[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Бернар Клавель. Плоды зимы.

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  Часть первая

  Часть вторая

  Часть третья

  Часть четвертая

Часть пятая

<< пред. <<   

     Часть пятая
     
     
     Одинокий путь
     
     
     65
     
     Эта зима походила на полную сновидений долгую спячку, в которую после смерти жены погрузился старик Дюбуа.
     На следующий день после похорон явилась Мишлина со служанкой и мальчиком-рассыльным. Она предложила отцу перебраться к ним, но он отказался покинуть свой дом, и она не настаивала. В доме прибрали, навели порядок. Отец беспокоился, что не хватит дров, и жаловался, что лезть на второй этаж и топить в спальне печку ему не под силу, поэтому его кровать перенесли в столовую. Таким образом, протопив получше плиту и оставив дверь приоткрытой, он мог лечь в теплую постель в трех шагах от кухни, где он проводил весь день. В одиннадцать утра рассыльный приносил ему еду и запас дров на день, он же покупал все, что требовалось. Поль и Мишлина тоже навещали старика почти ежедневно, осведомлялись обо всех его желаниях, узнавали, не нуждается ли он в чем.
     Он скоро привык, что за ним так ухаживают, и легче переносил потерю жены.
     Время тянулось медленно. Ему не нужно было заботиться о деньгах, не нужно было заботиться о пище. У него было даже слишком много еды.
      — Вы меня совсем избалуете, — часто повторял он. — Я столько не съем...
     А Поль отвечал:
      — Ты достаточно потрудился за свою жизнь. И достаточно натерпелся. Вполне естественно, что мы по мере сил о тебе заботимся. Ты отлично знаешь, что с нами ты ни в чем не будешь нуждаться.
     Когда Поль или кто-нибудь из соседей заходил навестить отца и вспоминал его прошлую жизнь, он охотно беседовал с ними. Он любил поговорить о прожитом и, оставшись один, пересказывал себе воспоминания о своих самых счастливых и самых трудных днях. Даже сидя в одиночестве, он говорил так, словно кто-то его слушал:
      — Понимаешь, я помню, до четырнадцатого года, когда я на лошади хлеб развозил... Я не о вчерашнем дне говорю... Таких дорог, как теперь, тогда не было. И зимы бывали куда суровее. Зим вроде нынешней у нас на четыре три приходилось. Иной раз дороги вовсе не было, а если и была, так ее прокладывал тот, кто ехал. Снег уминался под колесами и был все равно как лед... Но у меня животина была добрая. И всегда хорошо подкованная. А зимой на подковах шипы... да и все вообще как полагается. Так вот, я и вспоминаю, как-то вечером поехал я в Мессиа, выхожу от Туанон Винье, что держала трактир. И что же вижу? Мальчуган лет восьми ревмя ревет у самой моей тележки. Счастье еще, что лошадь у меня была не из пугливых. А около мальчугана двое пьяных стоят, хохочут. «Что случилось?» — спрашиваю. «Вот дурак мальчишка, — говорят, — показали мы ему на железные ободья, что у вас на колесах, и говорим — лизни, увидишь, что будет. Он и лизнул. Смотрите, кусок кожи с языка содрал». Это два каменотеса были. В такие холода они, само собой, не работали. И пропустили за день не один стакан. И этак спокойно мне рассказывают. На меня тут такая злость напала. «Сами вы дураки, — говорю, — а не этот мальчишка». Слово за слово — дошло до угроз. Я взялся за кнут. Сладил я с ними быстро. Каменотесы — они здоровы как быки, но чтобы изловчиться, этого они не умеют. Один убежал с разбитым носом, всю куртку окровянил, а другой, избитый до полусмерти, тоже хотел наутек. «Не спеши», — говорю... Я привел его к Туанон и спросил его имя и фамилию, чтобы родители мальчишки знали, с кого спрашивать. Так вот, хочешь верь, хочешь нет, родители мне даже спасибо не сказали.
     Так он в течение дня перебирал накопившиеся воспоминания, одно влекло за собой другое, а потом какая-то нить, пусть даже тоненькая, вдруг связывала их с теми или иными событиями настоящего дня, о которых ему рассказали.
     Когда началось немецкое наступление в Арденнах, могло показаться, что война несколько изменит свой облик и станет похожа на войну 1914 — 1918 годов. И тогда отец обрывок за обрывком восстановил в памяти целый период. Далекий и все же гораздо более близкий ему, чем то, что происходило в Бастони.
     Поль часто приносил газеты, но зрение у отца еще ухудшилось, и теперь он читал только заголовки. Впрочем, эти газеты интересовали его меньше, чем газеты его времени, то есть до четырнадцатого года. Он нашел в спальне два толстых переплетенных комплекта «Иллюстрасьон». Один за 1890, другой за 1897 год. И не проходило вечера, чтобы он не брал этих комплектов и, положив на стол, не разглядывал их. Некоторые иллюстрации он находил сразу, потому что в свое время заложил страницы листками отрывного календаря. Одна изображала приграничные военные маневры 16 августа 1890 года. Альпийские стрелки брали приступом пик Сент-Аньес около Ментоны. Офицеры с саблями наголо, солдаты с примкнутыми штыками, горнисты... Но отец, глядя на них, видел другой полк — 44-й — и в его душе начинал звучать марш этого полка. В номере от 1 ноября тоже была страница, которую он часто рассматривал. Там было изображено открытие крематория и колумбария на кладбище Пер-Лашез. В первую минуту старик содрогался, но потом при мысли о клочке земли, где когда-нибудь упокоится сам, переставал волноваться. В комплекте за 1897 год, когда ему исполнилось двадцать четыре, было несколько цветных иллюстраций, посвященных жизни новобранцев. Спальня в казармах, солдаты в красных штанах, прыгающие через стенку, учение во дворе казармы, осмотр ног военным врачом... Все это, как сейчас, стояло у него перед глазами, словно было только вчера. Занимали его внимание также и большие сентябрьские маневры. На развороте был изображен военный полк, мчащийся в атаку по засеянному полю. Такое он и сам пережил, Он и тогда болел за это поле, потому что даже в двадцать лет уважал хлеб, из-за которого уже семь лет не спал по ночам. И сейчас еще это было ему больно. Но, как ни странно, ему нравилось снова и снова переживать эту боль.
     В комплект «Иллюстрасьон» кто-то по небрежности сунул страницу, вырванную из «Пти журналь». Первую страницу номера — цветную иллюстрацию, на которой была изображена терраса парижского кафе в разгар лета. И посетители, и официанты в черных костюмах и крахмальных манишках изнывали от жары. Кусок страницы был оторван, и даты не сохранилось. Отцу это не давало покоя. Он старался восстановить в памяти, в каком году была такая ужасная сушь, но, как только ему казалось, что год он установил, возникало какое-то другое четкое воспоминание, и все опять стояло под вопросом.
      — Да нет, в девяносто первом этого быть не могло, в том году мы купили Рипана, крупную серую лошадь, что кусалась, потому мы и продали ее через три месяца. Я припоминаю, то лето было дождливое... А в девяносто втором? Да, пожалуй, что и так... Но девяносто второй — это ведь тот год, когда мой отец посадил самшит возле колодца... Значит, не может быть...
     Так проходили долгие часы, из которых складывались дни и недели.
     Мать тоже была тут. Но очень скоро она превратилась в немого свидетеля без возраста, без плоти, покорно исчезавшего и возвращавшегося по первому зову. То, что в один холодный декабрьский день ее останки отнесли на другой конец города, не изгнало ее из дома. Так было потому, что так должно было быть, и, сам себе в том не признаваясь, отец чувствовал, что она просто опередила его на том пути, на который вступил уже и он. Долгое время они шли рядом, а потом она заспешила и сразу преодолела последний отрезок пути, вот и все. Но большого значения это не имело. Это был лишь вопрос времени. А теперь время в счет уже не шло. Все говорило ему, как мало значит течение лет. Он жил одновременно и той жизнью, когда ему было пятнадцать и отец при свете масляной лампы обучал его сажать в печь хлебы, и жизнью теперешних дней, когда все вокруг было подернуто сумерками молчания и покоя.
     Письма он получал только от Жюльена, короткие письма, приходившие все реже и реже. Он читал их с трудом, а отвечать и совсем не мог.
     В конце концов, если сын захочет его повидать, он знает, где его найти, а Лион не так уж далеко. Жюльен плохо обошелся с Полем, а Поль вот ухаживает теперь за отцом. Мать постоянно твердила, что и Поль и его жена — эгоисты. Теперь, если она видит оттуда, сверху, она непременно должна признать, что ошибалась. Ясно, Поля с женой так долго отдаляло от дома присутствие матери и Жюльена. Жюльен устроил свою жизнь по собственному разумению. Он держится в стороне. Пишет, что нашел работу, которая отнимает у него все время. Если это настоящая работа, можно только порадоваться. Отсутствие сына не тяготило старика, ничье отсутствие не было для него тягостно. Или, вернее, отсутствия для него не существовало. Для него существовали только те, с кем он вел нескончаемые беседы. А умерли они уже или еще живут на свете — это для него не имело значения.
     
     
     66
     
     Жюльен действительно был совсем не такой, как другие. Когда нотариус написал ему, чтобы урегулировать вопрос о наследстве, оставшемся после матери, он ответил, что во всем полагается на волю отца и подпишет любую бумагу, которую ему пришлют. Итак, в один прекрасный день к старику Дюбуа явился нотариус в сопровождении Поля. Он прочитал вслух сложный текст, и отец едва не заснул. Когда чтение было закончено, отец подписал документ, затем спросил:
      — Если я правильно понял, теперь все в порядке?
     Тогда нотариус объяснил, что, согласно воле, выраженной им, отцом, оба дома после его смерти переходят к его сыну Полю при условии, что тот выплатит известную сумму Жюльену. Сумма эта была незначительна, зато Поль обязался содержать отца, за которым сохранялось право распоряжаться своим имуществом.
      — Так ты по крайней мере можешь быть спокоен, что оба твои дома не попадут в чужие руки. А Жюльену деньги гораздо нужнее, чем камни.
     Они выпили по стакану старого вина, и отец поговорил о том времени, когда он бывал на сборе винограда в Вернантуа.
     Прошло еще месяц-полтора, затем как-то к вечеру Поль явился к отцу и сообщил, что лионский нотариус, которому было поручено дать на подпись Жюльену дарственную, прислал бумаги. Теперь все было в порядке. И Поль объяснил:
      — Видишь, я обо всем позаботился. Избавил тебя от многих хлопот, и теперь ты можешь быть спокоен. Тебе даже незачем заниматься огородом, раз ты ни в чем не будешь нуждаться.
      — Огородом я заниматься буду. С кроликами я расстался, но не воображаешь же ты, что я оставлю огород необработанным.
      — Никто не говорит, чтобы ты оставил его необработанным, но, во всяком случае, теперь тебе не надо будет так надрываться.
      — Буду работать, пока сил хватит. Без работы мне скучно.
      — Тебе скучно, потому что ты один, но если б ты не упрямился и переехал жить к нам, ты чувствовал бы себя гораздо лучше.
      — Нет. Я раз и навсегда сказал «нет», не хочу уходить из своего дома.
     Поль не настаивал, но отцу показалось, что сын недоволен его отказом.
     С этого дня Мишлина и Поль стали реже навещать старика, а иногда ему приходилось до часу дня ждать обеда. Когда он сделал замечание рассыльному, тот так грубо ему ответил, что отец, побелев от ярости, встал, обошел стол и залепил мальчишке пощечину.
      — Этакий мерзавец, я тебя научу... — крикнул он.
     Дальше старик говорить не смог. На него напал кашель, и он без сил опустился на стул. Когда он выкашлял душившую его мокроту, то долго сидел неподвижно. У него дрожали руки, и совладать с дрожью он не мог. Мальчик ушел, хлопнув дверью. Отец больше часа не мог прийти в себя, в этот день кусок не шел ему в горло.
      — Этакий мерзавец... Гоняет по улице, а обед принес холодным. И в котором часу... Надо будет повидать сына.
     Он повторял это раз двадцать, обдумывая, каким образом ему добраться до Поля, который не навещал его уже больше двух недель. Было начало февраля, погода стояла холодная, и потому отец не мог сам пойти к Полю. Он не выпускал из виду дорожку, что шла вдоль сада, поджидая, когда пройдет Робен, чтобы попросить его позвонить сыну по телефону.
     День тянулся бесконечно. Отец закрыл ставни только с наступлением полной темноты, когда уже абсолютно невозможно было разглядеть человека, идущего по дорожке.
     В шесть часов, когда в животе у него урчало от голода, он поставил на плиту цветную капусту под белым соусом и бидон с супом, которые ему принес негодник мальчишка. Гнев его поостыл, но еще таился где-то в глубине души. Завтра опять придет этот бездельник со своей насмешливой рожей, как будто говорившей: «Болтай, болтай, старый хрыч, мне на тебя начхать».
     Вот что отец не раз читал во взгляде этого шалопая, и при одной мысли, что завтра тот опять появится, у старика задрожали руки.
     Когда явился Поль, отец уже успел разогреть обед. Лицо у Поля было красное, глаза блестели. Даже не поздоровавшись, он крикнул:
      — Ну, какая муха тебя укусила? Чего это ты отлупил по щекам моего рассыльного?
     В первую минуту у отца даже дух захватило. Что это — может, Поль шутит? Для чего он пришел — узнать, что произошло, или наорать на отца?
     Наступило молчание. Поль тем временем сел за стол, сдвинул шляпу на затылок и закурил сигарету. Отец все еще не обрел дара речи, и тогда сын заговорил:
      — Ну, так в чем дело? Тебе мало, что тебя обслуживают на дому, словно принца какого! Можно подумать, что ты всю жизнь жил во дворце... Когда ты держал пекарню, возможно, ты и подгонял своих подмастерьев пинками в зад, только теперь, знаешь ли, совсем другое время. Теперь уже нельзя обращаться со своими служащими, как раньше... Этому мальчишке пятнадцать лет. Ты отлупил его, а через час его мать уже была у нас! Грозит напустить на меня профсоюз и инспекцию труда! Вот в какую историю ты меня втравил... Теперь мне надо выворачиваться, чтобы заткнуть им глотку, не то подадут в суд и неприятностей не оберешься. А ты знаешь, что это значит? Ты знаешь, во что это мне встанет?
     Теперь старик уже совсем ничего не понимал. Мальчишка ему нагрубил, он, отец, можно сказать, его чуть тронул, а его обвиняют в том... в том... Он был окончательно сбит с толку. Сын смотрел на него и, казалось, ждал, что он скажет, но отец только пробормотал:
      — Но ведь... но ведь... Этот стервец...
     Поль перебил его. Воздев руки и снова уронив их на стол, он заорал:
      — Черта с два! Если кто-нибудь к тебе явится по поводу этой истории, не вздумай так выражаться! Тебя привлекут за оскорбление. А расплачиваться опять придется мне. Да ты не знаешь, что это за люди. Отца расстреляли немцы. Мать — коммунистка. Сейчас они хозяева. ?У них все права. Да они засадят тебя в тюрьму и на твой возраст не посмотрят.
     Отец снова задрожал. Он позабыл все, что хотел сказать сыну. Он только повторял:
      — Но ведь... Если этот бездельник... Ничего не понимаю.
      — Ясно, что не понимаешь. Ты отгородился от жизни. Но не могу же я ходить за тобой по пятам. Вот если б ты согласился перебраться к нам, многое было бы куда легче, ты должен это признать.
     У отца уже не было сил сердиться. Он только покачал головой. Лицо Поля исказилось от злобы.
      — И упрям же ты, — сказал он. — Можно подумать, что ты решил доставлять мне одни неприятности в благодарность за все мои хлопоты о твоем покое... Ну, так как же мы теперь выйдем из положения? Я тебя спрашиваю. Ты, видно, не понимаешь, что у нас свои дела. Мальчишка теперь не хочет ходить к тебе, он так и сказал. А я не могу его заставить. Это не входит в его обязанности. Не для того он был нанят. Значит, мне придется посылать тебе еду со служанкой. Но она будет приходить вечером, не может же она разорваться. Она будет приносить тебе еду сразу и на вечер, и на следующий день. Ты потом разогреешь... Другой возможности я не вижу.
     Отец молчал. Он смотрел на свои руки, лежавшие на клеенке: как только он их приподымал, они снова начинали дрожать. Он был пришиблен. Словно его вместе с его гневом бросили в какой-то подвал и заперли там. Он даже не решался взглянуть на сына.
     Он знал, что сын сидит напротив и упорно не желает расстаться с мыслью увести его жить к себе, а сам он столь же упорно не желал расстаться с мыслью не уходить из своего дома. Зима скоро кончится, начнутся солнечные дни, его потянет в сад. Он знал квартиру сына. Комнаты темные, выходят они либо на улицу, либо в узкий двор. Кухня большая, но там вечно торчит служанка, включает радио. Он представлял себе, сколько раз она пройдет взад и вперед. Едят в разное время. Шум с улицы, шум от соседей. Нет, он твердо решил остаться у себя в доме и решения своего не изменит. В конце концов, если ему будут приносить еду с вечера, он по крайней мере сможет есть, когда захочет. И не будет видеть физиономии негодного мальчишки.
     Поль встал.
      — А дрова эта ваша служанка приносить будет? — спросил отец.
     Поль опять безнадежно развел руками.
      — Вот ведь черт! Я и позабыл... да, еще дрова. Ты должен признать, что понапрасну осложняешь нам жизнь.
      — Очевидно, я облегчу вам жизнь, когда протяну ноги, — проворчал отец.
     Поль бросил на него сердитый взгляд и пожал плечами.
      — Не говори глупостей... А насчет дров — надеюсь, она не скажет, что ей это не под силу... Но все равно, как подумаю, что ты прекрасно мог бы жить у нас!..
     
     
     67
     
     После прихода Поля и его гневной вспышки отец почти месяц не мог прийти в себя. Он подавлял в себе мысль, что сын дождался, пока будет подписана дарственная, а теперь дал отцу почувствовать, какая он для них обуза. Не проходило и дня, чтобы эта мысль не возникала у него в голове. Он отгонял ее, убеждая себя: «Нет, этого не может быть. Просто у них своя жизнь... Мы люди разных поколений, они думают, что я могу приспособиться к их суете... Для них, конечно, это было бы проще».
     Вначале, после смерти матери, по воскресеньям обеды ему приносила Мишлина, так как в эти дни рассыльный не работал. Теперь ему приносили побольше еды в субботу, и он уже справлялся сам. Иногда служанка торопилась. Она говорила:
      — На сегодня дров хватит, я принесу вам завтра.
     А на следующий день она, как нарочно, опаздывала. Темнело. Она прибегала, совсем запыхавшись, ставила на стол корзину и тут же уходила со словами:
      — Бегу, у нас гости, а обед еще не готов.
     На следующее утро отец одевался потеплее, закрывал рот толстым шерстяным шарфом, чтобы не дышать холодным сырым воздухом, от которого у него начинался приступ, и шел в сарай за дневным запасом дров. Заодно он открывал стенные шкафы в своей мастерской и проверял, не ржавеют ли инструменты. И каждый раз его пугало, что поленницы становятся все ниже. Матери не было, некому было написать лесоторговцу и заказать дрова. Ни Поль, ни его жена больше не появлялись, и отцу пришлось обратиться с этой просьбой к Робену.
      — Дрова я буду пилить и колоть сам, и покончить с этим надо до холодов, значит, чтобы все было ладно, придется просить Пико доставить дрова весной.
     Затем старик прибавил:
      — Не знаю, переживу ли я будущую зиму, но так или иначе, а остаться без топлива я не хочу.
     Робен написал письмо. Он часто оказывал отцу разные услуги. Спрашивал, как поживает Жюльен, но о Поле не говорил никогда. Отец тоже не говорил о нем. Между отцом и Робеном словно бы возникла какая-то преграда, оба измеряли ее взглядом, но на большее не решались. Из чувства гордости, которое ему было трудно объяснить, отец не решался попросить соседа написать Жюльену, чтобы тот при первой возможности приехал с ним повидаться. Надо сказать, что старик и ждал, и опасался приезда младшего сына. Поль его забросил, он даже недобросовестно выполнял принятые на себя, согласно дарственной, обязательства, и отец боялся, что Жюльен это узнает. Он надеялся на приход весны. У него будет тогда огород, дрова, которые надо напилить и наколоть, как только лесоторговец их доставит, а значит, ему будет чем заполнить день. Ночи перестанут быть такими долгими, потеплеет, можно будет выйти из дому, поболтать на улице с соседями.
     На большом дубе с густой кроной, что рос в конце сада возле колодца, уже лет пять, а то и шесть не обрезали сучьев. Ветви, выросшие за это время, тоже неплохое топливо, и отец дал себе слово, как только позволит погода, приняться за дуб.
     В начале марта выдалось несколько солнечных дней. Отец начал работу с деревьев, росших вдоль центральной дорожки, он тщательно подбирал все веточки и складывал их в вязанки. Он быстро уставал, но так бывало всегда после зимы, и он знал, что вместе с работой вернутся и силы. Погода держалась хорошая, и через четыре дня, когда земля достаточно подсохла и можно было не опасаться, что лестница увязнет в грязи, отец занялся дубом. Ножовка была хорошо наточена, и работа спорилась. Ветки падали одна за другой, и, обрезая их, старик думал о своем отце, который некогда был скромным трубочистом-савояром, а позже, в сороковые годы прошлого века, пришел сюда, да здесь и остался; он-то и посадил этот дуб, чтобы колодец был всегда в тени.
     Утро еще не кончилось, а больше половины веток уже было срезано, и о геи собирался слезть и перенести лестницу на другое место, но тут он увидел, что в сад входит сын. Поль был не один. С ним пришли еще двое, они остановились у первой грядки, а Поль направился прямо к отцу.
     Дойдя до того места, откуда отец мог его услышать, он крикнул:
      — Ты с ума сошел. В твоем возрасте заниматься такой работой! Смотри, упадешь, сломаешь ногу, а то и насмерть убьешься...
      — Нечего на меня орать, — оборвал его отец.
     Поль улыбнулся.
      — Ты прав, ты прав, но я за тебя испугался.
      — А что делать? Уже больше месяца, как я заказал дрова, а их не везут. Сколько ни на есть, а все что-то заготовлю.
      — О дровах можешь не беспокоиться. Ты прекрасно знаешь, что мерзнуть тебе не дадут.
     Отец слез с лестницы. Стоя около сына, он старался разглядеть сквозь еще обнаженные деревья тех двоих, что остались у калитки.
      — Кого ты привел?
      — Ты его знаешь, это Валентини, подрядчик. А с ним архитектор.
      — Ах, вот как!
      — Да, я их привел, чтобы они посмотрели участок. Ты ведь знаешь, часть сада отрежут, потому что будут спрямлять улицу, так вот, надо, чтобы они поглядели, где можно начинать строить.
     Отец ничего не понимал. Он приподнял каскетку, обтер лысину, затем почти робко спросил:
      — Строить?.. Что строить?
      — Ну, видишь ли, сперва гаражи для моих грузовиков, а там, может, надстроим один или два этажа.
     Отец положил ножовку на землю возле лестницы, затем в раздумье почесал подбородок.
      — Ты что же, собираешься начать стройку еще при моей жизни? — спросил он.
     Поль смущенно пожал плечами.
      — Видишь ли, — сказал он. — Проекта я еще не заказывал, но... у меня большие трудности со складами. Ты знаешь, какие это старые помещения. Там полно крыс... А кроме того, приходится дорого платить за аренду. Так вот, чем скорее я начну, тем лучше.
     Отец с трудом владел собой. Он чувствовал, что внутри у него все кипит, а на язык просятся слова, которые ему трудно сдержать.
      — А дерево свое брось, — сказал Поль. — Я пришлю кого-нибудь из моих служащих, он докончит.
     Возможно, эта неловкая попытка подладиться к нему и взорвала отца.
      — Замолчи! — крикнул он. — Для меня это плевое дело. А вот что это еще за постройка? Ты собираешься разрыть весь сад?! Все к черту послать, когда я не хотел ничего трогать даже ради водопровода и электричества! Ты, черт тебя возьми, задумал отправить меня поскорее на тот свет!
     Поль оглянулся. В соседние сады вышли люди погреться на солнышке.
      — Не кричи так. Весь квартал всполошишь.
     Но отец уже не владел собой. Он вдруг разглядел подлинное лицо сына, которое прежде не желал видеть.
      — Буду орать сколько душе угодно! Я пока еще в своем доме, черт возьми! А ты, сделай милость, убирайся вместе со своими шутами гороховыми, не то я угощу вас вилами, у них рукоятка крепкая.
     Поль пробовал уговорить отца, но тот даже не слушал.
      — Убирайся! — кричал он. — Не то весь квартал узнает, что ты меня голодом моришь, а приходишь только для того, чтобы поскорее отправить на тот свет!
     Он распалился, но еще не окончательно утратил над собой контроль и вдруг почувствовал, что сейчас на него нападет кашель. Он замолчал, отдышался, затем, подняв сук длиной в метр и толщиной в руку, направился к тем двум мужчинам, что стояли у калитки. Поль опередил его и поспешил увести архитектора и подрядчика из сада. Отец не остановился. Он ускорил шаг и, дойдя до калитки, запер ее на два поворота ключа. Те трое уже шли по Школьной улице. Размахивая ключом и дубинкой, отец закричал им вдогонку:
      — Попробуйте только еще сюда сунуться! Я жандармов на вас напущу!
     Но мужчины уходили не оборачиваясь.
     Отец долго не мог отдышаться и долго стоял, прислонясь к калитке; затем, когда в доме напротив открылось окно, он медленно побрел назад, даже не посмотрев, кто там глядит — мадемуазель Марта или другая кумушка.
     
     
     68
     
     От приступа гнева отец всегда уставал куда больше, чем от целого дня самой трудной работы; так было и сейчас, и все же у него было такое чувство, точно он сбросил с себя тяжкое бремя.
     Вернувшись домой, он на минуту присел, потом раздул огонь в плите, где оставался еще жар от тех поленьев, которые он утром положил в топку, чтобы согреть себе кофе. Было уже больше одиннадцати, и ему хотелось есть. Он с отвращением посмотрел на остатки пищи в тех двух кастрюлях, что служанка Мишлины принесла накануне, потом вынес кастрюли на крыльцо.
      — Ну и стряпня... — проворчал он. — Даже ночь простоять не может... Какая гадость... Жаль, что у меня нет больше кроликов.
     Он спустился в погреб, взял несколько картофелин и две большие луковицы. Очистил их, положил в чугунок две ложки жира и мелко нарезанную картошку и лук. Уже от одного вида привычной еды, от запаха горячего жира, от его шипения у отца разгорелся аппетит.
      — Жаль, нет ни кусочка сала!
     Со смерти жены он ни разу не ел картошки, тушенной в чугунке. Он прибавил еще довольно большой зубчик чесноку, два лавровых листа и немного чабреца.
     Чугунок с овощами шипел на плите, а отец тем временем приготовил себе стакан подсахаренного вина.
      — Ишь ты, задумал меня уморить, — ворчал он. — Ладно, посмотрим... Изничтожить мой сад!.. Хотел бы я посмотреть, как он это сделает... Что же, выходит, я всю жизнь работал, как каторжный, унавоживая землю, сажал деревья, а теперь все перекопают! Черта с два! Я всю зиму не выходил из дому, так он, может, воображает, что я впал в спячку. А вот и нет...
     Он шагал по кухне, отпивая глоток подсахаренного вина, помешивал картошку и наслаждался запахом лаврового листа и лука.
      — Да, давненько уже в доме так вкусно не пахло.
     Он все время разговаривал сам с собой, словно хотел своими словами поддержать тот огонь, который опять загорелся у него внутри. Просто пригрозил им дубинкой, и все трое удрали, а ведь старший из них на тридцать лет моложе его, и при воспоминании об их бегстве кровь в жилах у отца текла быстрее, согревала мускулы, пробуждала желание приложить к чему-нибудь силы.
      — Сегодня к вечеру кончу обрезать дуб и готов побиться об заклад, что обработаю добрую половину сучьев... Пусть приходят те, кто считает, что меня пора на свалку, пусть возьмут садовый нож, и посмотрим, у кого дело пойдет быстрее... Одни с деньгами, другие с портфелями — так и разважничались... Да разве это работа?
     Во время обеда отец все время разговаривал сам с собой. Порою он повышал голос, будто перед ним многочисленная публика.
     Выпив кофе, он налил себе полную рюмку виноградной водки.
      — Сегодня не воскресенье и никакой не праздник, но, чувствую, выпить мне нужно... Посуду вымою вечером... А сейчас воспользуюсь солнцем и хорошенько поработаю.
     Когда он кончил обрезать ветки и уже подтаскивал их к сараю, появилась его невестка. Калитка была заперта, поэтому Мишлина пошла по дорожке вдоль сада, и отец увидел ее, когда она была уже в двух шагах от сарая. Он сразу пришел в раздражение. Бросил ветку, которую держал, и застыл на месте, засунув одну руку в карман фартука, а в другой держа погасший окурок, вынутый изо рта. Вид у Мишлины был очень удрученный. Немного помедлив, она поцеловала его в обе щеки. Отец заметил, что она сильно надушена и что волосы у нее как будто светлее, чем обычно.
      — Боже мой, боже мой! Милый папа, — захныкала она, — что же произошло?
      — Раз вы пришли, значит, должны это знать. Пожаловаться на то, что за последнее время вы надоедали мне своими посещениями, я никак не могу!
     Он говорил, не повышая голоса, но очень резко. Мишлина молча посмотрела на него, заморгала и разразилась рыданиями.
      — Я заслужила ваши упреки, — сказала она. — О, как я их заслужила! И как я корю себя, что отдавала все свое время работе и забросила вас. Вечно хочется сделать побольше, а к чему это приводит... я вас спрашиваю?
     Отец, у которого вызвал раздражение этот чересчур быстрый приступ слезливости, перебил ее:
      — Полагаю, Поль прислал вас сюда не затем, чтобы вы задали мне ваш вопрос.
     Она притворилась, что очень удивлена и очень испугана.
      — Но он не знает, что я здесь, — стала она уверять. — Бедный Поль, если б вы видели, в каком он состоянии.
      — Это меня не интересует. И незачем было вам приходить и ломать здесь комедию.
      — Не кричите так, милый папа, это вам вредно. Я вам сейчас все объясню. Но чего мы тут стоим?
     Отец ожесточался все больше и больше. Он, как за крепкую скалу, изо всех сил ухватился за свой гнев. Притворство Мишлины помогало ему. Слишком уж легко она пустила слезу. Слишком много вздыхала, и отца даже смешило, как при каждом вздохе у нее вздымается грудь — прямо чуть не лопается материя на лифе. Он махнул рукой в сторону Манси, где небо понемногу заволакивали облака.
      — Завтра может пойти дождь. И мне надо перетащить сучья с грядки раньше, чем польет. Некогда мне слушать ваши причитания.
      — Господи, никогда бы я не подумала, что вы обойдетесь со мной так сурово и так несправедливо. Бедный Поль сегодня в обед даже куска не мог проглотить...
      — Ну, а я поел в свое удовольствие. Протомил в чугунке картошку... Ваши кастрюли стоят на крыльце. Можете их забрать. И впредь не трудитесь присылать мне еду. Без вас обойдусь. Да и калитка будет всегда на запоре.
     Он повернулся к Мишлине спиной и пошел к дубу, не обращая внимания на невестку, которая с носовым платком в руке так и осталась стоять у сарая.
      — Плачь себе на здоровье, — проворчал отец, — меньше будешь по нужде бегать. А похудеть все равно не похудеешь, черт тебя побери!
     Отец разжигал в себе злобу. Он завернулся в нее, как в непромокаемый плащ, который его толстой невестке не прошибить ни слезами, ни рыданиями.
     Каждый раз, как он возвращался к сараю, Мишлина заговаривала с ним:
      — Бедный Поль. Если б вы только знали, как он мучается. Говорит, теперь дорогой мой отец меня проклянет. А я так хотел скрасить ему старость...
     Отец возвращался к сараю четыре раза. Он уже не пылал гневом, а чувствовал лишь раздражение — ему хотелось схватить прут и отстегать невестку по толстому заду.
     В пятый раз отец не выдержал, остановился перед нею и, стараясь не кричать, чтобы не вызвать приступа кашля, который помешал бы ему выложить все, что он хочет, сказал:
      — На сегодня с меня хватит. Сделайте милость, убирайтесь вон и чтобы ноги вашей здесь не было, пока я не окочурюсь... Тогда делайте с моим садом что угодно, а пока я жив, устраивать тут бордель не позволю!
     Мишлина медленно отступила, затем, прежде чем повернуть обратно, еще раз всхлипнула:
      — Бедный Поль, он этого не вынесет, заболеет!
      — Пусть пьет поменьше — и будет здоров... Но пусть не приходит больше надоедать мне своими глупостями и своих шутов гороховых с портфелями под мышкой пусть сюда не водит!
     
     
     69
     
     Снова наступили холодные дни, шел дождь, иногда даже со снегом, однако силы отца поддерживала рожденная гневом энергия, и он трудился без передышки. Он делил свое время между сараем, где пилил и колол на дрова ветки старого дуба, и огородом, который он расчищал к весне. Он ждал, когда немножко подсохнет земля, чтобы начать ее вскапывать.
     В середине марта он получил письмо от Жюльена, который сообщал о рождении мальчика. Ребенка назвали Шарль-Гастон. В этот день старику работалось легче обычного. Увидев проходившего мимо Робена, он попросил его зайти в дом. Он показал соседу письмо Жюльена, а когда тот поздравил его, отец со слезами на глазах спросил:
      — Не напишите ли вы мне письмецо?
      — Конечно. Вы хотите, чтобы я написал его сейчас?
      — По правде сказать... Если бы вы могли еще сегодня же и отправить... а потом, если это вас не слишком затруднит, я хотел бы послать сыну немного деньжат. Понимаете, купить подарок мне трудно. Вот я и решил отправить им небольшую сумму. Мне как раз уплатили за аренду дома, где булочная, а сейчас нет особой нужды в деньгах...
     Робен написал письмо, и отец дрожащей рукою поставил внизу свою подпись.
      — Вот ведь горе какое, — сказал он. — То-то бы порадовалась моя бедная жена!.. Завтра, если будет не слишком уж скверная погода, непременно схожу на кладбище. Я там еще ни разу не был. Все силенок не хватало. Но теперь...
      — Позвольте, я попрошу жену проводить вас.
      — Нет, нет. Ей и так много хлопот со всеми этими покупками для меня.
     С тех пор как отец запер калитку и решил отказаться от еды, которую обязан был присылать ему сын, госпожа Робен покупала старику хлеб, мясо и молоко. Время от времени она приносила ему что-нибудь на десерт. Делала она это так мило, неизменно прибавляя:
      — Вы мне только услугу окажете, а то я наготовила слишком много, и муж ворчать будет, если увидит, что я выбрасываю.
     На следующий день, встав с постели, отец внимательно посмотрел на небо. Рассвет обещал солнечную погоду. С востока дул свежий ветерок, прогоняя с неба ночную дымку. Отец замочил в лохани две рубахи, две фуфайки и несколько носовых платков, которые он собирался постирать, потом надел чистый фартук, вельветовую куртку, взял свою палку с железным наконечником и вышел из дому.
     Чтобы не идти через центр города, он пересек ярмарочную площадь, затем свернул на улицу Регар, потом на набережную. Он шел быстрым размеренным шагом, радуясь, что на улицах мало прохожих. Он направлялся на кладбище навестить жену, которую схоронил в начале зимы. Но ему не было грустно. Ведь он шел поклониться ей и сообщить добрую новость.
     Прошагав так минут сорок пять, старик вышел на дорогу, которая вела к кладбищу. Одновременно с ним, но только с улицы Пюи-Сале, на эту же дорогу вышла старушка, которую он давно считал умершей. Это была его старая покупательница, той поры, когда он еще держал булочную. Увидя отца, она вроде бы нисколько не удивилась, засеменила с ним рядом и заговорила так, как будто они виделись накануне.
      — Стало быть, идете навестить жену.
      — Да, — сказал отец. — Зима была долгая. А мне в холода лучше не высовывать носа на улицу.
      — Я тоже в зимнюю стужу почти не бываю на кладбище. Правда, я живу неподалеку и потому, едва выглянет солнышко, сразу выбираюсь сюда... Конечно, ненадолго. Только поклонюсь могилкам и тут же домой... Но покойники не в обиде... Они меня хорошо знают. И уверены, что, когда установятся теплые дни, я буду приходить надолго.
      — Вы ходите к своему мужу?
     Старушка остановилась, уперлась растопыренными пальцами в поясницу, слегка выпрямилась и посмотрела на отца.
      — К мужу? Вовсе нет! Он уже сорок два года как помер. И похоронили его в Бурк-ан-Бресе, где он в больнице лежал... У меня не было денег, чтоб заплатить за место на тамошнем кладбище, и его могилку уже давно, должно быть, с землей сровняли. Нет-нет, у меня тут родных никого нет. А вот знакомых — полно.
     Они подошли к воротам кладбища, и старушка широким жестом обвела могилы.
      — Ваша там наверху, налево, — сказала она.
      — Да, над лесенкой, за высокими деревьями.
     Они пошли по левой дорожке, которая вела наверх, и оба замедлили шаг.
      — Там место хорошее, — снова заговорила старушка. — Совсем не сыро. И чуть не целый день солнце. Тем, кто наверху, куда лучше, чем тем, кто у самого входа. Место более здоровое, и меньше народу ходит взад и вперед.
     Она остановилась возле могильного холмика, посыпанного белым гравием, и подняла урну, которую опрокинул ветер.
      — Здесь Полина Ришар, — пояснила она. — Та, что луком торговала. Вы ее знали?
      — Еще бы, как не знать!
      — Хорошая была женщина, простая такая. Тут она, конечно, не в своей компании. В этой части кладбища все больше богачи лежат.
     Старушка указала подбородком на пышные памятники из серого и черного мрамора, на склепы с колоннами или со статуями, на ограды из кованого железа. Она остановилась у массивного склепа, который сильно покосился, потому что под ним осела земля.
      — Видите, — заметила старушка, — это ничуть не лучше простого могильного камня. В один прекрасный день все эти хитроумные постройки валятся набок. Я часто думаю, разве покойнику лучше лежать под этакой громадой.
     Сначала отец был удивлен тем, что она говорит об умерших, как о живых, но скоро привык. Иногда у старушки вырывался тихий смешок, однако и он не казался неуместным здесь, где сейчас царила не столько смерть, сколько жизнь.
     Потому что горячее уже солнце пробуждало кладбище к жизни. Серые ящерицы скользили по камням и исчезали в трещинах, мошкара кружилась в лучах солнца, и первые нежно-зеленые почки уже распускались на кустах сирени, посаженной вдоль ограды.
     Когда они подошли к деревьям, старушка достала из сумки бумажный кулек с хлебными корками. Она покрошила их между двумя могилами и сказала:
      — Я всегда подкармливаю птиц... Они прилетают, а покойникам с ними веселее.
     Отец стал подниматься по узкой лесенке из серого камня, и старушка шла за ним. Выйдя на верхнюю дорожку, он направился к могильному холмику с истлевшими цветами.
      — А камень-то еще не установили, — заметил он. — Промерзшая земля не осела как следует.
      — Да и теперь рано его ставить, воды еще много. Старик присел на краешек соседней могилы, положил руки на набалдашник палки.
      — Немного передохну, а потом уберу мусор, — сказал он.
     Старушка несколько минут стояла не двигаясь. Она молитвенно сложила руки, ее черная сумка свисала почти до земли. Только губы у нее беззвучно шевелились.
      — Вот что, — сказала она наконец, — я пойду, побудьте немного вдвоем. А я пока других навещу.
     Она медленно пошла прочь, отец видел, как она подходит к могилам, с минуту стоит возле них, поднимает упавшую урну, выдергивает пучок травы или поправляет покосившееся распятие. Когда старушка скрылась с глаз, он посмотрел на желтую глинистую землю, под которой покоилась мать, и сказал:
      — А ведь в этом уголке и вправду хорошо. Самые сильные холода теперь уже позади. — Он помолчал. — Знаешь, у Жюльена родился сын... Да, одни уходят, другие появляются на свет. Так уж устроен мир.
     Отец положил свою палку, встал и принялся подбирать истлевшие цветы, которые зима прибила к земле. Он оставил на могиле только два искусственных венка. От Жюльена и от себя.
      — Милая ты моя старушка, — снова заговорил он, — очень мне трудно жить без тебя. Вот я и думаю, стоит ли торопиться и класть сейчас могильную плиту... Когда я вижу, как тебе тут покойно...
     Он не чувствовал грусти. Он чувствовал себя здесь спокойно, будто у себя дома. Вокруг словно бы сад, и никто уже тебя здесь не побеспокоит, не обидит злым словом. Люди или вовсе сюда не приходят, или приходят как друзья, вроде этой старушки, которая пришла поболтать с покойниками.
     Убрав могилу, отец вымыл руки под краном, расположенным чуть дальше на дорожке, потом вернулся за своей палкой и сказал:
      — Оказывается, Феликс Рамийон и его жена лежат рядом с тобой. А чуть выше — девица Крето, так что вокруг все твои знакомые.
     Кончиком палки он сбил головку одуванчика, пробившегося между двумя комьями земли, потом, дойдя до поперечной дорожки, пробормотал:
      — Назад я пойду, пожалуй, по той аллее, так я больше народу повидаю. Да, теперь у меня тут больше знакомых, чем в городе.
     
     
     70
     
     После этого посещения кладбища отец снова взялся за работу. Теперь он был спокоен, как человек, который идет вперед, твердо зная, что он на верном пути. Гневу уже не нужно было подстегивать его, он чувствовал, что у него достанет сил одному дойти до конца. Вся работа в саду держалась на нем. Зато и работа держала его на этой земле. Так и шли они рядом — он и его работа, поддерживая друг друга, и дни проходили незаметно.
     Пробежали две недели, с наступлением тепла ветви деревьев налились соком, из земли потянулась первая травка. Трава всегда растет слишком быстро, но она тем хороша, что побуждает огородника сеять и сажать. Отец прежде всего вскопал грядки позади дома, защищенные от северного ветра и как бы предназначенные самой природой для ранних посадок. Он вскрыл яму с навозом и стал удобрять землю.
     В начале третьей недели он уже преодолел усталость, которую всегда порождают первые весенние работы. Он обрел привычный ритм и, хотя теперь все делал один, не без основания считал, что все делается вовремя. Однажды утром обрадовался, увидев, как в сад вошел лесоторговец Пико.
      — Хорошо, что я знаю ваш участок, — сказал Пико. — Я было сунулся в калитку, а она заперта.
      — Это верно. Я ее больше не открываю. Те, кому я и впрямь нужен, дорогу найдут.
      — А вы что, воров боитесь?
     Отец замялся. Высморкался, обдумывая тем временем ответ, и сказал:
      — Нет. Но замок заедает. А я никак не удосужусь его исправить.
     Лесоторговец заговорил о кончине матери, извинился, что не мог присутствовать на похоронах. Отец только махнул рукой: он, мол, не придает этому значения. Потом спросил, когда привезут заказанные им дрова.
      — Могу их доставить хоть на следующей неделе, но я подумал, что вы, пожалуй, захотите наготовить вязанок, и тогда я заодно прихватил бы и их.
      — Все это так, но мне сейчас нужен не столько хворост на растопку, нужны настоящие дрова. Да такие, чтобы не плакали.
     Лесоторговец рассмеялся.
      — Могу вам доставить только то, что у меня есть. А у меня лишь дрова этого года.
     Они немного поспорили, но у Пико не было запаса сухих дров, и отцу так и не удалось от него добиться ничего лучшего. Пико уже собрался уходить, но вдруг что-то вспомнил и вернулся.
      — Я вот о чем подумал, — сказал он. — Лет пять назад мы повалили две здоровенные липы, они стояли на самой дороге к вырубке. С фашинником уже давно покончено, но стволы мне продать не удалось — они изрядно подпортились. Конечно, дровами первого сорта их не назовешь, но, если хотите, воспользуйтесь ими, стволы распилены на бревна, остается только расщепить их с помощью кувалды и клиньев. Ведь липу расколоть недолго. Потом погрузим поленья на машину, и они позволят вам продержаться, пока остальные дрова подсохнут.
     Отец подумал о том, какой длинный путь придется пройти пешком до леса. Заметив его колебания, Пико сказал:
      — Оно конечно, хоть древесина у липы и нежная, а все же работать кувалдой в ваши годы тяжело, я это понимаю.
     Отец выпрямился. Эти слова задели его за живое.
      — Ты так думаешь? Ты, видно, на мне уже крест поставил? А ведь с той поры, как скончалась моя бедная жена, я всю работу делаю один. И можешь сам убедиться, справляюсь неплохо.
     И он указал рукою на возделанный огород.
      — В конце концов, вам решать, — сказал Пико.
      — Я уже решил. Ты мне только объясни, где это.
      — Недалеко от той вырубки, где вы готовили вязанки. Как раз над деревней Перриньи, на южном склоне холма, у самого спуска в долину.
     Став на одно колено, Пико прочертил пальцем на песке путь, по которому надо идти.
      — Да, да, знаю, — приговаривал отец. — Этой дорогой я не раз ходил за сморчками... Постой, это было еще при твоем отце... Думаю даже, тогда еще и дед твой был в живых, вот когда еще это было...
     И он принялся рассказывать какую-то длинную историю, потом вспомнил другую, но заканчивать ее ему уже пришлось для себя одного, потому что Пико перебил его и сказал:
      — Ну, я побегу, мне еще надо развозить дрова. Вы только прихватите с собой топор поострее и кувалду. А клинья заготовите на месте.
      — Не беспокойся, я на своем веку больше тебя дров переколол, хоть ты и дровосек.
     Отец проводил Пико глазами, этакий здоровенный детина, идет вразвалку, размахивает руками. Он еще покажет лесоторговцу, тяжело или нет работать кувалдой в его-то, отца, годы!..
      — Молодые, они к машинам привыкли, — бормотал старик, — потому к сорока годам и теряют силу... Небось когда был жив твой дед, старый Пико, он сам валил деревья не хуже своих дровосеков. И даже другим тон задавал. А в наши дни лесоторговцы только распоряжаются да водят грузовики. И когда им рассказываешь о былых временах, они даже не хотят тебя уважить, выслушать тебя.
     Отец снова принялся за работу, но еще долго продолжал рассуждать сам с собой. Он говорил беззлобно, испытывая при этом даже какое-то удовольствие, и это новое чувство мало-помалу росло и крепло в нем.
     Время от времени он разгибался, внимательно смотрел на небо и принюхивался к ветру. Вот уже третий день ветер дул с северо-востока, и потому можно было надеяться, что до конца недели дождя не будет.
     Остаток дня пролетел очень быстро. Отец все старался представить себе лесную дорогу, он рылся в памяти, припоминая все тропки в лесу, по которым в свое время хаживал. Это путешествие в прошлое согревало ему сердце, и по жилам его словно растекалась молодая сила, и невольно забывалось настоящее.
     Он еще засветло приготовил кувалду, прошелся напильником по лезвию топора, наточил садовый нож. Затем отправился на кухню, намазал жиром свои грубые башмаки и старые кожаные краги, которые должны были защитить от ночной росы. Он поел и сварил кофе, с тем чтобы утром его оставалось только разогреть.
     В тот вечер отец лег спать рано, так что ему даже не пришлось зажигать лампу.
     
     
     71
     
     Небо еще только начинало светлеть, когда отец вышел из дому. Он привязал топор к кувалде и взвалил их на левое плечо. В вещевом мешке лежали садовый нож, еда и питье. В правой руке он держал палку, ее железный наконечник звонко стучал по асфальту.
     Погода была тихая, но отец знал, что с восходом солнца поднимется ветер, и потому хотел прийти на место как можно раньше. Не так-то легко идти, когда ветер дует тебе в лицо, а солнце слепит глаза. Кроме того, он предпочитал пройти по городу до того, как люди начнут выходить из домов. Навстречу ему попалось только несколько рабочих сыроварни. А чуть дальше его перегнали велосипедисты, которые, должно быть, ехали на работу, на фабрику оптических изделий.
     Перейдя железнодорожный мост, отец замедлил шаги. Теперь дорога шла в гору, и надо было идти не торопясь, чтобы избежать одышки. Ноги у него совсем не устали, он чувствовал еще немалый запас сил и остерегался только одного — приступа кашля, который всегда доводил его до полного изнеможения. Вот почему он несколько раз останавливался и подолгу смотрел на город, расстилавшийся позади, серовато-голубой в прохладном воздухе раннего утра. Взгляд старика задержался на кладбище.
      — Милая ты моя старушка, — прошептал он, — ты, верно, думаешь, что я просто спятил, взявшись в мои-то годы за такую работу. Но что поделаешь, ты-то ведь хорошо знаешь, что дрова, которые нам привозят, совсем сырые и плохо горят. Если бы еще у людей было побольше совести, но эта гнусная война вконец убила всякую порядочность. Старикам остается только околевать в одиночестве. Когда я тебе это говорил, ты не хотела верить. А ведь так оно и есть.
     Останавливаясь, он всякий раз передвигал на спине вещевой мешок, перекладывал топор и кувалду с одного плеча на другое и брал палку в свободную руку. Он держал в голове все подробности плана, который начертил ему на песке дорожки своим толстым пальцем лесоторговец.
     Дойдя до старой римской дороги, старик взял влево и пошел по тропинке, которая взбегала в гору прямо к лесной опушке, а затем пересекалась с другой дорожкой, не доходя до Сент-Этьен-де-Кольдр. На середине склона ему пришлось остановиться. Подъем был слишком крутой. Отец обернулся. Под ним лежала деревня Перриньи. Дорога на От-Рош сворачивала налево и терялась за изгибом леса. Все было так, как объяснял Пико. Старик двинулся дальше. Дойдя до верхней дороги, он свернул вправо, отсчитал триста шагов и стал искать тропу к вырубке.
     Весь склон порос колючим кустарником, но старик угадал начало тропы, потому что почва здесь слегка осела.
      — Вот здорово, что я прихватил с собой нож... И хорошо, что надел краги.
     Он прежде всего срезал длинную ясеневую жердь, состругал с нее веточки, не тронул только одну на самом конце, чтобы получился крючок. Затем, раздвигая кустарник, стал срезать его у самой земли. А после подцеплял срезанные кусты изогнутым концом жерди и сталкивал их с откоса.
     Расчистив себе проход, отец увидел, что тропа, ведущая к вырубке, поросла только папоротником. Достаточно слегка притоптать его, и по тропе можно будет легко стаскивать вниз дрова. Он сбросил куртку, снял вещевой мешок, повесил их на ветку клена в нескольких шагах от тропинки и тогда подошел к поваленным стволам, выступавшим из зарослей папоротника. Отец насчитал восемь толстенных трехметровых бревен и подумал, что даже если расщепить только половину, и то получится изрядный запас. Пико говорил, что стволы лежат всего в сотне метров от проезжей дороги, и он не ошибся.
     Прежде чем заготовить клинья, отец решил посмотреть, что это за дрова. Он вытоптал папоротник вокруг ближайшего бревна, срезал колючий кустарник и всадил нож в толщу дерева. Два удара наискосок, и щепка шириной в ладонь отскочила в сторону, открыв взгляду белую и крепкую древесину.
      — Древесина совсем неплохая сверху.
     Старик внимательно разглядывал срез. Сердцевина была помягче и изрядно подгнила, но заболонь осталась нетронутой.
      — Дареному коню в зубы не смотрят.
     Солнце уже перевалило через гребень холма, и первые его лучи струились между стволов, как ключевая вода, лизали землю и папоротники, на которых блестели капли росы. Лес был весь рыжеватый, словно стояла солнечная осень. Только кое-где пробивались зеленые пятна. Подул ветер, но он проносился высоко, слегка подвывая в голых верхушках деревьев.
     Отец без труда нашел акацию, которая могла пойти на клинья, и быстро справился с делом. Ему не терпелось испытать свои силы, посмотреть, может ли он еще работать кувалдой.
     Он приступил к первому бревну. Труд этот был, конечно, нелегкий, потому что сухое дерево, долго пролежав под солнцем и дождем, затвердело.
      — Да оно совсем каменное, — все время повторял отец. — Я знаю, такое бревно не просто расколоть, зато древесина у него плотная и гореть будет здорово.
     Труднее всего вогнать клин. Если щель расщепит сердцевину, он попытается расколоть дерево пополам. А там дело пойдет легче. Если же клин застрянет, придется вгонять второй, сбоку, и расщеплять бревно по частям. Как он и опасался, щель дошла только до подгнившего слоя сердцевины. Отец ухмыльнулся. Дерево сопротивляется. Оно решило бороться, ну что ж, он с ним поборется.
      — Черт побери, мы еще поглядим, чья возьмет!
     Его охватил яростный, но беззлобный азарт. Он разговаривал со стволом, как со старым приятелем. И, не останавливаясь, бил кувалдой, ухая при каждом ударе. Под тяжелыми ударами клинья сверху постепенно сплющивались и все глубже входили в толщу дерева. Ствол жалобно стонал, как раненый зверь. Когда вторая щель прошла через сердцевину, отец вернулся к первой, взял топор и, широко размахнувшись, вогнал железное лезвие в то место, где сошлись обе щели. С одного удара топор целиком вошел в самое сердце бревна. Отец выпустил топорище, схватил кувалду и влез на ствол, чтобы удобнее было бить по топору. После третьего удара, от которого сталь зазвенела так громко, что, верно, было слышно по другую сторону долины, дерево поддалось. Отец опять усмехнулся.
      — То-то же! — только и сказал он.
     Он слез на землю, навалился всей тяжестью на топорище, и дерево ответило ему долгим стоном — натянутые волокна с треском рвались одно за другим.
     Первое полено, отколотое от ствола, лежало у его ног. Вспоротое бревно еще жило всеми своими дрожащими волокнами, которые медленно укладывались на свое место.
      — Любо-дорого смотреть!
     Отец приподнял полено за один край и начал перехватывать его руками, пока оно не качнулось. Затем, слегка подогнув колени, он подвел плечо под это полено и, с трудом сохраняя равновесие, медленно понес его к проезжей дороге.
     Самое трудное было сделано. Отец знал, что, раз поддавшись, дерево особенно сопротивляться не будет. Оно уже поняло, что всякое противодействие бессмысленно. Он, старик, в чьих силах усомнился лесоторговец, старик, которого хотели похоронить раньше времени, отняв у него землю, раз он, мол, уже не в силах ее обрабатывать и извлечь из нее пользу, он в одиночку одолел эту могучую суковатую липу.
     Отец вспотел и накинул на плечи куртку. Теперь, когда он мог оценить и тяжесть работы, и меру собственных сил, он уже не так торопился. После тяжелой дороги и первой схватки с деревом он сильно проголодался и теперь с полным правом мог слегка передохнуть и подкрепиться еще до полудня. Он снял с сука вещевой мешок и, чтобы уберечься от лесной сырости, пошел вдоль тропинки в поисках обогревавшегося солнцем местечка на откосе, где было бы удобно расположиться и перекусить.
     
     
     72
     
     Когда отец закончил свой завтрак, солнце уже стояло высоко. Он с удовольствием возвратился в лес, где ветви деревьев, хотя на них еще и не было листвы, смягчали яркий свет. Он опять взялся за работу и трудился не торопясь, будучи теперь уверен в том, что доведет дело до конца. Чтобы дать отдых рукам, он менял работу и, наколов несколько поленьев, относил их к дороге, а потом снова брался за топор.
     Покончив со вторым бревном, он подошел к дереву, где висела его куртка, и взглянул на часы. Было всего одиннадцать, и он подумал, что до обеда успеет разделать еще один ствол. Поэтому он выпил только полстакана вина, разбавленного водой, и снова принялся за дело.
     Приминая ногой папоротник, отец вдруг услышал какой-то шорох по другую сторону бревна. Он замер.
      — Должно быть, крыса или другая какая нечисть, — проворчал он.
     Расчистив место, старик внимательно осмотрел ствол. Ствол этот был подпорчен больше других. Сердцевина у него не только прогнила, но в ней даже образовалось дупло величиной с кулак. В общем, этому можно было только порадоваться — бревно легче будет расколоть.
     Отец приметил место, по которому уже шла трещина, и ловким ударом всадил туда топор. Раздался треск, а потом он непонятным образом перешел в какое-то шипение, вроде того, какое издают сырые дрова, когда их кладут на раскаленные угли.
      — Вот так-так. Бревно плачет еще до встречи с огнем.
     Выпустив из рук топорище, старик взял кувалду и дважды быстро ударил по обуху топора. На этот раз шипение перешло в свист, и отец встревожился.
      — Черт побери! Не удивлюсь, если там окажется змея.
     Отступив на шаг, он пожалел, что так глубоко вогнал топор в бревно, потому что им было бы сподручнее ударить чем кувалдой. Он тут же подумал, что лучше всего подстеречь змею у выхода из дупла и не дать ей уползти в папоротник. Подняв кувалду, он обождал несколько секунд. И только было решил ударить по стволу, как вдруг увидел, что из дупла высунулась треугольная голова и змея заскользила, точно рыжая смола, вдоль бревна, на котором сохранился еще черный след от пилы.
      — Черт побери! Да еще рыжая!
     Кувалда тяжело опустилась, размозжив гадюке голову. Гибкое тело змеи, извиваясь, отпрянуло в папоротники. Отец уже поднял ногу, чтобы прикончить змею, но тут из дупла выползла еще одна и заскользила гораздо быстрее, чем первая. Кувалда снова взметнулась, но гадюка уже уползала в траву.
     Тяжелый чугунный молот размозжил ей спину.
      — Самка... — яростно прохрипел отец. — У них там, видно, логово!
     Не успел он отойти на шаг, как показалась третья змея, а следом, тесно прижавшись к ней, — четвертая, в то время как из папоротника по ту сторону поваленного дерева уже выползали другие змеи.
      — Черт побери, да не может этого быть! Не может.
     Невольно попятившись, отец почувствовал, что наступил на змею. Инстинктивно он удержался и не отдернул ногу. Под его левым каблуком извивалась огромная гадюка, головой она тыкалась в его кожаные краги, а хвостом хлестала по башмаку.
      — Проклятая нечисть!
     Шипение раздавалось со всех сторон. Отец обливался потом. Он ударил кувалдой ближайшую гадину и почти перерубил ее надвое, а потом решил прикончить ту, что извивалась у него под ногой. Однако, хотя он давил на нее изо всех сил, он чувствовал, как гибкое тело змеи все глубже уходит в густой мох и папоротники. Ясно, как только он приподымет ногу, змея ужалит его выше краги. Отец попытался раздавить ей голову правой ногой, но пошатнулся и едва не потерял равновесия. Пользуясь кувалдой, как палкой, он каким-то чудом устоял на ногах. Змея высвободилась из-под его башмака и свернулась в клубок. Отец увидел, как сверкнул ее маленький острый глаз. Надо было опередить эту рыжую пружину, в которой таилась смерть. Кувалда поднялась всего сантиметров на тридцать и тут же опустилась.
     Избежав опасности, старик бросил взгляд на ствол дерева, темная пасть которого изрыгала все новых и новых гадов.
     И тут его обуял страх. Он был словно в кошмарном сне. Тогда он со всех ног бросился к дороге. Только добежав до нее, он остановился и вспомнил о своей куртке, о топоре и обо всем, что принес с собою в лес. Вытерев тыльной стороной руки глаза, которые разъедал пот, старик пристально вглядывался в подлесок, где лежали поваленные деревья. Даже с того места, где он стоял, видно было какое-то копошение.
      — Ах ты, треклятое племя! Мерзкие твари!
     Ужас сдавил ему горло. В голове у него звенело, как, должно быть, звенело дуплистое дерево, где таились гадюки.
     Попробовать вернуться за курткой? И тут отец вспомнил о ноже. Ведь лучшее оружие против змей — гибкий и крепкий прут. А срезать его можно только ножом.
     Стараясь двигаться бесшумно, внимательно глядя себе под ноги и держа наготове кувалду, он осторожно подкрался к дереву, на котором висела его куртка. Сняв ее с сука, а заодно прихватив вещевой мешок и палку, он вернулся на дорогу. Он был весь в поту, руки и ноги у него дрожали. Только мысль о том, что его добрый топор остался в стволе, мешала ему убежать. Старик постарался поглубже вздохнуть и с минуту обдумывал, что предпринять. Затем, решив, что в любую минуту надо быть готовым к отступлению, надел куртку и перебросил через плечо лямку вещевого мешка.
     Руки у него все еще дрожали, и он никак не мог распутать шнурки, которыми был затянут мешок. Они были завязаны петлей, но он взялся не за тот конец и так затянул узел, что теперь никак не мог с ним справиться. Ногти его только скользили по шнурку, в конце концов он вытащил нож и перерезал шнурок.
     Отец возился с вещевым мешком, стоя посреди дороги, и все время опасливо оглядывался. Достав садовый нож, он прицепил его к поясу и поднял с земли жердь, которой пользовался, когда расчищал тропу в колючем кустарнике. Взяв жердь в обе руки, он прибивал теперь траву вдоль оврага в том месте, где собирался срезать орешник. В траве ничто не шевелилось, и отец осторожно подошел к орешнику, двумя ударами ножа срубил его и вытащил на дорогу. Выбрав два хороших прута, он отрезал их, потом очистил от веточек. Снова спрятал нож в мешок и, чтобы проверить крепость прутьев, стал стегать ими сначала по воздуху, а затем по откосу — трава под его ударами прижималась к земле. Он поправил каскетку, забросил вещевой мешок за спину и медленно двинулся к тропе, ведущей на вырубку.
     Отец с величайшей осторожностью продвигался к бревну, выставив вперед правую руку и держа наготове свое гибкое оружие. Он мысленно измерял расстояние, еще отделявшее его от вожделенного топора. Он знал, что топор глубоко засел в дереве и, чтобы его вытащить, нужно время. Время и свободные руки. А потому придется отбросить прутья и приблизиться на расстояние не больше метра к черной пасти дерева, которая изрыгала гадюк прямо на него.
      — Треклятое племя, — все время бормотал он.
     Уже на полдороге к стволу старик увидел, как в траве сверкнула рыжая полоска. Гадюка появилась из-за спины отца и обогнала его. Он сделал два быстрых шага вперед и хлестнул прутом. Однако жесткие папоротники смягчили удар, и змея уползла. Он обернулся. Если он мог пройти мимо змеи, не заметив ее, значит, и другие гады уже подобрались к самой дороге.
     Отец на миг замер на месте и только поворачивал голову во все стороны, внимательно вглядываясь. Тишина, стоявшая в лесу, пугала его. Даже ветер и тот как будто стих. Ни птичьего гомона. Ничего. Грозная пустота.
     Ему снова подумалось, что все это не может происходить на самом деле. Но он отбросил эту мысль. Что он, в конце концов, впервые убивает несколько гадюк зараз? Правда, такого количества змей одновременно он никогда не видал. Ему приходилось слышать, будто в старых пнях иногда собирается множество змей на зимовку, но бывает это редко... Все-таки в этом есть что-то странное! И эта тишина... Старику почудилось, что на него пристально смотрят тысячи маленьких глаз. И что полчища гадов могут внезапно напасть на него. Он поднял голову, чтобы удостовериться, не притаились ли змеи в ветвях.
     Отец чувствовал, что смешон, и тем не менее не мог победить овладевший им страх.
     Взгляд его снова упал на топор. Не может ведь он бросить его здесь. Это же замечательный топор, прочный, из хорошей стали. Он у него еще с той войны.
     Черт побери, не оставит же он свой топор змеям, нет, не оставит!
     Старик сделал еще несколько шагов. Теперь он переменил тактику и шел, ударяя каблуками по земле, — пусть уж лучше гады зашевелятся при его приближении, а то ведь можно пройти мимо, даже не подозревая, что они тут, рядом. До ствола оставалось всего несколько метров, он достиг того места, где еще валялись два деревянных клина из тех, которыми он раскалывал бревно.
     А может, испуганные змеи ушли из дупла и расползлись по всему лесу?
     Решив проверить это, отец взял оба прута в левую руку, нагнулся, поднял один из клиньев, прицелился и изо всех сил швырнул в бревно. Клин упал на дерево прямо возле дупла. Раздался глухой удар, и тотчас же из дупла показались две треугольные головы, а третья гадюка, свернувшаяся в клубок возле самого ствола, наполовину поднялась, высунув из пасти свой раздвоенный язык. С того места, где стоял отец, нельзя было услышать змеиное шипение, и все-таки ему показалось, что весь лес вокруг зашипел. Его испуганный взгляд перебегал с одного предмета на другой. Неужели лес и вправду кишит змеями? Или это ему только мерещится? Может, он сошел с ума и ему повсюду чудятся гадюки? Старик еще колебался с минуту. Какая-то непонятная сила тянула его к топору, а другая сила не менее властно гнала к дороге. Он закричал придушенным голосом:
      — Ах, чтоб вас, проклятые!..
     И пустился бежать. Когда ему казалось, что рядом что-то шевелится, он останавливался, потом снова бежал и скоро уже выбрался на дорогу.
     Не выпуская из рук прутьев, отец взял свою кувалду и палку с железным наконечником. Он в последний раз оглянулся на лес, и ему показалось, что прямо на него ползут бесчисленные гады. Тогда, пришпоренный страхом, с которым он уже не мог совладать, инстинктивно избегая тропинок, хотя они и сокращали путь, он побежал по опушке леса, стараясь держаться середины дороги.
     
     
     73
     
     Всю ночь отец тщетно пытался уснуть. В спальне кишели гадюки, они были еще страшнее, чем в лесу. Холодные, немые, скользкие, они ползли прямо на него. Как только он начинал дремать, они подкрадывались ближе. Он пробовал спастись снова и снова бегством, но рыжие гадины окружали его. Он бил их. Убивал сотнями, но они все ползли и ползли. Он сразу просыпался, весь в поту, но даже если ему удавалось избавиться от этих кошмарных видений, то им овладевали другие, пусть менее фантастические, но столь же неотвязные. Старик думал о своем топоре. Когда лесорубы приедут за его дровами, они, конечно, найдут топор. Увидят убитых гадюк и решат, что он убежал, точно малый ребенок, охваченный страхом. Потом отец начинал думать о вещевом мешке, который лежал на кухне. Не притащил ли он в нем, сам того не подозревая, змею, а то и двух, которые могут напасть на него, пока он спит? Такое предположение было нелепо. Он и сам это понимал. И тем не менее страх неотступно преследовал его. Иногда он начинал даже сомневаться в себе, в своем собственном разуме. Уж не стал ли он просто жертвой усталости и не убежал ли из лесу при виде одной-единственной змеи?
     Хорошо бы, подумал он, возвратиться на вырубку за своим топором, но, встав поутру, понял, что это немыслимо. Борьба с гадюками, паническое бегство — все это так потрясло его, что он совсем обессилел. Он с трудом заставил себя проглотить немного кофе с молоком. Его все время мутило, а во рту была такая горечь, что даже табачный дым был ему неприятен.
     Старик по привычке возился в огороде, повинуясь постоянно жившему в нем инстинкту, который не позволял ему бездельничать, как только погода благоприятствовала. Но сердце у него не лежало к работе. И работа не спорилась. Днем какая-то тяжесть давила его и все вокруг, как если бы непреодолимая усталость нависла над землей. Весеннее небо, залитое солнечным светом, который возвращал жизнь растениям, птицам и насекомым, представлялось отцу более сумрачным, чем холодное и туманное зимнее небо. Ноги его не ослабли, руки послушно выполняли то, что на протяжении долгих лет проделывали тысячу раз, но все это совершалось словно помимо его воли.
     В тот день отец съел всего лишь кусок хлеба с сыром. Едва наступил вечер, он выпил большую чашку липового отвара и сразу же лег. Накопившаяся усталость помогла ему быстро уснуть, и он спал до зари почти без сновидений. Однако силы к нему не вернулись, и следующие дни показались отцу бесконечно долгими. Работа по-прежнему не спорилась. Впервые в жизни старика мучила мысль, что его труд лишен теперь всякого смысла. Он вскапывал землю, сажал, сеял... Но что ему делать с урожаем? Доживет ли он до него? А если даже его бесцельное существование и продлится, хватит ли у него сил убрать урожай? Да и нужен ли ему этот урожай? Ведь он подписал бумаги, из которых следует, что старший сын обязан кормить его, пока не окончится эта проклятая жизнь.
     Несколько раз отцу приходилось огромным усилием воли бороться с соблазном позвать Поля и сказать ему: «Делай с садом что хочешь, лишь бы мне не пришлось самому готовить себе еду, топить печку и стирать белье».
     Прошлое еще посещало его, но теперь его сопровождали до странности четкие видения. Они подымались из самых глубин его памяти. Еще совсем ребенком он знал старика, который долгое время был подмастерьем у его отца-булочника, беднягу приютили у них в доме и кормили до самой смерти. Старик ютился на мучном складе позади конюшни и спал в углу, на груде пустых мешков, пропитавшихся его потом. Морщины на его лице казались черными от грязи. Он, вероятно, чувствовал, что внушает отвращение окружающим: отказывался садиться со всеми за стол и съедал свой суп в одиночестве. Летом он грелся на солнышке где-нибудь во дворе, а зимой сидел, прислонившись спиной к теплой стене, отделявшей мучной склад от пекарни. Его единственными собеседниками были тараканы да сверчки. Когда с ним заговаривали о богадельне, он впадал в неистовство, начинал громко плакать и кричал, дрожа всем телом:
      — Я уйду, уйду. Освобожу вас. Лучше уж околею под каким-нибудь мостом!
     Пекари говорили, что это все шантаж, но неизменно уступали и не трогали несчастного, у которого на свете осталась только одна привязанность — лошадь, он мыл ее и чистил до самого последнего дня. Отец знал о том, как умер старый подмастерье, только с чужих слов, он часто слышал, как того нашли однажды утром на куче мешков — бедняга лежал, скорчившись, в той же позе, в какой засыпал каждый вечер. Стояла зима. Была гололедица, и накануне, возвращаясь домой после обычного своего трудового дня, лошадь сломала ногу. Узнав, что ее пристрелили, старик отказался от еды, лег спать, и больше уже не проснулся.
     Прежде отец не часто рассказывал эту историю, но теперь она все время приходила ему на ум. Он вспоминал ее с самого начала, стараясь восстановить в памяти забытые подробности. Лицо несчастного старика неотступно стояло перед ним. И весь его жалкий облик, даже запах, исходивший от груды мешков, на которых тот спал.
     Неужели и сам он кончит таким вот образом? Неужели он и дальше будет упорствовать в своем желании жить в одиночестве? Будет отталкивать всех, кто захочет к нему приблизиться?
     В конце недели два дня подряд лил дождь. Два этих долгих дня отец просидел у печки, прислушиваясь к шуму ветра в саду. Он часто смотрел в окно на тот клочок земли, где упала мать. Там еще стояло несколько испанских артишоков, замерзших за зиму, а теперь почерневших под первыми лучами солнца. Повинуясь какой-то безотчетной деликатности, отец не тронул этой грядки. Он вскопал весь огород до самого дома, а эта узкая полоска земли, точно насыпь, тянулась от плиток, которыми была обложена дорожка, до забора.
     Отец все смотрел туда и шептал со вздохом:
      — Бедная ты моя старушка... И что теперь со мной будет?
     За всю эту долгую одинокую зиму он ни разу так болезненно не ощущал отсутствие жены, ему ведь почти не приходилось принимать решений. В тот единственный раз, когда он самолично перевернул свою жизнь, выгнав старшего сына, он действовал в порыве сильного гнева.
     В сущности, он не жалел об этом гневе, который помог ему на время вновь обрести силы, но теперь, когда эти силы опять покинули его, ему казалось, что он уподобился соломинке, которую бурный поток несет куда-то по своей прихоти.
     И сейчас, съежившись, старик сидел на стуле в своей грубой шерстяной куртке, смотрел на струи дождя, бежавшие по стеклам, и напряженно ждал, не зная, что принесут грядущие дни, на что ему надеяться и чего бояться.
     
     
     74
     
     Как-то утром на следующей неделе лесоторговец привез обещанные дрова. Когда отец увидел, что большая, груженная поленьями машина остановилась возле сада, он испугался, как бы над ним не стали смеяться. Он даже подумал было запереться у себя в доме. Пусть они там сами сгружают дрова на улице у забора. Но тут же сообразил, что рано или поздно Пико все равно явится за деньгами. К тому же тот уже направлялся к дому.
      — Иду! — крикнул отец.
     Он взял ключ от калитки и пошел к выходу. Еще издали он увидел, что поверх дров лежат липовые поленья — они были длиннее других, и их свежий срез выделялся своей белизной.
     Приказчик лесоторговца уже стоял в кузове, готовясь сбрасывать дрова.
      — Будем сгружать прямо на улицу? — крикнул он.
      — Погоди немного, — сказал Пико.
     Отец отпер калитку и пожал лесоторговцу руку. Тот сказал:
      — Видите, мы привезли вам и те дрова, которые вы сами заготовили. Не думал я, что вы столько наколете.
      — Да что там, — вздохнул отец, — я уже не молод.
     Они немного потолковали о качестве дров, потом Пико спросил:
      — Вы там топор часом не забыли?
     Старика охватил страх, смешанный с надеждой.
      — Забыл. Я спохватился, когда уже был на мосту в Перриньи. Но я слишком устал и решил не возвращаться. Я так и подумал, что ты его найдешь.
     Пико вытащил из кабины грузовика топор. Лезвие заржавело. По светлой полосе на нем видно было, как глубоко врезался он в ствол.
     Отец поблагодарил. Не решаясь взглянуть на Пико, он отнес топор к бордюру дорожки. Когда старик вернулся, лесоторговец спросил:
      — Ну как, сбросить дрова на улице? До вечера перетаскаете?
     Отец покачал головой. Удастся ли ему без посторонней помощи за день перетащить столько дров в сарай? Он немного подумал и сказал:
      — Послушай-ка. Первая грядка у меня не вскопана. Если бы ты подогнал грузовик к самому забору, можно было бы сбросить дрова прямо на эту грядку. А тогда, если я и не управлюсь до ночи, дрова будут в большей сохранности, чем на улице.
      — Ну, это дело простое.
     Пико влез в кабину, запустил мотор, проехал немного вперед, затем дал задний ход. Вдвоем с приказчиком они стали кидать поленья на грядку, как можно ближе к дорожке. Пока они разгружали машину, отец отнес топор в сарай и прикатил тележку. Когда все дрова были сброшены, он повел мужчин в дом и угостил их стаканом вина. Наблюдая за ними исподтишка, он думал, заговорят ли они о гадюках или, напротив, промолчат, а потом станут смеяться над ним за его спиною и рассказывать всему городу, что папаша Дюбуа оставил свой топор змеям.
     Когда мужчины встали, старик не смог удержаться и спросил:
      — А вы на вырубке больше ничего не обнаружили?
     Пико и его приказчик переглянулись.
      — Нет.
      — Дело в том, что я убил там двух гадюк. Они так и остались лежать возле ствола.
      — Ну, знаете, — сказал Пико, — разве их обнаружишь через неделю. Нам часто приходится убивать змей на вырубках. Но стоит нам оттуда уйти, как сразу же слетаются сарычи или ястребы и поедают их.
     У отца отлегло от сердца. Провожая мужчин, он прибавил:
      — Две здоровенные змеи, рыжие... А что, их в тех местах много водится?
      — Чего-чего, а этой нечисти хватает. Склон-то смотрит прямо на юг, сами понимаете, это змеям по нраву. Особенно весной.
      — В это время их следует опасаться, — заметил приказчик. — У них сейчас брачная пора. А потому, они особенно злые.
     Они рассказали несколько историй о гадюках, а Пико, уже залезая в кабину, прибавил:
      — Можно было бы еще немало историй рассказать о змеях, да только нас ждут другие заказчики, а ведь нам домой добираться далеко.
     Отец снова поблагодарил его, проводил взглядом машину, пока та не свернула за угол и не исчезла из виду.
     Тогда он вошел в сад, закрыл калитку, собрался уже повернуть ключ в замке, но заколебался, пожал плечами, вытащил ключ и опустил его в карман фартука.
     Пока лесоторговец с приказчиком сбрасывали на землю поленья, он думал о том, что ему теперь предстоит погрузить дрова на тележку, отвезти в конец сада и сложить в сарай, а потом еще распилить их и наколоть до наступления холодов. Из-за подъема в конце дорожки нельзя накладывать на тележку больше десятка поленьев зараз.
     Отец взялся за работу, но не мог отделаться от мысли, что ему не суждено ее закончить.
     После третьей ездки он до того устал, что не смог одолеть подъема, ему пришлось по одному полену таскать дрова в сарай, пока тележка не была наполовину разгружена. Когда он снова взялся было за дышло, появилась госпожа Робен.
      — Но вам с этим делом не справиться, — сказала она. — Такая работа не для вас.
     Жалость, которая прозвучала в ее голосе и взгляде, пронзила отца. Да, он стар. Силы у него на исходе. Должно быть, это бросается в глаза, раз уж соседка так с ним разговаривает.
     До сих пор он еще как-то держался, смутная надежда не давала ему упасть. И вот потому ли, что он в тот день наблюдал, как работали полные сил мужчины, потому ли, что молодая женщина из жалости к нему произнесла несколько участливых слов, потому ли, что накопилось множество других незаметных причин, только он вдруг почувствовал, что окончательно выдохся. Еще несколько секунд отец не сдавался, но потом, уронив на землю дышло, поднес руку ко лбу и прошептал:
      — Да... это выше моих сил... Выше моих сил...
     Тут голос изменил ему. Собрав всю свою волю, отец подавил рыдания, которые горьким комом подкатили к самому горлу.
      — Мне крышка... Да, теперь мне крышка...
     И, не стыдясь, думая только о безвозвратно ушедших силах, старик заплакал.
     
     
     75
     
     Отец не стал сопротивляться, когда госпожа Робен повела его домой.
     Он так долго отгораживался от всего, что могло вторгнуться извне, столько времени жил в этом добровольном затворничестве, взвалив на свои плечи работу, напряженного ритма которой уже не выдерживало его изношенное тело, и вот теперь вдруг сразу отказался от борьбы. Он безучастно слушал дружеские увещевания госпожи Робен. А когда она сказала, что напрасно он замыкается в своем одиночестве, раз старший сын обязался обеспечить его всем необходимым, старик только покачал головой.
      — Пусть делают что хотят... Что хотят... Видать, совсем отработался.
     Этим он хотел сказать, что жизнь его на исходе, он избрал такую форму выражения, не желая употреблять слово, которое его немного пугало.
     Госпожа Робен позвонила Мишлине и Полю, и те в тот же вечер навестили отца. Они пришли, когда он уже растопил печь. Мишлина поставила на стол большую корзину, покрытую салфеткой, поцеловала старика и принялась причитать со слезами в голосе:
      — Господи, милый папаша, как сурово вы обошлись с нами... Мы каждый день ждали, надеялись, что вы позовете нас...
     Поставив локти на стол и опустив голову, отец только повторял:
      — Мне крышка... Крышка... Можете делать что хотите.
     Сын и невестка долго в чем-то убеждали старика. Он даже толком не слушал, что они говорят. Их речи убаюкивали его, подобно тихой и монотонной песенке. Он не сводил глаз с корзины и белевшей на ней салфетки. Все же, когда Поль спросил, согласен ли он перебраться к ним, отец, собрав остаток сил, выпрямился и сказал:
      — Нет... не будем к этому возвращаться... Я выйду отсюда только ногами вперед.
      — До чего ж ты, однако, упрям, — проворчал сын.
     Но Мишлина, склонившись к отцу, ласково проворковала:
      — Знаешь, Поль, если милый папочка непременно хочет остаться в своем доме, не надо ему перечить. Когда тебе будет столько же лет, сколько ему, и ты будешь таким. Человек привязывается к своим вещам. Все мы одинаковы. И я очень хорошо, понимаю папу.
     Она раскрыла корзину, достала оттуда бидон и поставила его на плиту.
      — Это овощной суп. Густой-густой, как вы любите, и овощи хорошо протерты. А в кастрюле зеленый горошек с салом. Я вам принесла также холодного цыпленка. И винных ягод. Варенье и сыр.
      — Ну, куда мне столько.
      — Надо кушать... Вот увидите, вы скоро наберетесь сил. Вот увидите, как мы будем за вами ухаживать.
      — Нет, силы-то уже не вернутся... А они мне как-никак еще нужны, хотя бы для того, чтобы уложить дрова в сарай, распилить их и наколоть. А потом я начал работы в огороде...
     Поль прервал его:
      — Завтра я пришлю человека, он уложит твои дрова. А потом распилит их и наколет... И об огороде не беспокойся, тебе помогут, а ты будешь только указывать. Ну а что касается остального, то если б ты меня послушал...
     Отец тяжело вздохнул. Наступило молчание. Старик посмотрел на сына, на невестку, потом перевел взгляд на корзину и на еду, разложенную на столе. Затем отвернулся к окну. В комнату вливался сумеречный свет, который слабо освещал лица.
      — Зажги лампу и закрой ставни, — сказал он Полю.
     Мишлина опустила висячую лампу, неловко сняла стекло, которое звякнуло, задев за абажур. Она зажгла фитиль, но выкрутить его пришлось отцу самому. Глядя на невестку, он все время думал об умершей жене, о том, как ловко она со всем управлялась. Вспоминал, как спокойно ему жилось за ее спиной, потому что все заботы она брала на себя.
     Поль закрыл ставни. Потом снова присел к столу, прикурил от окурка новую сигарету, а окурок погасил в пепельнице. Протянул пачку отцу, но тот отказался:
      — Не надо, я только что курил... Знаешь, даже табак больше не доставляет мне удовольствия.
     Опять воцарилось тягостное молчание. Между ними стояла невысказанная мысль о саде, где Поль собирался начать строить. Мысль была почти осязаемой, и отец это ясно чувствовал. Поль резко выдохнул дым, и тот низко разостлался над столом; потом, посмотрев на отца, он спросил:
      — К чему тебе огород, раз ты уже не можешь его возделать?
     Отец пожал плечами.
      — Знаю. Земля быстро погибает, если ей не отдавать труд и время.
      — И что ж, по-твоему, это хорошо, если все зарастет травой, если она заглушит даже то, что ты сумеешь посадить просто так, для развлечения?
      — Конечно, нехорошо.
     Отец не знал, что еще сказать. Как спросить Поля, что, собственно, он собирается делать.
      — Вот ты говоришь о земле, — сказал он наконец, — а ведь в саду есть и фруктовые деревья, уход за ними пустяковый, а все-таки урожай большой бывает.
      — Ну, если дело только в этом, ты отлично знаешь, что я не собираюсь лишать тебя дохода от продажи фруктов, деньги я тебе возмещу. Да и что у тебя растет перед домом? Раскидистая слива. Дерево уже старое и...
     Отец прервал его:
      — Старое-то старое, а как еще плодоносит. И сливы отличные.
     Отец дорожил этим старым деревом, которое он сам посадил и за которым столько лет ухаживал.
      — А потом, — продолжал он, — там и персиковые деревья есть, а уж они-то в полной силе.
      — Слушай. Я не спорю. Ты сам прикинь, сколько ежегодно выручаешь за фрукты, и, если хочешь, я тебе выплачу эту сумму.
     У отца перед глазами стоял его сад. Он вспоминал летние месяцы, сбор фруктов. Вспоминал труд, который он вложил в эту землю. Он представлял себе также, как у него захолонет сердце, когда он увидит грядки, заросшие травой. Он понимал, что у него недостанет духу оставаться безучастным свидетелем, что он все равно будет пытаться что-то сделать. А это означало трудную борьбу, которая его совсем доконает. Борьбу, из которой он, судя по всему, не выйдет победителем.
      — Ты ведь знаешь, что деньги мне не нужны, — сказал он под конец. — Но, что ни говори, видеть, как перероют весь сад...
      — Не преувеличивай. Ты отлично знаешь, что у тебя отрежут только узкую полоску земли.
     Отец все еще не решался дать ответ, и Мишлина, складывавшая салфетку, чтобы положить ее в пустую корзину, спросила:
      — Как вы предпочитаете, отдать белье в стирку прямо мне, сегодня, или же завтра — служанке?
      — Я на прошлой неделе сделал постирушку, но, когда я качаю воду, у меня ломит поясницу.
      — Вот видишь, и об этом ты тоже не подумал, — заметил Поль. — Ведь если я начну тут строительные работы, то прежде всего проведу воду. Если ты не хочешь прокладывать трубы до самого дома, я установлю тебе кран в углу сада.
      — Ясно, я не позволю вести траншею через весь сад!
     Отец почти выкрикнул эти слова. Поль поспешил его успокоить:
      — Нет, нет, все сделают, как ты захочешь. Я прошу тебя об одном: разреши мне начать строительство гаражей... Только и всего.
     Отец поднялся и подбросил полено в плиту, потому что стоявший на ней чайник уже не так громко пел свою песенку. Старик нарочно медлил. Не то чтобы он хотел выиграть время и поразмыслить, решение он уже принял. Просто он хотел получить хоть маленькую отсрочку. Пока он не дал ответа, сад принадлежит ему целиком. Старик знал, что слова, которые он произнесет, окончательно все решат. Слова эти уже сложились у него в голове, они готовы были слететь с языка, но у него не хватало духу их выговорить вслух.
     Закрыв трубу, отец нагнулся, сгреб в кучку угли и сбросил в поддувало золу. Потом повесил кочергу на медный прут и с минуту смотрел, как она раскачивается. Он чувствовал, что сын и невестка не сводят с него глаз. Кочерга все еще чуть заметно подрагивала. Когда она повисла неподвижно, старик медленно повернулся к сыну, кашлянул и нетвердым голосом сказал наконец:
      — Ладно... Раз тебе это так нужно, делай... Мне уже немного осталось жить, как-нибудь притерплюсь.
     
     
     76
     
     И снова отец переоценил свои силы. Он еще раз выказал себя человеком старого склада, который совсем не разбирается в теперешней жизни. Он-то воображал, что как-нибудь поутру в сад придут несколько землекопов, они повалят забор, и он сможет даже сохранить колья. Хорошие он оставит, а остальные пойдут на дрова и будут прекрасно гореть. Последний месяц до начала строительных работ он почти все время проводил на огороде у ближних грядок. Мало-помалу он привык к мысли, что здесь построят гаражи. Он даже приготовил позади дома место, куда будут свозить чернозем, который выбросят землекопы, роя котлован для фундамента. Он все заранее обдумал.
     И вот однажды — это случилось в понедельник утром — отца разбудил рокот моторов, от которого содрогался дом. С минуту старик неподвижно лежал в постели, стараясь понять, откуда идет этот шум. Сквозь щели ставен в комнату проникал свет. Рокот доносился с улицы.
     Отец выглянул в окно. Он судорожно вцепился в подоконник и пробормотал:
      — Эх, черт!.. Эх, черт! Да как же это возможно!
     Он не в силах был сдвинуться с места. Не в силах был ничего сказать.
     Забор, ограждавший сад, исчез. На улице стоял грузовик, и какая-то огромная машина, названия которой отец не знал, вспарывала землю в его саду. Длинная рука на механических шарнирах сгибалась и разгибалась, железная челюсть, покачиваясь, вгрызалась в жирный чернозем, захватывала его чуть ли не тачками и ссыпала в кузов самосвала.
      — Эх, черт! Да как же это возможно!
     Старик спустился со ступенек крыльца, даже не успев накинуть куртку, и поспешил в сад.
     Из окна ему видна была только часть строительной площадки, но теперь с дорожки он уже мог разглядеть, что вся левая сторона сада была разрыта больше чем на тридцать метров в длину. Рабочих было всего двое, не считая того, который сидел в кабине стального чудища с длинной рукой. Железная калитка была сорвана с петель, смята и валялась посреди дороги, идущей вдоль сада. Вся центральная дорожка была уже разрыта, и, чтобы выйти на улицу, отцу пришлось обходить рытвины. Когда он подошел настолько близко, что люди могли его услышать, он крикнул:
      — Да что вы делаете?.. Вы, видно, спятили!
     Рабочие оглянулись. Один из них шагнул навстречу отцу. Это был невысокий худой брюнет с черными усиками, на вид лет сорока. Из-за шума он не мог разобрать, что крикнул отец. Подойдя к старику, он спросил с сильным итальянским акцентом:
      — Что вы сказали?
      — Я говорю, что вы спятили. Что вы делаете? Ведь вы тут все уничтожили!
     Человек явно удивился. Он повернулся к своему товарищу, который как стоял, так и продолжал стоять. Отец показал рукой на кузов самосвала, уже наполовину заполненный черноземом, из которого торчали колья от забора и проволока.
      — Что вы собираетесь со всем этим делать?
      — Свезем на свалку.
      — Такую землю да на свалку... И зачем вы все так перерыли? Надо было выбрать столько, сколько требуется для фундамента... Прекратите, нельзя же так.
     Итальянец подошел к машине, вскочил на подножку кабины и стал что-то говорить, сильно жестикулируя. Длинная металлическая рука опустила громадную челюсть на землю, мотор заработал тише, и вскоре крановщик в сопровождении итальянца подошел к отцу.
     Этот был француз. Тоже низкорослый, но коренастый здоровяк. На нем была синяя майка, открывавшая широкие плечи с мощными буграми мышц. Руки были по локоть в машинном масле.
      — В чем дело? — спросил он.
     Отец снова объяснил: он не понимает, что происходит, роют совсем не так, как предусмотрено.
      — Я делаю то, что мне было сказано, — ответил крановщик. — Чтобы заложить фундамент, надо вырыть котлован глубиной в полтора метра. Так отмечено в плане.
      — Полтора метра? — пролепетал отец. — Но... но эта земля... Я приготовил для нее место там, позади дома.
     Мужчины переглянулись, потом крановщик сказал:
      — Да разве с самосвалом туда проедешь?
      — Я думал... Словом — Да нельзя же так... нельзя...
     Отец даже не посмел заикнуться о тачке. Он смотрел на огромную махину, мотор которой хрипло покашливал, отчего подрагивали прикрывавшие его железные листы. Смотрел на самосвал со спаренными колесами, которые были почти с него ростом. Никогда еще он не чувствовал себя таким ничтожным, слабым и жалким, как в эту минуту.
      — А мой забор? — пробормотал он.
      — Калитку мы положили на дорогу. Если хотите, можем отнести ее к дому.
     Отец только вяло махнул рукой. Он был сражен. Он пришел сюда, чтобы прогнать незваных гостей с их машинами, а теперь чувствовал, что его охватила бесконечная слабость. Видя, что старик не уходит и молчит, крановщик снова залез в кабину. Он опустился на свое сиденье, мотор зарычал, из узкой трубы, шедшей вдоль кабины, вырвалось облачко голубоватого дыма, гусеницы заскрежетали, стальная рука поднялась, разверзая челюсть с длинными сверкающими зубьями.
     Уже много лет отец каждую весну разрыхлял, эту землю зубьями своей цапки. Зубья машины были из той же стали, они так же поблескивали, но вгрызались они в землю в тысячу раз яростнее. С каким-то злобным остервенением. И от каждой раны, нанесенной земле, отец испытывал такую боль, как будто стальные зубья рвали его собственное тело.
     Шофер-итальянец все еще стоял рядом с ним. Они обменялись взглядами, потом отец попросил:
      — Если можно, деревья оставьте на дороге. Я их пущу на дрова.
      — Пожалуйста, это нетрудно.
     Они снова взглянули друг на друга, и отцу показалось, что в черных глазах итальянца промелькнула жалость.
      — Так принести сюда калитку? — спросил он.
      — Конечно, не оставлять же ее там.
     Шофер подозвал товарища, вдвоем они подняли калитку и отнесли ее к сараю. Отец знал, что теперь он не мог бы ее даже приподнять. А между тем он хорошо помнил день, когда навешивал эту калитку. Тогда он еще держал булочную. Они установили калитку вдвоем с подмастерьем как-то вечером. И справились так же легко, как эти двое рабочих.
     Когда мужчины прислонили калитку к одному из столбов сарая, отец сказал:
      — Выпьете по стаканчику?
     Рабочие пошли вслед за ним в дом, старик достал стаканы и литровую бутылку вина.
      — Надо бы позвать вашего товарища, — заметил он.
      — Нет, — сказал итальянец. — Он не может останавливать машину. За нее платят по часам.
     Отец поднял свой стакан.
      — За ваше здоровье.
      — И за ваше, — ответил итальянец.
     Его товарищ тоже поднял стакан и произнес несколько слов, которые отец не понял.
      — Он что, не француз?
      — Нет. И языка не знает... Это военнопленный. Только он не немец. Кажется, он поляк, его насильно взяли в немецкую армию. Он понимает только одну фразу. — Итальянец повернулся к товарищу и со смехом сказал: — Война капут... Войне конец.
     Поляк тоже рассмеялся, поднял руку и повторил:
      — Война капут, войне конец.
     Война действительно окончилась неделю назад. Восьмого мая была подписана капитуляция Германии. Отец прочел об этом в газетах, которые принес ему Робен. Но для него это событие мало что изменило.
     Начиная с 1939 года война дважды проходила через их город. И оба раза она пощадила его дом и сад. Теперь война окончилась, но вместе с ней кончалось и что-то другое. И что-то другое начиналось. Наступило иное время, непонятное отцу. Время, которое даже не принимало его в расчет, его, человека, состарившегося в ожидании чего-то, а чего именно — он и сам не знал.
     Мать ушла. Уходит и сад, а он сидит у себя на кухне и пьет вино с итальянцем и другим рабочим, про которого даже неизвестно, откуда он родом. Поистине теперешний мир совсем не похож на прежний.
      — Ну, нам пора, — сказал итальянец.
     Мужчины допили вино и вышли. Отец проводил их. Кузов самосвала был полон, и человек, не говоривший по-французски, влез в кабину. Мотор заворчал, и грузовик двинулся по улице. Итальянец отошел в сторону, и отец, обернувшись, увидел, что он влезает в кабину другого самосвала, как две капли воды похожего на первый. Старик не заметил прежде этой машины, потому что она стояла чуть дальше, возле здания Педагогического училища. Самосвал с пустым кузовом занял место того, что отъехал, груженный штакетником и прекрасным черноземом, который отец столько лет удобрял навозом и поливал собственным потом. Старик с минуту смотрел, как маневрирует тяжелая машина, потом, вконец обессиленный, поплелся к дому.
     
     
     77
     
     Это лето показалось отцу еще более долгим и унылым, чем зима. Он все время сидел дома и выходил только за водой да в сарай, где каждый день по часу или по два пилил и колол дрова. Иногда он доставал из стенных шкафов инструменты и, прежде чем положить обратно, смазывал их. Он хорошо знал, что ему уже никогда больше не понадобятся все эти рубанки, садовые ножницы, резцы и сверла, но по привычке продолжал заботиться о них, как делал это всегда. С каждым инструментом была связана своя история, и старик каждый раз шепотом рассказывал ее себе. И в эти минуты память заселяла его одиночество такими счастливыми лицами.
     Он бросил возиться в саду и на огороде, и та часть, которую пока еще пощадили строительные работы, уже начала зеленеть, заполоненная травою, с которой отец боролся столько лет. Поль два или три раза присылал своего рабочего в помощь отцу, но потом тот перестал приходить, а старику уже было все равно. Он даже бросил жаловаться.
     Когда он смотрел теперь в окно, бетонные стены, выросшие из земли и протянувшиеся через весь сад, внушали ему только отвращение. И поэтому, когда было не очень жарко, старик уходил из дому и садился у колодца за кустами самшита, которые загораживали от него стройку. Положив обе руки на набалдашник палки, сгорбившись, втянув голову в плечи, полузакрыв глаза и надвинув на лоб козырек каскетки, он проводил так целые часы, и перед ним проходила вся его жизнь. Охотнее всего отец возвращался мыслью к поре своей молодости, он вспоминал имена, лица, места и даты, которые иногда путались у него в голове.
     Однажды в августе месяце, под вечер, когда он дремал так, приехала Франсуаза. Отец услышал, как она громко спрашивает, остановившись возле дома:
      — Есть тут кто-нибудь?.. Есть тут кто-нибудь?..
     Он сразу же узнал ее голос, и сердце у него так сжалось, что он с трудом ответил:
      — Я здесь!
     Потом встал и пошел по центральной дорожке, превратившейся теперь в узкую тропку, вьющуюся среди травы, откуда выглядывали венчики многолетних цветов. Франсуаза шла ему навстречу. Когда они поравнялись, отец снял каскетку, обнял невестку и пробормотал:
      — Господи... Господи...
     У него перехватило горло. Он изо всех сил сдерживал слезы. Они пошли к дому, возле которого Франсуаза оставила черную коляску с отброшенным клеенчатым верхом. Крупный младенец с вьющимися светлыми волосами лежал в ней, суча пухлыми голыми ножками и глядя в небо большими синими глазами.
     Отец наклонился над ним. Хотел что-то сказать, но из его груди вырвалось рыдание; он заговорил дрожащим голосом, который вдруг перешел в прерывистый всхлип:
      — Боже мой... Боже мой... Бедная моя старушка... Если б она была жива...
     Франсуаза взяла младенца на руки и поднесла к отцу. Старик чувствовал себя таким неуклюжим. Он отставил палку и протянул дрожащую руку к голой ручонке ребенка.
      — Смотрите, как он похож на Жюльена, — сказала Франсуаза.
     Отец опять снял каскетку и поцеловал младенца, который шевелил ручонками и смеялся.
     Так они простояли несколько минут, не находя слов от смущения. Отец улыбался, но слезы все еще катились по его заросшим седой щетиной щекам. Он вытер их, несколько раз высморкался и пробормотал:
      — Войдемте в дом... Чего мы тут стоим?
     Франсуаза пошла за ним с младенцем на руках. Они уселись в кухне. Ставни на окнах были прикрыты.
      — Тут прохладно, — сказал отец. — Малыш не простудится?
      — Нет, он у нас крепкий.
      — Какой он веселый!
     Отец смотрел на ребенка, а видел маленького Жюльена. На этом же самом месте, на коленях у матери.
      — А как Жюльен?
      — Он не мог приехать. В фирме, где он сейчас служит, очень много работы.
     Отец понурился. Ему хотелось высказать то, что лежало на сердце, но это было непросто. Он уже почти решился, но тут Франсуаза спросила:
      — А как вы поживаете, папа?
      — Я... Ох, я...
     Он надолго замолчал, стиснув рукою край стола, потом, еще окончательно не решив, что сказать, внезапно заговорил, как будто не в силах был сдержать нахлынувшие слова.
      — Мне крышка. Конечно, я понимаю, что мне и без того недолго оставалось жить... Но все же... Все же... Они раньше времени вгонят меня в гроб. Вгонят в гроб. Видели, что они устроили там, в саду? Все перерыли... Все. Посадили меня за бетонную стену. Когда дует северный ветер, подымается такой сквозняк, что просто сил нет. Этой зимой мне даже не согреться... Ужас да и только. Они не имели права это делать... Могли бы дождаться, пока меня не станет... Мне уж не так много осталось.
     Отец замолчал. Он говорил громко, и младенец с любопытством глядел на него.
      — Господи, — огорчился старик. — Я его напугал.
      — Нет, нет, он просто вас слушает.
      — Надо бы его покормить.
      — Нет. Он целую бутылочку молока высосал. Сейчас отнесу его в коляску, и он уснет.
     Франсуаза вышла в сад и тут же вернулась. Отец даже не пошевелился. Ему еще много надо было сказать, и он чувствовал, что должен говорить. Невестка объяснила, что едет в Сен-Клод и остановилась в Лон-ле-Сонье лишь на несколько часов, чтобы повидаться с ним и показать внука. У нее был все такой же ласковый голос и нежный взгляд. Как только она замолчала, отец снова заговорил. Сперва он прошептал:
      — Надо сказать Жюльену...
     Голос у него прервался. Слова душили его, но не шли с языка.
      — Надо ему приехать повидаться со мной, — продолжал старик. — Надо... Это очень важно... Я не могу вам всего объяснить, но ему надо приехать... Не следовало бы мне делать того, что я сделал... Это и для него важно... Для него и для вас. — Отец с трудом выдавливал из себя слова, которые его мучили. — Вы поняли меня? — спросил он.
      — Жюльен приедет. Он непременно приедет, как только будет поменьше работы.
      — Ну, а в воскресенье... Ведь он мог бы приехать в воскресенье?
     Франсуаза опустила глаза. Казалось, она не знала, что ответить. Когда она подняла глаза, они блестели как-то по-особенному. Она принялась торопливо объяснять:
      — Видите, когда родился маленький, мне пришлось оставить службу. Жюльен тоже не хочет доверять малыша посторонним... Денег нам не хватает, и поэтому по воскресеньям Жюльен работает в кондитерской.
      — Ну что ж, дело хорошее. Может, он еще надумает и вернется к своей прежней профессии. Она наверняка лучше оплачивается, чем его работа декоратора. А потом, всегда есть шанс завести собственное дело.
     Франсуаза только пожала плечами, и отец понял, что у сына совсем другие планы. И все же он не мог удержаться и прибавил:
      — Если бы вы переехали сюда...
     Старик не закончил фразы.
     В полутемной кухне было прохладно и спокойно. После кончины матери здесь не произошло никаких перемен, и все же он тут один. Он это все время чувствовал. Эта мысль не оставляла его ни на миг. Вот приехала Франсуаза, но она скоро уедет и увезет с собой внука, и внука он уже больше никогда не увидит.
     В их маленьком доме ничего не переменилось, но стоит поднять штору на двери и шагнуть за порог, как глазам предстанет строительная площадка. Бетонные стены, из которых, точно копья, торчат железные прутья арматуры. Бетон пожрал сад и убил деревья.
      — Вы даже представить себе не можете, что я из-за них терплю!
     Отец произнес эти слова, даже сам того не сознавая. Вероятно, просто потому, что в своем одиночестве весь день твердил их про себя.
     Он встал, вошел в чулан и сразу же вышел оттуда, держа в руках кастрюлю.
      — Вот понюхайте, — сказал он, поднимая крышку.
      — Это надо выбросить, все испортилось.
      — Конечно, выброшу. Но это варево они мне вчера принесли. А случается, что и по три дня кряду никто не заглядывает.
      — Но ведь они обязались...
     Жестом руки отец остановил Франсуазу.
      — Да что теперь говорить? Незачем!
     Он поставил кастрюлю в чулан и снова сел на свое обычное место. Прошла минута. Отец и Франсуаза молча смотрели друг на друга; боясь расплакаться, старик усилием воли взял себя в руки. Суровым тоном он прибавил:
      — Да что теперь говорить. Я сам себя на это обрек. Сам и выпутываться должен... Спасибо еще, у меня хорошие соседи... Вы зайдите повидайте госпожу Робен... Она вам расскажет... Она вам все расскажет, что я из-за них терплю...
     Он отвернулся и стал смотреть на погасшую топку... Глаза его снова наполнились слезами. Дрожащим голосом он повторил:
      — Надо сказать Жюльену... Надо сказать Жюльену, что...
     Старик замолчал. Снизу донесся плач ребенка, и Франсуаза кинулась к нему. Отец помешкал с минуту, потом пошел следом за нею. Она взяла ребенка на руки и вытерла две крупные слезинки, катившиеся по круглым щечкам. Младенец уже не плакал.
      — Что с ним? — спросил отец.
      — Ничего. Верно, наскучило лежать одному. А может, зубки режутся. Но, знаете, вообще-то он почти не плачет.
     Увидев деда, ребенок улыбнулся и пошевелил ручонкой.
      — Господи, как ему было бы хорошо тут в саду... Там, в том конце, еще совсем спокойно, а уж воздух куда лучше городского.
     С минуту он молча смотрел на внука, потом прибавил задумчиво, почти торжественно:
      — Милый ты мой... Как знать, что его ждет? Разве мир теперь похож на прежний? На днях Робен рассказывал мне о бомбе, которую сбросили на Японию. Я понимаю, войне конец... Но что с того?.. Я-то уж свой век отжил. И как посмотришь на все это безумие, даже не так уж жалко уходить.
      — Надо надеяться, что эта война — последняя. Иначе не стоило...
      — Милая вы моя, — вздохнул отец, — нам это уже в восемнадцатом году говорили. А вот видите...
     Франсуаза усадила малыша в коляску.
      — Пойдемте в конец сада, — предложил отец. — Я там всегда сижу... Там хоть спокойно.
     Молодая женщина покатила коляску по центральной дорожке, поросшей травою. Трава мешала, и Франсуаза, приподняв передние колеса, повернула коляску. Тянуть ее за собой было легче, чем толкать сзади.
      — Если бы моя бедная жена видела, во что превратили сад... Господи, да она бы своим глазам не поверила... Нарвать вам букет на дорогу? Только цветы с того времени, что она была жива, и остались.
      — Да нет, не стоит, они по дороге завянут, к тому же у меня малыш на руках. Но букет, пожалуй, все-таки соберу. По дороге загляну на кладбище... Думаю, хорошо бы отнести ей цветы из ее сада.
      — Ну конечно, она была бы счастлива... Конечно... Ведь мне уже туда не добраться, сил не хватает.
     Они подошли к тому месту, где стоял стул отца.
      — Пойду вам стул принесу, — сказал он.
      — Нет, не трудитесь. Лучше посидите с маленьким, а я тем временем нарежу цветов, а потом нам и уходить пора.
      — Садовые ножницы и веревка за дверью погреба.
     Франсуаза отошла. Оставшись вдвоем с младенцем, дед придвинул стул к коляске и сел. Ребенок смотрел на него. В коляске лежала погремушка, старик взял ее и потряс перед лицом малыша, тот засмеялся.
      — Ах ты, озорник этакий, — пробормотал старик. — Ты ведь тоже маленький Дюбуа... А?! Видишь, как тебе хорошо было бы тут, в саду... А если бы жива была твоя бабуся... Если бы жива была твоя бабуся...
     Он постарался взять себя в руки, но силы его оставили, и тогда, продолжая забавлять ребенка, вцепившегося пухленькими ручонками в погремушку, старик беззвучно заплакал.
     
     
     78
     
     После отъезда Франсуазы в сердце старика жило воспоминание о внуке, о том, как он смотрел на него и улыбался. И хотя воспоминание это было совсем новое, куда новее тех, что ежедневно возникали в его памяти, оно было каким-то расплывчатым. Словно затуманенным слезами. Теперь отец больше не плакал. Он был как больное растение на пороге зимы, в котором иссякают жизненные соки.
     Письма от Жюльена и Франсуазы приходили теперь чаще. С тех пор как не стало забора перед садом, почтальон приносил их прямо в дом. Отец поджидал его прихода. Почтальон был толстяк лет пятидесяти, краснолицый, с черными усами. Он был любитель выпить. Отец подносил ему стаканчик и просил прочесть вслух письмо. Почтальон читал медленно, иногда подолгу задерживаясь на каком-нибудь слове. Окончив чтение, он неизменно говорил:
      — Вот и все.
     И отец неизменно спрашивал:
      — Он не пишет, когда приедет?
      — Нет, об этом он не упоминает.
     С наступлением первых холодов отцу пришлось безвыходно сидеть в кухне. Каждое утро в десять часов он подходил к окну и, упираясь в стекло козырьком каскетки, смотрел на дорожку, ведущую к улице. В одиннадцать он уже знал, что почтальон прошел мимо и письма нет, и тогда он усаживался на свое обычное место.
     Так тянулись дни, старик выходил из дому лишь затем, чтобы накачать воды или принести дров. В спальню он больше не поднимался, но однажды утром оттуда донесся сильный шум, от которого он привскочил на стуле. Старик встал и пошел наверх. День был дождливый, небо нависло низко, и в спальню просачивался какой-то унылый, тусклый свет, так что углы комнаты тонули в полумраке. Сначала отец не заметил ничего необычного. Он прежде всего посмотрел на потолок, решив, что это выпала черепица. Но потом, подойдя к кровати, увидел на выцветших серовато-голубых обоях белое пятно. Кусок обоев оторвался вместе с отвалившейся штукатуркой.
      — Портрет... Портрет...
     Отец зашел за кровать со стороны стены. На полу стояла боком большая золоченая рама с разбитым стеклом. В свое время он сам вставил в раму фотографию своих родителей — они были сняты на садовой дорожке летним утром, и в памяти у него сохранилось то утро до мельчайших подробностей.
     Старик провел рукою по сырой стене, потом поднял раму и поднес, ее к окну. Он все время повторял:
      — Их портрет... Портрет...
     Он долго разглядывал фотографию. Потом, почувствовав, как холод и сырость пробирают его до костей, спустился в кухню.
     Весь этот день он мысленно провел со своими родителями, вспоминал их жесты, слова, привычки и прежде всего работу пекаря, к которой они его приучили. Быть может, поэтому, а также потому, что он, как и они, всю жизнь провел тут, в этом доме, в этом саду, ему чудилось, что родители вроде бы и не умерли. Они продолжали жить в его воспоминаниях, продолжали жить в этих местах, где ничего не переменилось. И вот в то утро, потому что от дождей намокла стена и отсырела штукатурка в спальне, которую он уже давно не проветривал, не отапливал, в то утро большой портрет родителей свалился на пол. Быть может, это и впрямь знак того, что его собственный конец уже близок? Что конец уже наступает?
     До самого вечера эта мысль терзала отца. Он бранил зиму, пришедшую прежде, чем кончилась осень, бранил дурную погоду, бранил старый дом и проклинал гаражи, которые строил Поль и которые, как думал отец, нагоняли холод в сад.
     В тот вечер старик лег спать раньше обычного.
     Хотя он и положил в постель грелку, он долго не мог согреться, и потому ему никак не удавалось уснуть.
     На следующее утро он проснулся весь в поту, ему было трудно дышать. Еще не рассвело. И все же отец встал, затопил плиту, согрел себе отвар и переменил влажные простыни.
     Страх подгонял его, и он все старался делать побыстрее. Несколько раз на него нападал кашель, и в горле клокотала мокрота.
      — Только этого еще недоставало... Только этого... И никого рядом, я один.
     Прежде чем снова лечь, он открыл ставни. Откинувшись на подушках, он ждал наступления дня. Теперь дождь сменила изморось, и, когда отец, открывая ставни, высунулся из окна, он ощутил на руках и на лице ее мельчайшие капли. Слышно было только, как в большой цинковый бак из водосточного желоба льется вода.
      — Если я не смогу выйти на улицу, бак переполнится и вода потечет в погреб.
     К окнам прильнула тьма, синевато-зеленая тьма; ее прорезали далекие огоньки фабрики, которая только угадывалась за каменной стеной Педагогического училища.
     Небо чуть заметно посветлело.
     Это не было даже предвестие дня, а скорее медленное преображение ночи. Прежде невидимый, дождь теперь начал обозначаться за стеклами.
     Отец встал и подбросил несколько поленьев в топку. На фоне темного неба чуть поблескивали мокрые крыши Педагогического училища. Но сад как будто сгинул. Ночь не желала отступать. Она припала к земле, оцепила дом, который, казалось, ничто не связывало с окружающим миром. Всего несколько метров сада отделяли дом от дороги, но и этого было достаточно, чтобы отец все время чувствовал себя совершенно одиноким, отданным во власть терзавшей его лихорадки. В груди у него нестерпимо жгло, и в то же время по потной спине пробегал озноб. Он стал спиной к плите и ухватился руками за медный прут, подставив поясницу теплу, исходившему от топки, почти касаясь икрами раскаленной решетки, за которой роняли слезы дрова. Из-за ненастья тяга была плохая, и поленья чуть тлели.
      — Черт побери, я один, совсем один... Так вот и околею... Околею без всякой помощи.
     Эти слова он произнес без гнева, просто ему нужно было что-то сказать, чтоб отступили ночь и тишина. Он произнес их потому, что только они и пришли ему на ум.
     Но при этих словах перед отцом в полумраке возникло лицо Жюльена и, главное, ласковая улыбка Франсуазы.
     Он стоял у плиты в нижнем белье, накинув поверх рубахи свою шерстяную куртку.
      — Все-таки надо одеться, — пробормотал старик. — Кто знает, как все обернется.
     Он подошел к кровати, надел носки и брюки и снова вернулся на кухню. Есть ему не хотелось. Он только выпил еще чашку липового отвара. Свернул сигаретку, закурил, но после первой же затяжки закашлялся. Подождал, пока сигарета погаснет, стряхнул пепел, а окурок положил в жестянку с табаком.
      — Если я уж и курить не могу, что мне тогда остается?
     Ложиться в постель ему не хотелось. Старику казалось, что он этим навлечет на себя хворь. Он взял одеяло, завернулся в него и опять подсел к огню. И стал вглядываться в дорогу, которая медленно проступала из темноты. По правде говоря, отец никого не ждал. Разве только Робен мог пройти там, но он никогда не выходил из дому в такой ранний час.
     Оттого, что отец глядел в одну точку, глаза у него начали болеть, веки отяжелели, замигали, потом совсем закрылись. Время от времени старик кашлял. Когда он вставал, чтобы сплюнуть в топку или подбросить полешко, он чувствовал, что ноги у него подкашиваются. Перед глазами летали черные мухи.
     Когда поздним утром его зашла навестить госпожа Робен, отец дремал на стуле. Услышав стук, он привскочил. Дверь была еще заперта на ключ, он встал, чтобы отпереть ее, но вынужден был ухватиться за стол. От усилия он закашлялся и кашлял долго, надсадно. Когда приступ прошел, на глазах у него выступили слезы, в ушах гудело.
      — Надо предупредить вашего сына, — услышал он голос госпожи Робен. — Он пришлет доктора. Нельзя же вам оставаться одному.
     Отец уже вытер глаза, но видел все как в тумане. — Нет, нет... Это пустяки... Если бы вы могли только приготовить мне компресс.
      — Но этого недостаточно. Надо позвать врача...
     Отец уже немного пришел в себя.
      — Нет, они меня отправят в больницу... А я не хочу. Не хочу.
      — Вам надо хотя бы лечь.
      — Нет. Мне так лучше, у огня.
     Госпожа Робен приготовила компресс, принесла корзину дров и снова сказала, что надо вызвать врача. Отец упорно отказывался. Когда она вышла из кухни, он крикнул:
      — Никого не зовите... Никого... Я не хочу.
     Болезнь страшила старика, но еще больше он боялся, что ему придется покинуть дом.
     Госпожа Робен еще несколько раз заходила к отцу и после обеда пробыла у него довольно долго. Он старался разговаривать с ней, старался показать, что ему полегчало, сдерживал кашель.
      — Вот видите, — сказал он ей под вечер, — мне уже лучше... Гораздо лучше. Я ведь знал, что не надо никого беспокоить.
     Госпожа Робен ушла к себе; как только дверь за ней затворилась, отец, не раздеваясь, лег в постель и укрылся двумя одеялами, положив сверху еще и толстую перину.
     
     
     79
     
     Ночью лихорадка у отца усилилась. Старик чувствовал, как быстро развивается болезнь. Он оставил у изголовья зажженную коптилку, но к четырем часам утра огонек стал меркнуть, и отец решил поискать свечу. Он медленно, с трудом сел на край кровати, сунул ноги в ночные туфли и немного подождал. Огонь в печи, должно быть, погас, потому что в комнате стало холодно. Старик представил себе, сколько ему придется сделать движений, прежде чем он растопит печь, и это показалось ему невероятно трудным. Он попробовал было встать, но у него сразу же закружилась голова. Все завертелось, пол уходил из-под ног, и снова пришлось сесть.
      — Мне крышка, — прошептал он. — Крышка.
     Он еще дважды пробовал встать, потом, боясь упасть, судорожно ухватился за спинку стула, на котором лежала его толстая вельветовая куртка, и с трудом помочился в ночной горшок.
     Затем опять лег в постель. По его лицу и по спине струился пот. От насквозь промокшего ночного колпака стыла голова, но он не решался его снять.
     Когда слабость немного прошла, он подумал с каким-то странным спокойствием, что так вот и умрет здесь и никто даже не придет к нему на помощь. Он угаснет, как эта коптилка, в которой кончился керосин, — ее крохотное пламя чуть мигало, освещая только мраморный ночной столик да ближний угол буфета. Эта мысль не покидала отца до тех пор, пока пламя не вспыхнуло в последнем усилии и не погасло, и осталась лишь красная точка в темноте, не больше кончика горящей сигареты. Когда и эта красная точка исчезла, отец приподнялся на подушках и закричал:
      — Мерзавцы... Мерзавцы... Они так и дадут мне околеть... Околеть как собаке... Мерзавцы... Мерзавцы!..
     Он без сил упал на постель. Голова его глубоко ушла в подушки, а глаза перестали буравить темноту.
     Когда отец проснулся, возле него стояла госпожа Робен. Накануне он дал ей ключ от двери и сейчас сразу об этом вспомнил.
      — Как хорошо, что вы захватили с собой ключ, — пробормотал он. — Знаете, дела мои плохи... Боюсь, я даже не смог бы подняться, чтобы открыть вам дверь.
     Теперь он чувствовал себя как будто лучше, присутствие другого человека подбодрило его.
      — Вам не трудно развести огонь? — спросил он.
      — Уже развела, господин Дюбуа. И я принесла вам кофе.
     Он выпил кружку горячего кофе с молоком и подумал, что, видно, зря так перепугался и болезнь его уже проходит.
      — Может, мне попробовать встать?
     Госпожа Робен удержала его в постели.
      — Я схожу за своей служанкой, и мы переменим вам простыни. А пока что лежите.
     Она ушла и вскоре вернулась с итальянкой, которая помогла отцу подняться и усадила его возле огня.
      — Зря вы легли одетым.
      — Мне было холодно. А потом, вставать ночью...
     Старик замолчал. Минуту он боролся с приступом кашля, но пришлось сдаться. От кашля он снова почувствовал в груди жар, и снова его бросило в пот. Женщины заставили его раздеться и лечь. Дышал он прерывисто. Лежа в постели, он слышал, что они о чем-то говорят в кухне, но слов разобрать не мог. Потом он услышал, как открылась и тут же захлопнулась дверь, и спросил:
      — Вы здесь?
     Подошла служанка.
      — Хозяйка вышла, но она скоро вернется.
     Отцу хотелось спросить, не пошла ли соседка звонить врачу, но он промолчал. Итальянка стояла возле кровати, уронив руки вдоль тела, и вид у нее был растерянный. Отец закрыл глаза и стал ждать.
     Очнувшись, он понял, что долго спал. Его разбудил чей-то голос, доносившийся из кухни.
      — Кто там? — крикнул он.
     Вошла Мишлина и сказала:
      — Не беспокойтесь, папаша. Мы здесь. А скоро и доктор придет... У вас ничего серьезного. Небольшой грипп, знаете, в такую погоду это дело обычное.
     Отец смотрел на невестку сквозь полуопущенные веки. Ему казалось, что она где-то далеко-далеко и голос ее звучит как-то странно. Когда Мишлина заговорила о враче, он почувствовал, как в нем снова вспыхнуло раздражение, но промолчал. У него уже не было сил кричать, и он боялся, что вызовет этим кашель, от которого усилится боль в груди.
     После ухода врача Поль сказал ему:
      — Ты переедешь к нам. Машина внизу. Мы отнесем тебя на руках...
     И тогда старик, собравшись с силами, запротестовал:
      — Нет... Не хочу... Не хочу.
     Он только чуть повысил голос, но и этого оказалось достаточно, чтобы пробудилась боль в груди. Откашлявшись и сплюнув мокроту, старик ощутил такую слабость, что уже не пытался больше противиться. Он лишь сказал, что нужно будет взять из дому. Попросил положить в сумку бритву, помазок, ремень для правки лезвия, бумажник, где лежали деньги, и ценные бумаги.
      — Если тебе еще что понадобится, — сказал Поль, — я потом принесу.
      — Как-никак, вы могли бы выходить меня и здесь, — прошептал отец. — Надо бы вызвать Жюльена... Его жену...
      — Помолчи, — сказал Поль, и голос у него был резкий и свистящий. — Теперь уже не тебе решать. У нас нет никого, кто мог бы здесь за тобой ухаживать, и потом в нашем доме тебе будет теплее.
      — Не кричи, — взмолился отец. — Не кричи.
     Он чувствовал, что слаб, как ребенок, и это ощущение еще усилилось, когда его завернули в одеяло и понесли. Один из шоферов сына, рослый тридцатилетний малый, который помогал отцу укладывать дрова, взял его на руки и легко поднял.
      — Не бойтесь, дедушка, — сказал он, — все будет хорошо. Мигом окажетесь в машине.
     Рот и нос отцу закрыли одеялом, он только чувствовал, как влажный холодный воздух щиплет ему глаза. У него сразу выступили слезы; он видел дом и то, что еще оставалось от сада, в каком-то желтом радужном тумане.
      — На дворе солнце?
      — Какое там солнце... — сказал шофер, громко рассмеявшись. — Дней десять как не показывается.
     Они обогнули новую постройку, уже достигшую высоты трехэтажного дома. Перед глазами у отца проплыла огромная серая глыба с темными проемами.
     Подойдя к машине, шофер опять рассмеялся и сказал:
      — Я бы мог донести вас так до Монсьеля, а то и дальше.
     Он опустился на сиденье рядом с отцом, Мишлина устроилась впереди, возле Поля, сидевшего за рулем.
      — А ставни вы хорошо закрыли? — спросил старик.
      — Да, — крикнул Поль, — не беспокойся.
      — А дверь на ключ заперли?
      — Ну конечно, — сказала Мишлина, — не волнуйтесь.
     Каждый толчок машины отдавался у отца внутри. Он пытался смотреть на улицу, но все застилали слезы. Едва слышным голосом он то и дело повторял:
      — Господи боже, помирать вот так... Бросить дом... Помирать вот так... Все кинуть...
     В доме сына его поместили в очень большую комнату с высоким потолком, она была плохо освещена, потому что оба ее окна выходили в тесный двор. В ней стояла большая чугунная печка, покрытая эмалью, и отец сразу же заметил ведро с углем. Когда его уложили на очень низкую кровать, он сказал, тяжело дыша:
      — Хоть окно приоткройте... Мне трудно дышать... Топить углем в спальне... Это же вредно.
      — Пустяки, — громко сказал Поль. — Ты просто холодным воздухом надышался, скоро привыкнешь.
      — Ты не кричи так... Я не глухой... Мне трудно выносить крик.
     Поль только пожал плечами и вышел вслед за шофером.
      — Не надо волноваться, — сказала Мишлина, — сейчас служанка принесет вам отвар. А в четыре часа придет сестра и сделает вам укол.
      — Зачем эти уколы?
     Он не расслышал ответа невестки, которая говорила, повернувшись к нему спиной и роясь в шкафу. И старик прибавил для самого себя:
      — Зачем мне эти уколы? Я и без них дойду туда, куда иду.
     
     
     80
     
     Уже со следующего дня отец потерял представление о времени. В какой бы час дня или ночи он ни просыпался, он неизменно видел в слабом неясном свете лишь стену и одеяло. Когда он шевелил руками, ему казалось, что они двигаются где-то далеко-далеко, и были они какие-то прозрачные, с неясными контурами. У него сильно болела грудь. Теперь это была уже не та жгучая боль, которой он так страшился, а скорее ощущение тяжести, как будто на него надели корсет, который временами сжимался, не давая дышать.
     Когда боль утихала, отец старался не шевелиться, чтобы не разбудить ее.
     Между ним и тем, что он еще различал в комнате, между ним и лицами тех, кто к нему приближался, все время носились различные образы. То очень четкие, то совсем туманные, один образ накладывался на другой, иногда они медленно проплывали, а иногда сменяли друг друга скачками.
     Самые яркие, самые неотступные образы были связаны с его детством, юностью и с повседневным трудом. Тесто в квашне. Устье печи, извергающее длинные языки пламени. Лопата, на которой хлебы сажают в печь. Скрежет длинной-длинной ручки этой лопаты по раскаленному кирпичному поду. Охапки дров. Горячий хлеб, вкусный запах которого наполнял помещение. Иногда тесто, которое он месил обеими руками, становилось серым, потом коричневым, почти черным. Движения самого отца также видоизменялись, вместо рук в ход шла теперь цапка. И тесто было уже не тестом, а землей огорода, которую он тысячу раз вскапывал, разрыхлял, перелопачивал, поливал, удобрял навозом и перегноем. И дым уже не был дымом от сухих Дров, которые ярко пылают в топке печи, он был теперь более едким дымом, поднимавшимся от растений, вырванных из земли в осеннем саду, от растений, которые складывают в кучи и сжигают тут же, на месте, туманным утром. Иногда ему слышался детский крик, смех, возгласы. Жюльен бежал в дыму, направляясь в школу. Да полно, Жюльен ли это? А может, скорее не Жюльен, а его сынишка, выросший в их доме, в котором они поселились все вместе?
     Потом эти образы угасали, как угасают осенние костры под моросящим дождем, который падает на землю с наступлением вечера. Завеса тумана разрывалась, показывалось омытое дождем солнце, утренний ветерок вновь раздувал костры, и другие образы возникали перед мысленным взором отца. Они проносились все быстрее. Мертвые и живые шли рука об руку. Убитые на войне и убитые непосильным трудом. Смех раздавался реже, чем вздохи, радости радовали меньше, чем печалило горе. Время от времени с праздника в честь сбора винограда доносился приглушенный расстоянием напев или обрывки песни, славящей золотистые нивы, тополя и время сбора вишен. Однако песня эта звучала только как робкое эхо, и вскоре ее заглушали жалобы людей, месивших тесто или вскапывавших землю.
     Но, пожалуй, самым грозным из всех видений были гадюки — они неотступно преследовали его, кишели повсюду, скользили под ногами, проползали под дверью, обвивались вокруг его застывших ног, и тогда он испуганно вздрагивал. Образ гадюк был неразрывно связан с образом леса, поваленных деревьев, вязанок хвороста, он был неразрывно связан с работой, которую отец выполнял один или вдвоем с женой.
     Потому что жена, как всегда незаметная и как всегда внимательная, заботливая, постоянно была с ним; она неподвижно стояла в сторонке, и хоровод образов, проносившихся у него перед глазами, разве что чуть затуманивал ее усталое лицо.
     Она была с ним, она принимала участие в любой работе, которою он все снова и снова взваливал на свои плечи. Она была с ним, когда надо было обрабатывать землю, сажать хлеб в пекарную печь, заготовлять дрова, убирать снег, заваливший за ночь крыльцо и сад. Она была с ним во все времена года, делила с ним все труды и все тяготы.
     Ее молчание было частицей той жизни, которая все время обновлялась. Она оставалась живой даже тогда, когда отец видел только ее пальто, перешитое из солдатской шинели и лежавшее возле артишоков на мерзлой земле.
     А потом все заволокло сумрачной бесконечной пеленой тумана, в котором продолжали жить лишь светлый взгляд и немного грустная улыбка жены.
     Улыбка эта застывала, сумрак отступал и даже совсем рассеивался временами, когда сознание отца прояснялось и он вспоминал, что мать уже умерла.
     И тогда из тумана выступала другая улыбка.
     Улыбка Франсуазы.
     Неужели Жюльен не приедет сюда с нею? Неужели они не приедут и не перевезут отца в его дом, где он сможет поправиться? И пожить еще в своей комнате, в своем саду?
     Вызвали или нет Жюльена и Франсуазу? Какой у нее ласковый голос, совсем как у матери!
     Есть на свете такие лица, взгляды, жесты, голоса, которые способны исцелить человека. Есть на свете такие люди, от одного присутствия которых уходят боль и страдание. Но люди эти всегда далеко, когда они нужны тебе, когда ты зовешь их!
     Если бы у него только хватило сил позвать! Выкрикнуть имя.
     Подумать только, каким он был когда-то сильным, а вот теперь не может произнести ни слова...
     По мере того как свет угасал, звуки также становились глуше. И все же, когда после нескольких часов сна отец просыпался, к нему порой возвращалась ясность сознания, он даже слышал осторожные шаги в комнате. Он понимал все, что говорилось вокруг, и даже пытался ответить. Но слова застревали в горле, и от малейшего усилия он начинал задыхаться.
     Он был в доме своего старшего сына, лежал в такой просторной и высокой комнате, что не различал ни потолка, ни стен. Кровать его стояла посредине, кругом была бесконечная пустота, и голоса в ней звучали непривычно — каждый звук искажался, вырастал, многократно повторялся эхом, потом уходил сквозь стены и терялся в ночи, которая все бродила и бродила вокруг в поисках рассвета.
     Но навстречу ей попадались только такие же непроглядно темные ночи. И она все бродила.
     А он, он тоже бродил в недрах этой ночи, его уносили с собой волны, которые время от времени качали эту слишком широкую и слишком мягкую кровать.
     Сколько дней пути отделяют его от дома? Что с его садом? Хорошо ли заперли дверь? Погашен ли огонь в плите? А что в сарае? Что с его инструментом? Предохранит ли его смазка от сырости, не заржавеет ли он до весны?
     Садовый нож лежит в вещевом мешке. Завтра они с матерью пойдут в горы. Отыщут в лесу тележку... Вязанки хвороста... Они наготовят много вязанок. И люди будут говорить:
     «А все-таки папаша Дюбуа мастер вязать хворост... Здорово он нагрузил свою четырехколесную тележку».
     Он шел по лесу, и почва оседала у него под ногами. Она была такая же рыхлая, как земля в саду, такая же мягкая, как тесто, которое подходит в квашне. Почва оседала у него под ногами, она одновременно была теплая, как тесто, и холодная, как змея.
     Он здесь. Он. Папаша Дюбуа. Совсем один в этой беззвездной ночи. В этой ночи, где нет ни малейшего дуновения. Где даже земля уже не посылает больше соков в сердцевину растений.
     Он здесь. Он. Папаша Дюбуа. Он один бредет по дороге, которая не ведет никуда.
     Ночь светлеет... Ночь вновь становится непроглядной...
     В нем самом еще живет тепло, но все вокруг — зимняя стужа, от нее все больше коченеют руки и ноги.
     В нем самом еще живет тепло, но постепенно тепло это уходит, улетучивается, растворяется в холоде, который сочится с тяжело нависшего неба и выступает из жирной земли.
     Моросящий дождь пронизывает до костей, поднимающаяся от земли влага леденит ступни.
     Он здесь. Он один, и никто не поможет ему отыскать верный путь, с которого он сбился.
     Неужели все его покинут?
     Неужели его оставят во власти этого ледяного царства, где нет больше места жизни?
     С его языка готовы сорваться проклятья, вопли, призывы.
     Существует ли иной мир за пределами того мира, в котором он так много и упорно трудился?
     Пришел священник. Отец узнал его по черному одеянию, а главное, он понял, что это священник, потому что после смерти жены никто не подходил к нему так близко, никто так ласково с ним не говорил. Он не разобрал слов, которые произнес священник, и сам ничего не мог сказать в ответ. Ему казалось, что лицо священника долго-долго было рядом с его лицом, а потом молчание и холод вновь окутали его.
     Время остановилось. Теперь уже ничто не движется, ничто не живет вокруг.
     Тянутся долгие часы, а его только и хватает на это бесконечное нечеловеческое усилие, которого требует от него каждый вздох, ибо с губ его срываются все более частые, все более короткие, хотя и не такие мучительные вздохи.
     Он ловит воздух широко открытым пересохшим ртом, ловит его воспаленной гортанью. И все меньше и меньше воздуха попадает ему в грудь. Вся мучная пыль, вся пыль от отрубей, которую он вдыхал столько лет, когда был булочником, пересохшая, горячая пыль осела у него в легких.
     Пламя, пышущее из устья печи в пекарне, и беспощадно палящее солнце в саду жгут огнем его грудь, и этот огонь пожирает то малое количество воздуха, которое может пропустить его горло в ответ на отчаянный зов наболевших бронхов.
     Вокруг темно, но внезапно чья-то невидимая рука раздвигает полог мрака. Тишина нарушена. Приближаются чьи-то шаги. Приближается чье-то лицо, приближается, приближается, и что-то прохладное ложится ему на лоб. Чей-то голос шепчет у самого уха:
      — Папа... Папа... Прости меня.
     Слово «прости» доходит до самых глубин его существа, и это же слово, точно эхо, рвется из его груди. Но не может вырваться из сжатого горла.
     Лицо отдаляется. Теперь на его месте другое лицо, жесткая рука трясет отца за плечо. Зычный голос Поля громом отдается в ушах.
      — Отец! Это Жюльен!.. Жюльен! Ты не узнаешь его?
     Потом и это лицо отдаляется, и звучит тот же голос, но чуть потише:
      — Видишь? Все, конец. Он уже ничего не различает.
     Отцу хочется крикнуть. Ему кажется, что к нему вдруг возвращаются силы. Он привстает, грудь его тяжело вздымается, но рвущийся из горла вопль переходит в хрип.
     Из самой глубины его груди вырывается долгий вздох. Вздох совсем такой, как тот, что испускал он каждый вечер, завершая бесконечный день, наполненный тяжелым трудом.

<< пред. <<   


Библиотека OCR Longsoft