, мама?
Мать возразила с раздражением:
— Я считала тебя достаточно взрослой и достаточно сообразительной, чтобы не вбивать себе в голову такие фантазии. Сервиньи — эгоистичный жуир. Он женится только на ровне по происхождению и состоянию. Если он просил тебя быть его женой... значит, он думает... думает...
Боясь высказать свои подозрения, маркиза замолчала, а немного погодя сказала:
— Ну, довольно, ступай спать и оставь меня в покое.
И девушка, словно узнав все, что ей было нужно, ответила покорно:
— Хорошо, мама.
Она поцеловала мать в лоб и спокойным шагом направилась к дверям.
Когда она была уже на пороге, маркиза окликнула ее.
— А как твоя голова? — спросила она.
— У меня ничего не болело. Я была сама не своя от этого признания.
Маркиза решила:
— Мы об этом еще поговорим, но прежде всего избегай оставаться с ним наедине, хотя бы некоторое время, и твердо запомни, что он на тебе не женится, — слышишь, он только хочет тебя... скомпрометировать.
Она не подобрала более удачного выражения. Иветта ушла к себе.
Маркиза задумалась.
Уже долгие годы живя в любовном упоении и материальном довольстве, она старательно гнала от себя все, что могло причинить ей заботу, тревогу или неприятность. Она неизменно отмахивалась от мысли о будущем Иветты: успеется подумать, когда начнутся осложнения. Верное чутье куртизанки подсказывало ей, что выйти замуж за человека из общества и богатого дочь ее могла бы по чистой случайности, весьма маловероятной, по той прихоти любви, которая возводит на троны искательниц приключений. Об этом она и не помышляла и была, кстати, слишком занята собой, чтобы строить планы, не относящиеся к ней непосредственно.
Иветта, надо полагать, пойдет по стопам матери. Она станет служительницей любви. Что ж тут плохого? Но маркиза ни разу не решилась представить себе, когда и как это произойдет.
И вот ее дочь неожиданно, без всякой подготовки, задает ей вопрос, на который нельзя ответить, вынуждает ее определить свое отношение к делу, столь сложному, щекотливому, столь опасному во всех смыслах и столь беспокойному для ее совести, — ведь должна же материнская совесть откликнуться, когда речь идет о собственном ребенке и о такой проблеме.
У нее было достаточно природной хитрости, дремлющей, но никогда вполне не засыпающей хитрости, чтобы хоть на миг усомниться в истинных намерениях Сервиньи, — мужчин она знала по опыту, в особенности мужчин этой, породы. Потому-то, едва Иветта произнесла первые слова, у маркизы невольно вырвалось: "Сервиньи женится на тебе? Да ты с ума сошла!"
Для чего он, этот пройдоха, этот повеса, этот кутила и волокита, пустил в ход такой избитый прием? Как он будет действовать дальше? И как ясно предостеречь ее, девочку, как оградить ее? Ведь она может пойти на величайшие глупости.
Кто бы подумал, что взрослая девушка могла сохранить такую наивность, такое неведение и простодушие?
И маркиза, совсем потерявшись и устав от размышлений, тщетно искала выхода из положения, которое казалось ей поистине затруднительным.
Неприятности ей наскучили, и она решила:
"Ах, что там! Буду внимательно следить за ними, а дальше посмотрю как сложатся обстоятельства. В крайнем случае обращусь к Сервиньи, он умен и поймет меня с полуслова".
Она не задумалась над тем, что скажу ему, что ответит он и какого рода уговор мыслим между ними, — она обрадовалась, что может стряхнуть с себя эту заботу, не принимая решения, и вернулась к мечтам о красавце Савале; устремив глаза во мрак ночи, вправо, где мутное сияние стояло над Парижем, она обеими руками посылала поцелуи в сторону столицы, торопливые, частые поцелуи, которые летели в темноту, при этом она шептала чуть слышно, словно на ухо возлюбленному:
— Люблю, люблю тебя!
<< пред. << >> след. >> |