>> след. >> Проспер Мериме. Арсена Гийо
-------------------------------------------------------------------
Французская новелла XIX века / [Сост. Б.П.Мицкевич.]
— Мн.: Изд-во «Университетское», 1984
Перевод М.Л.Лозинского
Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, ноябрь 2005
-------------------------------------------------------------------
«...Парис и Феб Аполлон дальнострельный,
Как бы ты доблестен ни был, убьют тебя в Скейских воротах!»
Гомер, «Илиада», XXII, 360
I
В церкви святого Роха отошла последняя обедня, и сторож совершал свой обход, запирая опустевшие часовни. Он уже собирался задвинуть решетку одного из этих аристократических святилищ, где некоторым богомолкам за особую плату разрешается молиться богу отдельно от прочих верующих, как вдруг заметил, что там стоит на коленях какая-то женщина, склонив голову на спинку стула и, по-видимому, погруженная в молитву. «Это госпожа де Пьенн», — сказал он про себя, останавливаясь у входа в часовню. Г-жа де Пьенн была сторожу хорошо известна. В те времена для светской женщины, молодой, богатой, красивой, приносящей церкви освященный хлеб, жертвующей покровы на алтари, раздающей щедрую милостыню через посредство своего священника, составляло известную заслугу быть благочестивой, если она не была замужем за правительственным чиновником, не состояла при супруге дофина и ничего не могла выгадать от посещения церквей, кроме разве спасения души. Такова была г-жа де Пьенн.
Сторожу хотелось идти обедать, ибо такие люди, как он, обедают в час, но он не посмел нарушить созерцательного мира столь уважаемой в приходе святого Роха особы. Поэтому он удалился, стуча по плитам стоптанными башмаками, не без надежды на то, что, обойдя церковь, он найдет часовню уже пустой.
Он был уже по ту сторону хоров, когда в храм вошла молодая женщина и стала расхаживать вдоль одного из боковых нефов, с любопытством озираясь по сторонам. Запрестольные образа, часовни, кропильницы — все эти предметы казались ей, по-видимому, такими же странными, как могли бы казаться странными вам, сударыня, михраб или надписи каирской мечети. Ей было лет двадцать пять, но к ней надо было внимательно присмотреться, чтобы не дать ей больше. Хоть и очень яркие, ее черные глаза ввалились и были окаймлены синевой; матово-белый цвет ее лица, ее бесцветные губы говорили о страдании, а в то же время что-то дерзкое и веселое в ее взгляде шло вразрез с этой болезненной внешностью. В ее одежде вы бы заметили причудливую смесь небрежности и изысканности. Ее розовая шляпа, украшенная искусственными цветами, скорее подходила бы к вечернему туалету. Длинная кашемировая шаль, которую изощренный глаз светской женщины сразу признал бы принадлежащей не первой обладательнице, прикрывала ситцевое платье по франку локоть, немного поношенное. Наконец только мужчина сумел бы оценить ее ножки в простых чулках и прюнелевых ботинках, по-видимому давно уже страдающих от суровости мостовой. Вы помните, сударыня, что асфальт тогда еще не был изобретен.
Эта женщина, общественное положение которой вы, должно быть, угадали, подошла к часовне, где все еще находилась г-жа де Пьенн; она некоторое время глядела на нее с беспокойным и смущенным видом и, когда заметила, что та встает и собирается уходить, заговорила с ней.
— Не могли ли бы вы мне указать, сударыня, — спросила она ее тихим голосом и с застенчивой улыбкой, — не могли ли бы вы мне указать, к кому мне обратиться, чтобы поставить свечу?
Эта речь была столь необычна для слуха г-жи де Пьенн, что та не сразу поняла и должна была переспросить.
— Да, я бы хотела поставить свечу святому Роху, но я не знаю, кому заплатить.
Г-жа де Пьенн обладала слишком просвещенным благочестием, чтобы разделять эти простонародные суеверия. Но все же она их уважала, ибо во всяком поклонении, как бы оно ни было грубо, есть что-то трогательное. В уверенности, что речь идет о каком-нибудь обете или о чем-нибудь подобном, и будучи слишком добросердечной для того, чтобы на основании костюма молодой женщины строить те заключения, к которым вы, может, не побоялись прийти, она указала ей на приближающегося сторожа. Незнакомка поблагодарила и поспешила навстречу этому человеку, который, по-видимому, понял ее с полуслова. Беря свой молитвенник и оправляя вуаль, г-жа де Пьенн успела заметить, как незнакомка достала из кармана маленький кошелек, вынула из кучки мелочи одинокую монету в пять франков и вручила ее сторожу, давая ему шепотом пространные наставления, которые он выслушивал с улыбкой.
Обе они вышли из церкви одновременно; но незнакомка шла очень быстро, и г-жа де Пьенн скоро потеряла ее из виду, хотя держалась того же направления. На углу той улицы, где она жила, она снова ее встретила. Под своей поношенной шалью незнакомка прятала четырехфунтовый хлеб, купленный в соседней лавочке. Увидев г-жу Пьенн, она опустила голову, невольно улыбнулась и ускорила шаг. Ее улыбка говорила: «Что вы хотите? Я бедна. Смейтесь надо мной. Я сама знаю, что не ходят за хлебом в розовой шляпке и кашемировой шали». Это соединение ложного стыда, покорности и добродушия не ускользнуло от внимания г-жи де Пьенн. Она не без грусти подумала о том, в каком положении должна находиться эта девушка. «Ее благочестие, — подумала она, — похвальнее моего. Экю, который она заплатила, несомненно гораздо большая жертва, чем тот излишек, который я уделяю бедным, не подвергая самое себя никаким лишениям». Потом она вспомнила о двух лептах вдовицы, более угодных богу, нежели пышные приношения богачей. «Я делаю слишком мало добра, — сказала она себе. — Я не делаю всего того, что могла бы делать». Мысленно обращаясь к себе с такими упреками, которых она отнюдь не заслуживала, она вернулась домой. Свеча, четырехфунтовый хлеб и в особенности пожертвование единственной пятифранковой монеты запечатлели в памяти г-жи де Пьенн черты этой молодой женщины, которую она почитала образцом благочестия.
С тех пор она довольно часто встречала ее на улице, неподалеку от церкви, но на богослужении — ни разу. Проходя мимо г-жи де Пьенн, незнакомка всякий раз опускала голову и тихо улыбалась. Г-же де Пьенн нравилась эта смиренная улыбка. Она была бы рада найти случай чем-нибудь услужить бедной девушке, которая сперва внушала ей участие, а теперь возбуждала в ней жалость, ибо она заметила, что ее розовая шляпка теряет свежесть, а кашемировой шали больше нет. Она, должно быть, вернулась к старьевщице. Было очевидно, что святой Рох не возместил сторицей сделанного ему приношения.
Однажды при г-же де Пьенн к святому Роху внесли гроб, за которым шел довольно плохо одетый человек без крепа на шляпе. Он имел вид швейцара. Уже больше месяца она не встречала молодой женщины, которая ставила свечку, и ей пришло в голову, не присутствует ли она на ее похоронах. Это было весьма возможно, потому что она была так бледна и худа последний раз, когда г-жа де Пьенн ее видела. Г-жа де Пьенн обратилась к церковному сторожу, и тот расспросил человека, шедшего за гробом. Человек ответил, что он служит швейцаром в одном доме на улице Людовика Великого; что у них умерла жилица, некая г-жа Гийо, у которой не было ни родных, ни друзей, только дочь, и что только исключительно по доброте душевной он, консьерж, хоронит женщину, совершенно для него постороннюю. Г-жа де Пьенн тотчас представила себе, что ее незнакомка умерла в нужде, оставив без всякой помощи маленькую девочку, и решила послать осведомиться священника, которым всегда пользовалась для дел благотворительности.
Через день, когда она выезжала из дому, ее карета была на минуту задержана перегородившей улицу тележкой. Рассеянно глядя в окно, она заметила возле тумбы ту самую молодую девушку, которую считала умершей. Она сразу узнала ее, хотя та еще больше побледнела и похудела и была одета в траур, но бедно, без перчаток, без шляпы. Выражение лица у нее было странное. Вместо обычной улыбки на лице застыла судорога; ее большие черные глаза смотрели дико; она обращала их к г-же де Пьенн, но не узнавала ее, потому что ничего не видела. Весь ее облик выражал не скорбь, а яростную решимость. Тележка отъехала в сторону, и карета г-жи де Пьенн удалилась крупной рысью; но образ молодой девушки и отчаянное выражение ее лица преследовали г-жу де Пьенн еще несколько часов.
На обратном пути она увидела на своей улице большую толпу. Все швейцарихи стояли у дверей и что-то рассказывали соседкам, слушавшим, казалось, с живым интересом. Особенно много толпилось людей перед одним домом поблизости от того, в котором жила г-жа де Пьенн. Глаза всех были обращены к открытому окну в четвертом этаже, и в каждой кучке то одна рука, то две подымались кверху, указывая на него собравшимся; потом руки вдруг опускались к земле, и все следили взглядом за этим движением. Случилось, по-видимому, какое-то необычное происшествие.
Войдя в переднюю, г-жа де Пьенн застала своих слуг взволнованными, причем каждый поспешил ей навстречу, чтобы иметь возможность первым сообщить ей большую местную новость. Но прежде чем она успела что-либо спросить, ее горничная воскликнула:
— Ах, сударыня!.. Если бы вы знали!..
И, с несказанной поспешностью распахивая двери, проникла со своей госпожой в «святая святых», я хочу сказать, в будуар, недоступный для прочих домочадцев.
— Ах, сударыня, — говорила мадемуазель Жозефина, освобождая г-жу де Пьенн от шали, — я просто в себя не могу прийти! Никогда в жизни я ничего ужаснее не видела, то есть не то, что видела, хотя я сразу же прибежала... Но все-таки...
— Да что же случилось? Говорите скорее.
— А то, сударыня, что рядом с нами несчастная бедная девушка выбросилась из окна каких-нибудь три минуты тому назад; если бы вы вернулись минутой раньше, вы бы сами слышали, как она хлопнулась.
— Ах, боже мой! И несчастная убилась?
— Это было ужасно. Батист на войне бывал, а и то говорит, что никогда не видал ничего подобного. С четвертого этажа, сударыня!
— Она умерла на месте?
— Ах, сударыня, она еще шевелилась, говорила даже. «Пусть меня прикончат!» — так она говорила. Но у нее все кости превратились в кашу. Посудите сами, как она должна была разбиться.
— Но этой несчастной... оказали помощь? Послали за доктором, за священником?..
— Что касается священника... вам это, конечно, виднее... Но если бы я была священником... Быть настолько безнравственным созданием, чтобы убить самое себя!.. И потом она была нехорошего поведения... Оно и видно... Она, говорят, когда-то служила в балете... Все эти барышни плохо кончают... Стала это она на подоконник, завязала юбку розовой лентой и... хлоп!
— Это та бедная девушка в трауре! — воскликнула г-жа де Пьенн, обращаясь к самой себе.
— Да, сударыня; у нее умерли мать дня три или четыре тому назад... Ну, она, должно быть, и потеряла голову... Вдобавок, может быть, и кавалер ее бросил... Да квартирный срок подошел... Денег нет, работать они не умеют... Сумасбродные головы! Далеко ли до греха?..
Мадемуазель Жозефина продолжала еще некоторое время в том же духе, но г-жа до Пьенн не отвечала. Она грустно размышляла об услышанном. Вдруг она спросила мадемуазель Жозефину:
— А есть ли у этой несчастной девушки все, что ей сейчас необходимо?.. белье?... тюфяки?.. Нужно немедленно узнать.
— Я схожу от вашего имени, если вам угодно, — воскликнула горничная, в восторге от того, что увидит близко женщину, которая хотела покончить с собой; потом, подумав, добавила: — но только не знаю, хватит ли у меня сил смотреть на это, на женщину, упавшую с четвертого этажа! Когда Батисту пускали кровь, мне сделалось дурно. Я не могла.
— Ну, так пошлите Батиста, — воскликнула г-жа де Пьенн. — Но пусть мне сейчас же скажут, в каком положении эта бедняжка.
По счастью, как раз когда она отдавала это распоряжение, вошел ее врач, доктор К. Он имел обыкновение обедать у нее по вторникам, перед итальянской оперой.
— Бегите скорее, доктор, — крикнула она, не дав ему времени положить трость и снять теплое пальто. — Батист вас проводит в соседний дом. Там несчастная девушка только что выбросилась из окна, и ей надо помочь.
— Из окна? — сказал врач. — Если окно было высоко, то мне, вероятно, нечего делать.
Доктору больше хотелось обедать, чем производить операцию; но г-жа Пьенн настаивала, и, получив обещание, что с обедом подождут, он согласился последовать за Батистом.
Немного погодя Батист вернулся один. Он требовал белья, подушек и тому подобное. Кроме того, он сообщил, мнение доктора:
— Это пустяки. Она поправится, если только но умрет от... я не помню, от чего это, он говорит, она может умереть, но только это кончается на «ос».
— Тетанос! — воскликнула г-жа де Пьенн.
— Вот именно, сударыня; но во всяком случае очень хорошо, что господин доктор сходил туда, потому что там уже оказался один докторишка без практики, тот самый, который лечил маленькую Вертело от кори, и та умерла после третьего визита.
Через час вернулся доктор; он был слегка распудрен, а его чудесное батистовое жабо смялось.
— Этим самоубийцам, — сказал он, — положительно везет. На днях ко мне в больницу привозят женщину, которая выстрелила себе в рот из пистолета. Скверный способ!.. Она ломает себе три зуба и пробивает левую щеку... Немного подурнеет, вот и все. Эта вот бросается с четвертого этажа. Иной порядочный человек нечаянно упадет со второго и раскраивает себе череп. А эта девица ломает себе ногу... Сломаны два ребра, много ушибов — и больше ничего. Как раз в нужном месте оказывается навес и смягчает удар. У меня это уже третий подобный случай с тех пор, как я вернулся в Париж. Она ударилась оземь ногами. Большая берцовая и малая берцовая — это спаивается. Хуже то, что корочка у этого тюрбо совершенно ссохлась... Я боюсь за жаркое, и мы пропустим первый акт «Отелло».
— А сказала вам эта несчастная, что ее толкнуло на...
— О, я этих историй никогда но слушаю. Я их спрашиваю: ели вы перед этим? и так далее, и так далее, потому что это важно для лечения... Разумеется, когда кончаешь с собой, то всегда имеется какая-нибудь неосновательная причина: вас бросил любовник, вас выселяет хозяин; кидаешься из окна, чтобы ему насолить. Не успеваешь долететь, как уже раскаиваешься.
— Она раскаивается, я надеюсь, это бедное дитя?
— Ну, еще бы! Она плакала и голосила так, что я чуть не оглох... А Батист — замечательный фельдшер; он куда лучше справлялся, чем какой-то подлекарь, который там был и чесал затылок, не зная, с чего начать... Что всего обиднее для нее, так это то, что, если бы она убилась, она бы избавилась от перспективы умереть от чахотки; потому что у нее чахотка, это я ей гарантирую. Я ее не выслушивал, но facies меня никогда не обманывает. Так торопиться, когда стоит только чуточку подождать!
— Вы завтра ее навестите, доктор, не правда ли?
— Придется, раз вы этого хотите. Я ей уже пообещал, что вы кое-чем ей поможете. Проще всего было бы отправить ее в больницу... Там ее бесплатно снабдят аппаратом для сращения ноги... Но при слове «больница» она начинает кричать, чтобы ее прикончили; все кумушки ей подпевают. А между тем если нет ни гроша...
— Я возьму на себя нужные расходы, доктор... Знаете, слово «больница» меня тоже невольно пугает, как этих кумушек, о которых вы говорите. К тому же везти ее в больницу сейчас, когда она в таком ужасном состоянии, это значило бы ее убить.
— Предрассудок! Чистейший предрассудок светского общества. Лучше, чем в больнице, нигде не может быть. Когда я заболею не на шутку, то меня свезут в больницу. Оттуда я и пересяду в ладью Харона, а тело свое подарю ученикам... лет через тридцать или сорок, разумеется. Серьезно, сударыня, подумайте сами: я не знаю, заслуживает ли ваша протеже такого внимания с вашей стороны. По-моему, это какая-нибудь балетная танцовщица... Нужно иметь балетные ноги, чтобы так удачно прыгнуть, как она...
— Но я ее видела в церкви... и потом, доктор... вы знаете мою слабость; я создаю себе целую повесть по лицу человека, по его взгляду.... Смейтесь, сколько вам угодно, я редко ошибаюсь. Эта бедная девушка недавно молилась за свою больную мать. Ее мать умерла... И она потеряла голову... Отчаяние, нужда толкнули ее на этот ужасный поступок.
— Как вам угодно. Да, действительно, у нее на темени имеется выпуклость, указывающая на экзальтацию. Все, что вы говорите, вполне правдоподобно. Я вспомнил, что над ее веревочной кроватью висит буксовая веточка. Это свидетельствует о благочестии, не так ли?
— Веревочная кровать? Ах, боже мой! Бедная девушка!.. Но, доктор, у вас опять ваша нехорошая улыбка! Я говорю не о том, благочестива она или нет. Что меня главным образом обязывает отнестись к этой девушке со вниманием, это то, что я чувствую себя виноватой перед ней...
— Виноватой?.. Понимаю. Вам, может быть, следовало устлать улицу матрацами, чтобы она не ушиблась?
— Да, виноватой. Я видела, в каком она положении, мне следовало послать ей пособие; но бедный отец Дюбиньон был нездоров, и...
— У вас, должно быть, очень неспокойная совесть, если вы считаете, что недостаточно давать, как вы это делаете, всем, кто у вас просит. По-вашему, надо еще разыскивать самой застенчивых бедняков. Но не будем больше говорить о сломанных ногах или, вернее, скажем еще два только слова. Если вы берете под свое высокое покровительство мою новую пациентку, велите ей дать кровать получше; сиделку на завтра, — на сегодня довольно будет кумушек, — бульон, лекарства и так далее. И еще было бы неплохо, если бы вы к ней прислали кого-нибудь из ваших аббатов, человека с головой, чтобы он ее отчитал и подправил ее психику, как я ей подправил ногу. Это особа нервная; у вас могут выйти осложнения... Вы были бы... конечно, да, вы были бы самой лучшей наставницей; но у вас найдется лучшее применение для ваших проповедей... Я кончил. Половина девятого; ради бога, начните ваши оперные сборы. Батист принесет мне кофе и «Парламентскую газету». Я сегодня носился целый день и даже не знаю, что делается на свете...
Прошло несколько дней, и больная чувствовала себя немного лучше. Доктор жаловался только, что ее душевное возбуждение не утихает.
— Я не очень-то полагаюсь на всех этих ваших аббатов, — говорил он г-же де Пьенн. — Если вам не слишком противно зрелище человеческого несчастья, — а я знаю, что вы достаточно мужественны для этого, — вы бы лучше успокоили это бедное дитя, чем любой священник от святого Роха, и лучше даже, чем доза латукового сока.
Г-жа де Пьенн охотно согласилась и предложила ему сходить сейчас же. Они отправились к больной вдвоем.
В комнате, где стояли три соломенных стула и небольшой стол, она лежала на хорошей кровати, присланной г-жой де Пьенн. Тонкие простыни, мягкие матрацы, несколько больших подушек говорили о сострадательной заботливости, виновника которой вам нетрудно будет угадать. Молодая девушка, страшно бледная, с горящими глазами, держала одну руку откинутой, и та часть этой руки, что видна была из-под кофты, была вся синяя от кровоподтеков, позволяя догадываться, в каком состоянии все ее тело. Увидев мадам де Пьенн, она подняла голову и сказала с тихой и грустной улыбкой:
— Я так и знала, что это вы меня пожалели. Мне сказали, как вас зовут, и я была уверена, что эта та дама, которую я встречала около святого Роха.
Я, кажется, уже говорил вам, что г-жа де Пьенн приписывала себе дар узнавать людей по их лицу. Она была в восторге, что у ее призреваемой оказывался такой же талант, и это открытие еще больше расположило ее в пользу девушки.
— У вас здесь очень неуютно, бедное мое дитя! — сказала она, обводя взглядом печальную обстановку комнаты. — Почему вам не прислали занавесей?.. Вы должны говорить Батисту, что вам требуется из мелочей.
— Вы очень добры... В чем я нуждаюсь? Ни в чем... Все кончено... Немного лучше, немного хуже, не все ли равно?
И, отвернув лицо, она заплакала.
— Вы очень страдаете, бедное мое дитя? — спросила г-жа де Пьенн, садясь возле кровати.
— Нет, не очень... Но только у меня все время в ушах свистит этот ветер, когда я падала, и потом этот звук... крак! — когда я упала на мостовую.
— Тогда вы были безумны, мой дорогой друг; вы раскаиваетесь теперь, не правда ли?
— Да... но когда несчастен, тогда сам не знаешь, что делаешь.
— Я так жалею, что не знала раньше, в каком вы положении. Но, дитя мое, ни при каких обстоятельствах в жизни нельзя предаваться отчаянию.
— Вам легко говорить, — сказал доктор, который, сидя у столика, писал рецепт. — Вы не знаете, что значит потерять красивого молодого человека с усами. Но только, черт возьми, чтобы его догнать, незачем прыгать в окно.
— Перестаньте, доктор! — сказала г-жа де Пьенн. — У бедной крошки, наверное, были другие основания, чтобы...
— Ах, я сама не знаю, что со мной было, — воскликнула больная. — Сто причин зараз. Во-первых, мама умерла, это на меня так подействовало! Потом я чувствовала себя совсем одинокой... никому до меня не было дела!.. Наконец человек, о котором я думала больше всех на свете... Подумайте, забыть даже мое имя. Да, меня зовут Арсена Гийо — Г, и, й, о, — а он мне пишет «Гио»!
— Я же говорил: измена! — воскликнул доктор. — Всегда одно и то же. Полноте, красавица, забудьте его. Человек, у которого нет памяти, не стоит того, чтобы о нем думали. — Он посмотрел на часы. — Четыре часа? — сказал он вставая. — Я опаздываю на консилиум. Сударыня, я приношу тысячу извинений, но я должен вас покинуть; я даже не успею проводить вас домой. До свидания, дитя мое; успокойтесь, все будет в порядке. Вы будете так же хорошо танцевать этой ногой, как и той. А вы, госпожа сиделка, сходите в аптеку с этим рецептом и делайте все, как вчера.
Доктор и сиделка вышли; г-жа де Пьенн осталась с больной вдвоем, немного встревоженная тем, что в повести, которую она было совсем иначе построила в своем воображении, оказывалась любовь.
— Так, значит, вас обманули, несчастное дитя? — заговорила она после короткого молчания.
— Меня? Нет. Разве обманывают таких, как я?.. Только я ему надоела... Он прав; я не то, что ему надо. Он всегда был добр и великодушен. Я ему написала, в каком я положении и не помирится ли он со мной... И он мне ответил... такое, что мне было очень больно... Давеча, придя домой, я уронила зеркало, которое он мне подарил, венецианское зеркало, как он его называл. Зеркало разбилось... Я подумала: это конец... Это значит, что все кончено... У меня ничего больше не оставалось от него. Золотые вещи я заложила... А потом я подумала, что если я себя убью, ему будет больно, и я отомщу... Окно было открыто, и я бросилась.
— Но, несчастная, вы, право... ведь повод был настолько же легкомыслен, насколько самое действие преступно.
— Может быть; но что вы хотите? В горе не рассуждаешь. Хорошо счастливым людям говорить: будьте благоразумны.
— Я знаю: горе плохой советчик. И все же даже среди самых тяжких испытаний есть вещи, которых нельзя забывать. Я вас видела в церкви за богоугодным делом не так давно. Вы имеете счастие верить. Вера, моя дорогая, должна была вас удержать в ту минуту, когда вы готовы были впасть в отчаяние. Вашу жизнь вы получили от бога. Она не вам принадлежит... Но мне не следует бранить вас сейчас; бедная девочка. Вы раскаиваетесь, вы страдаете, бог сжалится над вами.
Арсена склонила голову, и ее веки увлажнились слезами.
— Ах, сударыня, — сказала она с глубоким вздохом, — вы считаете меня лучше, чем я на самом деле... Вам кажется, что я набожна... а я совсем не так уж набожна... меня не учили, и если вы видели, как я в церкви ставила свечу... так это я просто не знала, что и делать.
— И что же, моя милая, это была хорошая мысль. В несчастье всегда нужно обращаться к богу.
— Мне сказали... что если я поставлю свечу святому Роху... но нет, я не могу вам этого рассказать. Такая дама, как вы, разве знает, на что можно пойти, когда нет ни гроша?
— Прежде всего, у бога надо просить мужества.
— Словом, я не хочу притворяться лучше, чем я есть, и я бы вас обкрадывала, пользуясь помощью, которую вы мне оказываете, не зная меня. Я несчастная девушка... но на свете всякий живет, как может... Так вот, я поставила свечу, потому что мать говорила, что если поставить свечу святому Роху, то непременно на неделе найдешь мужчину, с которым будешь жить... Но я подурнела, я похожа на мумию... никому я больше не нужна... Поэтому остается умереть. Это уже наполовину сделано!
Все это было сказано скороговоркой, голосом, прерывающимся от всхлипываний, и с оттенком какого-то неистовства, который г-жу де Пьенн не столько отталкивал, сколько пугал. Она невольно отодвинула стул от постели больной. Она, быть может, даже ушла бы совсем, если бы чувство человечности, более сильное, чем отвращение к этой падшей женщине, не помешало ей оставить ее одну в минуту крайнего отчаяния. Наступило молчание; затем г-жа де Пьенн, опустив глаза, тихо прошептала:
— Ваша мать! Несчастная! Как вы можете так говорить?
— О, моя мать была такая же, как все матери... как все наши матери... Она кормила свою мать... я тоже ее кормила... Хорошо, что у меня нет ребенка... Я вижу, вам страшно... но что вы хотите? Вы получили хорошее воспитание, вы никогда не страдали. Когда богат, легко быть честным. Я тоже была бы честной, если бы у меня к тому была возможность. У меня были любовники... но только одного человека я любила. Он меня бросил. Будь я богата, мы бы поженились, мы бы основали честную семью... Вот я говорю с вами так, совершенно откровенно, хоть и знаю, что вы обо мне думаете, и вы правы... Но вы единственная порядочная женщина, с которой я когда-либо в жизни говорила, и вы кажетесь мне такой доброй, такой доброй... что я только что говорила про себя: даже когда она меня узнает, она пожалеет меня. Я скоро умру и прошу вас об одном... Когда я умру, закажите по мне обедню в той церкви, где я вас видела в первый раз. Просто молитву, больше ничего, и я вас благодарю от всей души...
— Нет, вы не умрете! — воскликнула г-жа де Пьенн в сильном волнении. — Бог смилуется над вами, бедная грешница. Вы раскаетесь в своих прегрешениях, и он вас простит. Если мои молитвы могут что-нибудь значить для вашего спасения, они вам обеспечены. Те, кто вас воспитал, виновнее вас. Только будьте мужественны и надейтесь. А главное, старайтесь быть спокойнее, бедное мое дитя. Надо, чтобы выздоровело тело; душа тоже больна, но я ручаюсь за ее исцеление.
Она встала, говоря, и вертела в руках бумажку, где лежало несколько золотых.
— Вот, — сказала она, — если бы вам что-нибудь понадобилось...
И она хотела сунуть свой маленький подарок под подушку.
— Нет! — порывисто воскликнула Арсена, отталкивая бумажку, — мне от вас ничего не надо, кроме того, что вы мне обещали. Прощайте. Мы больше не увидимся. Отошлите меня в больницу, чтобы я могла умереть, никого не стесняя. Вы все равно не могли бы сделать из меня ничего путного. Такая важная, дама, как вы, помолится обо мне; я довольна. Прощайте. И повернувшись, насколько ей позволял приковывавший ее к постели аппарат, она спрятала голову в подушку, чтобы ничего не видеть.
— Послушайте, Арсена, — сказала серьезным голосом г-жа де Пьенн. — У меня есть виды на вас. Я хочу сделать из вас честную женщину. Ваше раскаяние служит мне порукой. Я буду часто бывать у вас, я буду о вас заботиться. Настанет время, и вы мне будете обязаны самоуважением.
И взяв ее за руку, она тихонько пожала ее.
— Вы до меня дотронулись! — воскликнула несчастная девушка. — Вы пожали мне руку!
И прежде чем г-жа де Пьенн успела отдернуть руку, она ее схватила, покрывая поцелуями и слезами.
— Успокойтесь, успокойтесь, моя дорогая, — говорила г-жа де Пьенн. — Не говорите мне больше ничего. Теперь мне известно все, и я знаю вас лучше, чем вы сами себя знаете. Я буду лечить вашу головку... вашу сумасбродную головку. Вы будете меня слушаться, я этого требую, совершенно так же, как вы слушаетесь другого вашего доктора. Я вам пришлю священника из моих друзей, вы его послушаете. Я поищу для вас хороших книг, вы их почитаете. Мы будем иногда беседовать. Когда вы совсем поправитесь, мы подумаем о вашем будущем.
Вернулась сиделка с аптечной склянкой. Арсена еще плакала. Г-жа де Пьенн еще раз пожала ей руку, положила сверток с золотыми на столик и вышла из комнаты, пожалуй, еще более расположенная в пользу своей духовной дочери, чем до того, как она услышала ее странную исповедь.
Почему это, сударыня, всегда любят беспутных? Начиная от блудного сына и кончая вашей собачкой Диаманом, которая всех кусает и несноснее которой я не встречал животного; чем меньше кто заслуживает симпатии, тем легче он ее снискивает. — Тщеславие, сударыня! Это чувство не что иное, как тщеславие! Мы радуемся преодоленной трудности! Отец блудного сына победил дьявола и отнял у него добычу; вы, с помощью пирожных, восторжествовали над дурными задатками Диамана. Г-жа де Пьенн гордилась тем, что победила порочность куртизанки, что своим красноречием разрушила преграды, воздвигнутые двадцатью годами обольщения вокруг бедной одинокой души. А потом, быть может, — надо ли об этом говорить? — к гордости этой победы, к удовольствию от доброго дела примешивалось чувство любопытства, которое подчас испытывает добродетельная женщина, знакомясь с женщиной иной породы. Когда в гостиную входит певица, я замечал, как странно на нее смотрят. Всего внимательнее ее разглядывают не мужчины. Вы сами, сударыня, последний раз в «Комедии» разве не смотрели во весь лорнет на эту актрису из «Варьете», на которую вам указали в ложе? «Как это можно быть персом?» Сколь часто задают себе подобные вопросы!
Итак, сударыня, г-жа до Пьенн много думала о мадемуазель Арсене Гийо и говорила себе: «я ее спасу!»
Она направила к ней священника, и тот увещевал ее покаяться. Покаяние было нетрудным делом для бедной Арсены, которая, кроме немногих часов великой радости, видела от жизни одни лишь невзгоды. Скажите несчастному: вы сами виноваты, — он будет с вами согласен; и если в то же время вы смягчите упрек, даря ему некоторое утешение, он вас благословит и обещает вам на будущее время все, что угодно. Какой-то грек сказал, или, вернее, Амио влагает ему в уста такие слова:
В оковы ввергнутый, свободный человек
Начальной доблести теряет половину.
В презренной прозе это сводится к афоризму, что в несчастье мы становимся тихими и кроткими, как ягнята. Священник говорил г-же де Пьенн, что девица Гийо весьма невежественна, но что душа у нее неплохая и что он вполне надеется на ее спасение. И действительно, Арсена слушала его с вниманием и почтительностью. Она читала или просила ей читать выбранные для нее книги, повинуясь г-же де Пьенн с той же точностью, с какой она исполняла предписания врача. Но что окончательно покорило сердце доброго священника и в чем ее покровительница усмотрела явный признак нравственного выздоровления, так это то, как Арсена Гийо распорядилась частью переданных ей денег. Она попросила, чтобы у святого Роха отслужили торжественную мессу об упокоении души Памелы Гийо, ее покойной матери. Бесспорно, ничья душа столь не нуждалась в молитвах церкви.
>> след. >> |