[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Кашиф Мисостович Эльгар (Эльгаров). След

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Под влиянием этого настроения Кулаца и сама не заметила, как осмелилась вложить свою руку в широкую ладонь мужа. А Мазан сжал ее да как припустил через широкий покос, на котором, словно тени от звезд, разбежались копны сена. Он крепко держал Кулацу за руку, устремляясь вниз, в лощину, где мелодично перекатывала донные камушки быстрая горная река, неся щедро горную прохладу и свежесть.
      — Вот теперь никто нас не увидит, Ляца, — Мазан вытер войлочной шляпой разгоряченный лоб, поцеловал жену.
     А Кулаца молча обмирала от нежности к мужу, слыша сквозь домотканую рубаху, как бешено, словно в галопе, стучало его сердце. «Дай аллах, чтобы мы никогда не пожалели о сегодняшней ночи», — почему-то со страхом подумала она и оглянулась по сторонам: ей на мгновение показалось, что черная холодная тень задела ее своим сумрачным крылом, застудила душу.
     Посерьезнел и Мазан.
      — Ты грустишь, милый? Зачем пугаешь меня? И без того мое сердце не на месте...
      — Не унывай, моя Ляца. Разве кто знает, что ждет впереди? Правильно говорю? Так давай беречь наше с тобой время, — и Мазан, бросив шляпу на недогребенную копну, скинул через голову рубашку и, заметив в глазах жены неподдельный испуг, сказал: — Купаться буду и тебя в воду затащу!
     Впервые Кулаца увидела, какое красивое и стройное у Мазана тело — мускулистое и плавное, отливающее лунной белизной. И ей отчего-то захотелось поймать верткого «зайчика», шустро скользившего по его широкой спине. Но не успела Кулаца прихлопнуть лунный блик ладошкой, как сама оказалась в объятиях мужа.
     Мазан опустил ее на пышное сено, и ей показалось, что она провалилась невесть куда и из этой бездонной глубины смотрела восторженно, не веря своим глазам и не в силах отличить, звезды ли то или взгляд мужа, и лишь голос, бесконечно дорогой и волнующий его, Мазана, близко-близко и взволнованно спрашивал:
      — Почему ты дрожишь? — и чтобы подбодрить и шутя: — Говорят, в прошлом году об эту пору некая юная красавица здесь замерзла... Если не согрею свою милую, как переживу такую беду, а? Не веришь? Спроси у луны — валлаги, она-то все видит и все знает.
      — Луна не подтверждает твоих слов, Мазан, видишь, отвернулась от нас, — в тон мужу сказала Кулаца.
      — Ой, не так говоришь! Луна спряталась, чтобы оставить нас с тобой наедине, мол, не хочу мешать тем, для кого сегодня весь мир — ложе любви!.. Ты согласна со мной, душа моя? Да живут все, кто родился, чтобы жить, кто достоин жить! И вдвойне все это относится к тем, кому предстоит родиться... — многозначительно прибавил к сказанному Мазан и склонился над ней, губами прикоснулся к щеке, влажной и солоноватой от слез, счастливых и просветленных; Мазан знал, что любовь Кулацы так же чиста, как эти ее слезы...
     Мазан подложил свою войлочную шляпу под голову, вольготно раскинулся на похрустывавшем под его тяжестью сене. А рядом — Кулаца. Голова ее покоится на груди мужа.
      — Отгадай, Ляца, на что похожи узоры во-он того облачка? — показал на край неба Мазан.
      — Не пойму... Лучше посмотри на луну, видишь чабана с отарой? Чабан в черной бурке, а овцы — у его ног, да смотри же!..
      — А мне представляется — красная конница, — вдруг азартно заговорил Мазан и разом осекся, украдкой взглянул на жену и неожиданно спросил: — Ты бы хотела меня видеть среди них?..
      — Вовсе нет, — не задумываясь, сказала Кулаца. — С чего это ты взял?
     Мазан промолчал. И у Кулацы почему-то пропало легкое и безоблачное настроение. Не понимая, почему она не в себе, Кулаца стала звать мужа домой.
      — Домой? — будто стряхивая непрошеное оцепенение, мотнул спутанными кудрями Мазан. — Не искупавшись? Нет и нет, даже не думай прекословить! Я войду в воду здесь, а ты — пониже, за березками.
     Упруго оттолкнувшись от берега, Мазан нырнул. Кулаца не успела ахнуть, как увидела его на середине реки. Мазан так заразительно фыркал и плескался, что Кулаца не выдержала, скинула платье и стала осторожно, ощупывая ногой каждый камушек, пробираться к большому камню, образовавшему затон.
      — Плыви ко мне! Само течение тебя примет и понесет... Да не бойся! Что нам с тобой глубина, если мы сегодня уже вошли в бурную реку, — нетерпеливо звал ее Мазан.
     Рубашка на Кулаце намокла и облепила ее плотно, обрисовав плавные, нежные линии. Мазану казалось, что его Ляца стала вдруг светлой и прозрачной, как сама речная водица. Если бы не густые длинные волосы юной женщины, буркой накрывавшие быструю волну, не нашел бы женушку, стыдливо присевшую за камнем.
     Мазан бережно обобрал струившиеся по течению волосы жены, обвил их нежно вокруг шеи.
      — Вот как крепко мы связаны с тобой, Ляца! Веришь - мне? — и вдруг замолчал на полуслове, зачарованно глядя, как из воды плавно поднялись руки Кулацы, округлые, легкие, светоносные, будто у самой Адиюх [1], — руки счастливой и благословенной женщины. — Ляца, ты даже не догадываешься, какая ты у меня красавица! Помни всегда — я счастлив, что полюбил тебя...
     
     [1] Адиюх — героиня нартского эпоса, освещавшая своими лучезарными руками дорогу возлюбленному.
     
     Не могла тогда понять Кулаца, к чему гнет Мазан, зачем эта клятвенная торжественность... Но сердцем, женским чутьем почувствовала — кончился ее короткий, как вспышка летней зарницы, праздник любви, будто река смыла его и он уплыл к кому-то другому, более везучему на счастье, чем она... Окликнуть? Броситься вдогонку? Но ее любовь теперь обращена вспять, и знала об этом только она одна.
     Разговор у них с Мазаном незаметно сделался будничным, обычным. Мазан подал жене мыло, попросил:
      — Помой спину, Ляца.
     Она намылила свою косынку, глотая беззвучные, одинокие слезы, старательно, докрасна терла спину Мазану. «Что случилось? — сердилась на себя Кулаца. — Чего это я нюни распустила? Накликаю беду...»
     То ли шутя, то ли серьезно Мазан обвел благодарным взглядом небесную лунь, широкий сенокос и ластящуюся к берегу речку:
      — Да воздаст вам аллах за вашу доброту и гостеприимство.
     За то, что сохраните на веки вечные нашу с Кулацей светлую тайну...
      — Идем, пока не рассвело, — торопила мужа Кулаца, словно хотела уберечься от чего-то страшного, неумолимо надвигавшегося на нее, и вдруг услышала слова Мазана, будто громом поразившие ее:
      — Не хотел говорить сегодня... Да от жизни не убережешься! Так лучше сразу: в армию призываюсь, жена.
     Если бы он не подхватил Кулацу за талию, она бы как подкошенная рухнула к его ногам. Слова не пули. Но и они умеют без промаха и больно бить в душу.
     ...Пять лет — пять жизней, одиноких и горестных, теперь отделяют ту, беспечную, доверчивую к счастью Ляцу от сегодняшней Кулацы-солдатки, терпеливой и суровой, научившейся за спокойной приветливостью скрывать — своего горя у людей с избытком! — невзгоды и обиды.
     Кулаца не сразу пришла в себя от нахлынувшего вдруг на нее былого. Она еще долго была мыслями там, с Мазаном, в предрассветной рани их последней ночи. «И чего торопилась! — запоздало корила себя молодуха. — Разве счастье можно торопить!..» Правильно ей тогда сказал Мазан:
      — Успокойся, Ляца! Незачем спешить — всему свое время. И только сейчас она до конца поняла, какое нежное и чуткое у Мазана сердце, ведь тогда он остановил ее и сказал:
      — Нельзя, Ляца, оставить сено разбросанным: люди недобрым словом помянут.
     Мазан аккуратно сложил копну, не оставив на стерне ни клочка, улыбнулся жене.
      — Теперь порядок!
     «...Вот как в жизни-то бывает, — думала Кулаца, собирая разбросанное сено. — И моя очередь настала для людей послужить». Она далека была от мысли осуждать за торопливое военное счастье неизвестных ей людей, нашедших временный приют на их огороде: может, были у них считанные минуты перед разлукой... И Кулаца решила в простоте сердечной — пусть и этих бесприютных аллах благословит сыном, как тогда он благословил ее с Мазаном...
     «Лишь бы ты не остался, наш Музарин, сиротой! — тосковала Кулаца, вернувшись мыслями к повседневным своим страхам и заботам. — Вот и свекор совсем извелся... Для чего это ему понадобилась овца?.. Не к поминкам ли, упаси аллах?..»
     Не может человеческое сердце думать только о плохом. Вот и Кулаца гнала от себя, как умела, свои горькие предчувствия. А по ее понятиям выходило, что Батмырзе незачем было торопиться с поминальной трапезой — не враг же он своим сыновьям! Да и человек он спокойный, рассудительный и аллаха гневить понапрасну не станет. К тому же — хозяйственный. Вон сколько сена припас! Так что можно будет на эту зиму и покупную овцу пустить... Сам же свекор недавно сказал ей, мол, для Музарина барашка привезет. Значит — для жизни, для удачи...
     Бросая охапку за охапкой на копну, Кулаца поначалу и не заметила, как вместе с сеном подцепила мятую тряпку. И только когда эту невзрачную тряпицу подхватил и стал трепать налетевший с гор ветер, молодуха в недоумении воскликнула:
      — Ан-на, это же платок дады! Как он сюда попал?.. Кулаца не могла ошибиться — в самом деле, в сене каким-то образом оказался любимый, в горошек, платок Батмырзы. А сама Кулаца только вчера выгладила его вместе с другими выстиранными ею вещами и собственноручно вручила мачехе мужа. Брезгливо поддев платок на вилы, Кулаца отнесла и бросила его в помойную яму, а когда вернулась к сену, увидела саму Баблину, разгребавшую только что сложенную копну. Перехватив хмурый взгляд Кулацы, Баблина сделала вид, будто поправляет копну.
      — Ишь натрепали! Собакам ныне приволье — ни цепи, ни хозяев! Помяни мое слово, скоро кур ловить начнут, — притворно сердилась Баблина, но, встретив упорное молчание Кулацы, разозлилась по-настоящему. — Ах вот в чем дело! Только нечего валить с больной головы на здоровую, невестонька... Я — замужем... А у замужней женщины даже грех — прикрыт, не то что у вашей сестры — солдаток! Муж — на войне, а вы тут по ночам на виду всего аула любовь краденую крутите...
     Вероломство Баблины нисколько не обескуражило Кулацу. Она снова поправила сено, прислонила вилы к изгороди и спокойно пошла в дом, бросив раскричавшейся женщине через плечо:
      — Сено разбрасывать ни к чему. То, что пришла искать, я бросила в яму: достань и прикрой этой грязью свой лживый рот!
     Но Баблина разве могла допустить, чтобы последнее слово было не за ней! Не стесняясь в выражениях, она набросилась на Кулацу с оскорблениями и угрозами, призывая на голову бедной невестки не только кару аллаха, но и мужчин, когда они вернутся с войны.
      — Вот вернется Мазан, — кричала она, — спросит, откуда у тебя ребенок! Без мужа сына родила — видано ли такое в нашем ауле! Ладно, старик мой выжил из ума, а Мазан разберется что к чему — это я тебе обещаю!
      — Дай-то аллах, чтобы все наши домой вернулись и среди них наш Хазеша... — не хотела спустить Баблине оскорбленная Кулаца. — Уж ему-то найдется о чем поговорить с тобой...
     Намек Кулацы пришелся в самую точку, так что Баблина в бессильной ярости только и могла, ударив себя по бедрам, выпалить ей вслед:
      — Кукушка кукует — сама себя обличает! Свою грязь мне не клей! Хазеша к тебе ходил. Это ты его привадила, тебе и ответ держать! Не зря к твоему забору все аульные псы сбегаются!
     Кулаца задержалась на крыльце, спокойная и серьезная, чтобы раз и навсегда отбить охоту у вздорной женщины обвинять ее в своих же собственных проделках.
      — Забор у нас один, общий, да заботы разные... Твою-то беззаботную заботушку и учуял этот старый хромой пес, иначе не повадился бы в наш огород! — сказала Кулаца и захлопнула за собою дверь.
     Баблина осталась на дворе одна. С независимым и гордым видом она осмотрелась по сторонам, будто ее величественную, осанку созерцал сейчас не покосившийся плетень, а восхищенная толпа аульчан. Но как ни хорохорилась Баблина, правда, высказанная ей прямо в глаза непокорной невесткой, больно задела ее за живое. Особенно взбесило Баблину то, что она потерпела поражение не от достойной соперницы, а от этой улыбчивой тихони, как она презрительно окрестила про себя Кулацу. И та взяла верх над ней без крика, спокойно и уверенно.
     Больше всего Баблина ценила и уважала в людях умение жить, потому что оно не зависело ни от шальной удачливости, ни от даровой красоты. И без этого подспорья можно судьбу свою уютно устроить! Что толку в том, что у них пол-аула молодых да смазливых, а вот который год мыкают свое горе в одиночку да еще некоторые и с малыми детьми на руках. Она же, Баблина, при муже — барыня барыней!.. А почему? Потому что не привередничала, обтерпелась со стариком. Теперь-то все, конечно, поняли, насколько она оказалась дальновиднее этих вертихвосток. Да, что ни говори, а ум женщине нужнее, чем мужчине. Не прогадала Баблина, выходя замуж за Батмырзу: во-первых, покладистый и хозяйственный — живет Баблина на всем готовом; во-вторых, дети — взрослые, сами о себе заботятся. Было еще и «в-третьих», но Баблина не любила в том даже самой себе признаваться: пришла она в дом Батмырзы от многодетного — мал мала меньше! — вдовца, так что сметкой своей гордиться особо не приходилось...
      — Ты, конечно, и Мазана своего ко мне ревнуешь, а? — ехидно выкрикнула в пустоту Баблина, надеясь, что невестка услышит ее слова и выбежит во двор. — Что ж, не исключено! Сама знаешь, влюбился же в меня Хазеша, хотя ты и крутилась возле него — Часанах, Часанах [1]! — передразнила она невестку. — А тебя пусть зависть загрызет совсем!
     
     [1] Часанах — последний и светлый. Так ласково невестка называла младшего брата мужа (деверя).
     
     На половине Куланы тихо, будто там никого — ни ее, ни маленького Музарина.
     Баблине явно не по себе.
      — С джиннами она, что ли, компанию водит? — ворчала она себе под нос, отправляясь на кухню. — Откуда иначе пронюхала и про Хазешу, и про хромого бригадира Камбота? Видно, темные духи ей помогают!
     Баблина не могла допустить мысли, что все тайное рано или поздно становится явным и без участия сверхъестественных сил. На самом же деле было все гораздо проще, чем ей представлялось в ее смурном воображении.
     Когда Кулаца, уважительная и нежная, стала женой Мазана и вошла в дом Емирзовых, вся многочисленная родня приняла ее радушно и чуть восторженно: правду говорят, что ласковый теленок двух маток сосет. А Кулаца была еще и работящая. Даже Баблина снисходительно помалкивала, видя, как невестка с раннего утра крутится по хозяйству, а Батмырза перестал коситься на нее саму за безделье. Вот почему, когда аульные кумушки выспрашивали у Баблины о юной невестке, она отстраняла прямой разговор:
      — А что нам делить? У нее — своя семья, у меня — тоже. Так и думала Баблина прожить жизнь по-своему: будто — в семье, и в то же время — на особинку. Должны же быть у нее в доме преимущества, раз снизошла до старика. Это были ее неписаные и соблюдаемые неукоснительно условия замужества, которые, ради справедливости надо признать, никто из Емирзовых у нее не оспаривал.
     Баблине никогда не приходило в голову усомниться в собственной правоте или удачливости. В девицах, правда, чуть не засиделась, да разве в том ее вина? Ведь в их захудалом ауле вряд ли найдется хотя бы один достойный ее внимания джигит! Вот и обходили женихи дом Баблины стороной, брали в жены недостойных соседок. Только, слава аллаху, свет клином на их захолустье не сошелся, да и специальность Баблина захотела городскую, домоседскую и чистую, чтобы без надрыва и когда есть настроение.
     Специальность она приобрела в райцентре, выучившись на портниху. Все бы хорошо, да заказчики попадались Баблине капризные и дотошные — никакого терпения не хватит! И Баблина решилась наконец раздобыть себе, как она уточнила в разговоре со случайной попутчицей, «хоть какую подпорку в жизни». Так оказалась она однажды женой многодетного вдовца, скоро разочаровавшегося в их семейной жизни. А уж самой-то Баблине и вовсе жалеть было не о чем, и она с легким сердцем хлопнула дверью — пусть ищет другую дуру в няньки своим щенкам!
     Нет, как говорится, худа без добра. И городская незадачливая жизнь Баблины ее, как она считала, многому научила, хотя бы тому, что незачем идти напролом, чтобы добиться своего. Бывает иногда необходимо прихитриться да подластиться, а потом уж повернуть по-своему.
     Расставшись с вдовцом, Баблина решила, что ни к чему ей тащить за собой свое прошлое: лучше обрубить все и начать новую жизнь в новом месте. Так появилась Баблина в незнакомом ауле и зажила тихо и опрятно, обшивая всю сельскую округу.
     Хороший ли, плохой человек на селе — весь на виду. Соседки скоро приметили Баблину и расхваливали ее друг другу, и в один голос удивленно решили: «Женщина собой справная, уважительная, и руки аллах дал золотые, а семьи не дал!» Они исподтишка пытали Баблину, как случилось, мол, что семейное счастье обошло ее, разминулось?.. Тут будто ненароком и проговорилась Баблина, что бросил ее муж из-за детей — не родила она ему ни сына, ни дочку.
     Пересудов на эту тему хватило аульным доброхоткам не на одну неделю, после чего они постановили: лучшей замены умершей жене Батмырзы ищи — не найдешь. И какие дети в его-то возрасте да при взрослых сыновьях!
     Так они и соединили остатки жизней, Батмырза и Баблина, и у каждого на то были самые веские причины и не общие, собственные надежды на будущее, что не мешало им тогда верить в благополучное совместное житье-бытье...
     Жизнь их поначалу и в самом деле сложилась на редкость легко и просто, покатилась как по маслу. Баблина в доме Батмырзы — единовластная хозяйка — ни свекрови, ни золовок, ни невесток. И мужчины Емирзовы — веселые и без гонора. С младшим сыном Батмырзы Хасаном она толком и не познакомилась. Учился он в то время в Ленинграде на инженера и дома появлялся наездом, наскоком. А со старшим Мазаном у них установились дружеские, чуть ли не на равных отношения. И мачеха с удовольствием взяла на себя все заботы о нем: не было у Мазана недостатка ни в чистых рубашках и отглаженных костюмах, ни в вовремя приготовленной, вкусной еде. Баблине нравилось собирать пасынка утром в поле, где он работал колхозным учетчиком, встречать вечером и держать полотенце для него на весу, пока он плещется над тазом, а потом исподтишка, с нежностью смотреть, как он ест, обжигаясь, и жмурится от наслаждения.
     Может быть, впервые с тех пор, как покинула Баблина родителей и повела самостоятельную жизнь, она почувствовала себя здесь дома, словно вернулась в свое надежное и беззаботное прошлое. Ей казалось, будто возвратилась к ней ее молодость с легким утренним настроением, когда все — впереди и все удается, чего не пожелаешь.
     В глазах у Баблины появился молодой уверенный блеск, а в походке — довольство и плавность. И, когда она проходила по аулу, нередко слышала за спиной:
      — Везучий Батмырза на женщин! Вон какую цацу приручил старый!..
      — А ты Батмырзу с нами не равняй... Он и сейчас джигиту не уступит, да и вид еще свой не истратил, не обносился...
     Время в то лето будто остановилось насовсем в их ауле, решило отдохнуть и понежиться, дав передышку не одной Баблине. Погода — ровная, солнечная, без ветров и облаков. Казалось, осени пришел черед, а у них — теплынь и тишь, и поднебесная синь на всю округу.
      — Бабье лето! Благодать-то какая, — с потаенной грустью вздыхали аульчане, не веря в постоянство времени и спокойной погоды.
     В эту осень и привел Мазан в дом молодую жену.
     Баблина поначалу не заметила, а может, не захотела заметить случившейся перемены в их доме. Она хотела жить по-старому, молодо и беззаботно, не понимая, что была все это время молодой — молодостью Мазана, а не своей собственно ной, и что ей предстоит очень скоро расстаться с иллюзорным счастьем.
     Исподволь, порой безотчетно копилась у Баблины обида на свою незавидную судьбу, когда подмечала она нежность Мазана к молодой жене, видела, как, встретившись, сияют любовно их взгляды. Невестка расцветала и наливалась щедрой женской силой у нее на глазах.
     Однажды утром заглянула она к Баблине, свежая и румяная, как сама весенняя рань, ласково, предупредительно спросила:
      — Нана [1], корову сама будешь доить или как? И тут Баблину разом прорвало.
      — Да отсохнет язык твой, ничтожная! — подскочила она на постели. — Или я ровесница твоей матери, что в старухи меня перевела?
     Растерянная Кулаца попробовала оправдаться. Но не в ее силах было утешить раздосадованную свекровь, и невестка робко прикрыла за собой дверь, пошла к корове.
     Баблина, опустошенная злобной вспышкой и отчаявшаяся в любви, лежала ничком в подушках и растравляла свое горе запоздалыми упреками: «Поделом мне, раз погналась за счастьем в упряжке со старым мерином... При дедушке и сама бабушкой стала... Скоро и внуков подкинут!..» Но больше всего страдала Баблина от мысли, что прибежала к ней поутру невестка из крепких молодых объятий мужа, свежая и упругая — прилетела на крыльях счастья!.. А она, как одинокая жарума [2], брошенная в холодную воду, лежит одна в пустой постели и стынет, потому что никогда уж не закипеть ее воде без огня, растраченного давно и на других женщин...
     
     [1] Нана — мама, бабушка.
     [2] Жарума — домашняя колбаса из овечьих кишок и жира.
     
     Баблине стало немного легче, когда она, выйдя во двор, услышала из хлева приглушенные всхлипывания невестки — не одной же горевать в это утро! И Баблина мстительно, но так, чтобы не слышала Кулаца, пожелала ей сквозь зубы:
      — Чтоб и тебе, ненавистная, выпала моя одинокая доля-участь!..
     С тех пор Баблина сильно переменилась характером. Кто был нужен ей, не обращали на нее внимания, так незачем из кожи лезть, чтобы понравиться!.. И особенно доставалось из-за постоянного недовольства собственной судьбой Баблины старому Батмырзе, виноватому, по ее мнению, во всех несчастьях и неудачах стареющей женщины.
     А Кулаца в то утро, как ни старалась, не могла понять — молодое счастье слепо к чужому одиночеству, — почему свекровь напустилась на нее спозаранку с обидными упреками и проклятьями. Она сидела возле полунадоенного подойника, в забывчивости опустив руки, и перебирала в памяти весь вчерашний день вплоть до вечера, когда она покормила сначала мужчин, как требовал того обычай, потом села сама со свекровью за стол... И по своим комнатам они разошлись мирно, без обид... А что касается сегодняшнего разговора, то не ею, Кулацей, положено свекровь и свекра называть — нана и Дотанах [1].
     
     [1] Дотанах — светлоликий, так сноха обращалась к свекру, пока не родит детей.
     
     Расстроенная Кулаца не заметила, как теленок бочком-бочком подобрался к ней, облизал ей руку шершавым языком и тут же уткнулся курчавым лобиком в коровье вымя, принялся жадно сосать. Буренка только покосилась на него влажным, в прожилках белком, продолжала жевать свою бесконечную, пахнущую теплой утробой жвачку.
     Очнулась от своей забывчивости Кулаца только тогда, когда коровье вымя совсем опустело и теленок, довольно помахивая куцым хвостиком, выбежал на солнышко. Поднялась и она, чтобы процедить на кухне утренний удой — самое время Баблине нести молоко в сепараторную.
     Так вот всегда: не ждешь, а беда — на пороге, мол, вот и я, принимайте!.. Из рога может появиться, как говорят в Кабарде. Как приходит неожиданно, так и уходит без предупреждения. Или затаится до поры до времени, чтобы снова однажды напомнить о себе...
     А в сердце Баблины она, беда, с того времени обосновалась со всеми удобствами и постоянной пропиской. Благо, всегда найдется повод позавидовать! Попросит, бывало, Батмырза ножницы у жены, чтобы ногти подстричь, а их вдруг под рукой у Баблины не окажется и нужно спросить у Кулацы. Ждать Батмырзе не дождаться...
     Баблина застрянет под окнами у молодых и понапрасну изводит себя, наблюдая за невесткой. С улицы ей видно Кулацу, стоящую перед большим зеркалом: молодуха в ночной рубашке, и завистливой Баблине кажется, что тело невестки излучает нежный свет сквозь ее прозрачную ткань. Красивые, округлые руки Кулацы сомкнуты полукругом над головой, подобно лучезарной радуге над отливающим золотом тяжелоструйным водопадом волос — она причесывается на ночь и поглядывает в глубину лагуны, видно, разговаривает с Мазаном о чем-то молодом и беззаботном: у Кулацы жемчужно отсвечивают зубы в торжествующей улыбке.
     «Настоящая колдунья, шайтан ее подери!» — отчаянно шепчет завороженная картиной молодого семейного счастья Баблина. Она не в силах сдвинуться с места.
     А Кулаца тем временем расчесывает и расчесывает волосы, словно и в самом деле колдует. Появляется рядом с ней Мазан, подхватывает обеими руками пышные и тяжелые, как бурка, волосы жены, зарывается в них лицом. До настороженных ушей Баблины доносится легкий, мелодичный смех: это Кулаца хочет вырваться из крепких объятий Мазана. Но вот он поворачивает жену к себе лицом, смотрит на нее восхищенно и зачарованно, как на божество, поднимает ее на руки... А она? Она — видит аллах — не только не сопротивляется — обвивает шею мужа лебяжьими руками-крыльями...
      — Тьфу, бесстыжие, тьфу! — не сдержавшись, плюет Баблина в ненавистное окно.
     И свет в лагуне Кулацы и Мазана гаснет, будто и в самом деле разъяренная свекровь потушила его своим ядовитым плевком...
     Баблина сначала хотела уйти. Но вскоре ее мстительное сердце вздрогнуло от злорадства: «...А ведь хорошо заставить рассмеяться того, кто собрался проглотить сладкий кусок, чтобы поперхнулся, подавившись им!..»
     Она стала изо всех сил барабанить в дверь лагуны.
      — Э-эй! Кулаца, спите, что ли?
      — Нет-нет, нана!.. Я сейчас, — не сразу слышится суматошный голос невестки, — сейчас открою...
     Кулаца появляется на пороге со смущенным лицом и в наспех наброшенном на плечи платке.
      — Свет у нас вдруг погас... — оправдывается она, сама не зная за что, перед свекровью.
     У Баблины немного полегчало на душе: хоть побаивается ее — и то хорошо. Боится — значит уважает. И она слегка отмякшим голосом говорит:
      — Ножницы нужны. На месте их нет, видно, у тебя...
      — Ты зайди к нам, нана, — снова приглашает Кулаца. Забыв про свою невольную уловку со светом, невестка включает его, ищет ножницы.
     «Святоши проклятые, лицемеры, — глядя на суетню Кулацы, ни с того ни с сего снова сердится Баблина. — Хитрите, как коты, шайтан вас возьми совсем!» Она чуть ли не вырывает из рук Кулацы ножницы.
     В свою спальню Баблина возвращается непривычно нежной и внимательной к старому Батмырзе, так что муж долго и пристально всматривается в нее недоверчивыми глазами, пытаясь раскусить ее затайку: в искренности жены старик давно разочаровался.
      — Ан-на, бедный мой, почему не обратился раньше? — несет Баблина мужу кумган с подогретой водой и таз. — Зачем тогда жена и сноха, если своих забот о мужчинах не помнят? — приговаривает да ластится, подстригая ногти, к Батмырзе, а голос у нее — медовый да зазывный.
     Баблина принимается мыть ноги Батмырзе, но муж решительно отстраняет ее чрезмерные ухаживания.
      — Не надо. Сам еще могу покуда нагибаться, — твердо говорит он и берет из рук Баблины кумган.
     Баблина кидается к чемодану, распахивает его и вынимает береженое городское полотенце, чем еще больше озадачивает Батмырзу, насухо вытирает ему ноги. А Батмырза, глядя на нее сверху вниз, ошеломленно и чтобы не сглазить, думает: «Дай аллах, чтобы к добру...»
     Чем дальше, тем дело доходит совсем уж до чудес. Батмырза смотрит во все глаза на Баблину, подобно полуденной бабочке порхающую от потаенного содержимого своего чемодана к кровати. Она брызжет на него душными и едкими духами, потом — на себя, пудрится и красится, крутясь перед зеркалом, принимается расчесывать распущенные по плечам волосы, но жалобно всхлипывает, заметив, как много волос остается на гребне.
      — Ой, как волосы-то лезут!..
      — Ты, конечно, решила, что весна у тебя на дворе навечно прижилась, да? Вот про свою осень и забыла, — простодушно и степенно, совсем не желая обидеть, внушает ей Батмырза.
     Но здравый смысл замечания мужа не доходит сейчас до рассудка увлеченной собой Баблины. И старик с горечью замечает про себя: «Валлаги, хотя косы облезли, а сердце сдаваться не хочет, ох, не хочет...»
     Батмырзе скоро надоедает смотреть на мельтешащую перед глазами Баблину, и он нетерпеливо говорит ей:
      — Хватит, женщина, перед зеркалом вертеться! Выключай свет и...
     Но тут Баблина торжествующе обрывает мужа:
      — Ан-на, терпения у тебя совсем не стало. Раз спешишь, неси меня на руках...
     Она решила, что расшевелила Батмырзу, одолела своими чарами: как-никак, а любовного опыта у нее побольше, чем у этой притворы Кулацы!..
      — Что так засмотрелся-то? Или не узнаешь своей Баблины? — снова пристает она к старику, сбитому ее непонятными словами с толку, и начинает нашептывать о том, что видела недавно через окно у молодоженов. — Ну как, поставить на печь воду для омовения?..
     До Батмырзы наконец доходит значение всех этих женских лукавых маневров, он, уже не владея собой, кричит:
      — Да-да, поставь и поскорей! В самом большом котле поставь! Сварю в нем твои бесстыжие глаза, язык твой пакостный и вероломство...
     Он сердито отворачивается к стене, и в спальне повисает напряженная, как перед бурей, тишина...
     С того самого вечера и окрестила Баблина мужа старым трухлявым пнем и перестала замечать, окончательно отойдя от семейных дел. Она решила жить по-своему, не считаясь ни с Батмырзой, ни с какой-либо другой, столь же далекой ей персоной. И это, прежде всего, относилось к сыновьям Батмырзы и к Кулаце, жившим, по ее разумению, не отказывая себе ни в чем.
     Когда Кулаца вышла замуж за Мазана и вошла в дом Емирзовых, племянник Батмырзы Хазеша был совсем юным, не по годам вытянувшимся пареньком. У Емирзовых — обширная родня, но изо всех снох выделил Кулацу, потянулся к ней сердцем Хазеша, как к своей ровне и веселой, добродушной подружке. Он даже прощал ей постоянное подтрунивание над его юношеской горячностью и обидами по пустяшному поводу.
     Вернулась как-то Кулаца от родителей, где провела несколько дней, с подарками для Хазеши, и среди них паренек нашел вышитый платочек, прочел под ярким букетом на одном из уголков: «В моих руках счастливая доля того, кто станет носить мой платочек!..»
      — Ради всего святого скажи мне, Ляца, кто вышил эти слова? — просил он Кулацу, молитвенно сложив руки. — Неужто его прислали мне?..
      — Господи, Часанах, — смеялась Кулаца над его нетерпением. — Разве ты — простак из шутки, которому Стамбул представляется широким полем, а? Конечно же, девушка знала, кому вышивала платочек. Я так тебя расхваливала своим сестрам, что самая юная и красивая влюбилась в нашего всеобщего баловня.
      — Я тоже люблю ее, — вгорячах выкрикнул Хазеша и тут же покраснел от своего признания, но не сдался. — Разве мужчина не должен интересоваться, в чьих руках его счастье?
      — Ну, Часанах, до мужчины тебе еще расти надо, — смеялась Кулаца, потому что ей нравилось дразнить занозистого паренька.
      — Как же не мужчина, если платочки с такими словами дарят!
      — А сестра не знает, сколько тебе лет, думает, что ты взрослый, — не унималась Кулаца, — большой, одним словом — джигит!
      — Разве я — не большой, — сразу обрадовался Хазеша, становясь рядом со снохой и глядя на нее сверху вниз. — Так что признавайся, в чьих руках мое счастье?
      — Счастье не дарят, Часанах, — стала серьезной Кулаца. — Счастье надо выстрадать настоящее-то... Так что не торопись, мальчик: вода, которой тебе предстоит напиться, может, еще не родилась в горах.
      — Послушаешь тебя, Ляца, так мне ни в жизнь не напиться! — торопился жить Хазеша.
      — Тебе ли горевать, Часанах! — успокаивала его Кулаца. — Мы женим тебя на самой красивой горянке, какую когда-либо видела Кабарда. Свадьбу закатим на всю округу — долго люди помнить будут.
      — Мне первая красавица не нужна, — грустно и рассудительно сказал Хазеша. — Мне нужна та, что вышила платочек, она добрая и твоя сестра...
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft