<< пред. << >> след. >> Часть вторая
Долгая зимняя ночь
18
Под вечер, незадолго до темноты, с северо-востока налетел ветер, и огонь в печке загудел. Отец подошел к окну и поглядел на сад, где по черной земле бежали сухие листья. Потом он опять сел, опершись локтем о стол, поставил ноги в толстых серых шерстяных носках на открытую дверцу топки и вздохнул:
— Да, вот теперь это зима.
Некоторое время он прислушивался к ветру. Переводил взгляд с высокой старой груши с обнаженными ветвями, неистово метавшимися на фоне серого неба, на яркое пламя, плясавшее за решеткой топки.
А когда ветер окончательно вступил в свои права, когда он задул с настойчивой размеренностью и перекинул за линию темнеющих холмов первые беспорядочные порывы своего гнева, отец снова встал, подбросил два полена в топку и поправил вьюшку. Повесив кочергу на медный прут, он опять сел и повторил:
— Да, вот теперь это и впрямь зима.
— Ты думаешь, пойдет снег? — спросила жена.
— При таком ветре разве узнаешь. А вот если он стихнет, снег может повалить хлопьями. К тому идет. Я с самого утра чувствовал. У меня ноет плечо... И вот тебе доказательство, что я этого ждал: закрыл сарай и заложил мешками крольчатник.
Отец, не всовывая ноги в шлепанцы, просто став на них, поднялся и поглядел в окно. Одной рукой он взялся за шпингалет, а другую положил в нагрудный карман своего длинного синего фартука. Козырьком каскетки он касался стекла, которое постепенно запотевало от его учащенного дыхания.
— Пожалуй, можно зажечь лампу, — заметил он. — Я закрою ставни. Потеряем на керосине, зато выиграем на топливе.
Притянув тяжелые деревянные ставни, которые он оклеил черной бумагой, чтобы затемнить щели, отец снова затворил окно, задернул цветастые занавески и сел на прежнее место. После такого усилия, после холодного воздуха, которым он надышался, ему надо было отдохнуть. Несколько минут он просидел неподвижно, положив одну руку на грудь, другой сжимая угол стола. Мать подкрутила фитиль, медленно подняла к потолку висячую лампу на скрипучих цепочках, потом, вглядевшись в лицо мужа, заметила:
— Мне кажется, тебе сегодня трудно дышать.
— Сама знаешь, первые холода на меня всегда так действуют. Надо снова пить микстуру.
— Микстуру теперь так просто не достанешь. Нужен рецепт. Да и то еще продадут такую дрянь, без сахара, от которой тошнит.
— Значит, подыхай — и все. И подумать только, что сейчас самое начало декабря, что же мы будем делать, если установятся холода!
Он говорил без раздражения. Просто констатировал факт. Все точно объединилось в стремлении поскорее прикончить таких стариков, как они, не имеющих сил сопротивляться. Он постоянно твердил одно и то же, и его слова всегда вызывали один и тот же ответ. Сейчас жена опять сказала ему:
— И другим, милый мой, живется не слаще. И другим приходится терпеть.
— Ну что ж, и другие тоже в конце концов подохнут.
— А что тут можно поделать?
Мать тоже не проявляла признаков раздражения. Вот так они и сидели оба со своими горестями, без воли к сопротивлению. Вся их жизнь была долгой борьбой, и энергия их была сломлена, остатка сил хватало только-только на то, чтобы как-то удержать ту искорку жизни, которая еще теплилась в них. Отец это чувствовал. Он ворчал на холода, и все же иногда ему казалось, что легче всего пережить именно зиму. Ночи удлинялись, дни походили на долгие сумерки, и ему не оставалось ничего другого, как посиживать дома у печки. Он сидел, весь сжавшись, — так уменьшается огонь в лампе, когда прикрутят фитиль, чтобы сберечь остаток керосина. Даже война будто задремала. События происходили где-то очень далеко, в странах, названия которых ничего ему не говорили. А у них здесь и немцы вели себя как будто тише, да и комендантский час, установленный с шести вечера, зимой был не так тягостен, как летом. В общем, при таком существовании за день всегда выпадал час-другой, когда все, казалось, шло как обычно. Прошлое занимало главное место, и отец часами вспоминал свою уже прожитую жизнь, выбирал какое-нибудь событие и рассказывал о нем сам себе, во всех подробностях рисуя его в своем воображении.
Мать составила на угол плиты чугунок, от которого шел пар и вкусно пахло вареными овощами. Она сняла с него крышку, придвинула кастрюлю, поставила ее под мясорубку и начала провертывать овощи для супа. Мясорубка была старая. Иногда ее заедало, мать вертела ручку с усилием, напрягая спину.
— Не нажимай, — заметил отец. — Поверни ручку в обратную сторону. Если нажимать, можно сломать ручку, а новой не достанешь. Сейчас...
Она обернулась и прервала его, подняв руку. Отец уже собирался повысить голос и возразить, что он все же имеет право высказать свое мнение, но по глазам жены понял, что обернулась она не на его слова. Она стояла вполоборота к нему, подняв руку, в другой она держала над чугунком шумовку, с которой капал бульон. Взгляд ее был устремлен на дверь. Выражение лица настороженное.
Отец напряг слух, но уловил только равномерное гудение огня да пение чайника.
— Это ветер, — сказал он.
— Помолчи. Я уверена, что кто-то дернул дверь погреба.
— Пойду погляжу.
— Нет, еще простудишься.
Она положила шумовку, отец стал надевать шлепанцы, и тут кто-то стукнул в ставень.
— На этот раз мне не почудилось, — сказала мать.
Отец тоже слышал. Сердце сильно забилось. У него было такое ощущение, что ночной холод, который охватывал дом, вот-вот поглотит уютное тепло кухни. Хорошего ждать было нечего. Уж не подбираются ли к его вину? Или кроликам? Или к дровам, сложенным в сарае?
Прошла бесконечно долгая минута. Наконец мать взяла карманный фонарик с почти севшей батарейкой и тихонько приоткрыла дверь. Направив оранжевый пучок света на крыльцо, она высунула голову и неуверенно крикнула:
— Кто там?
Отец стоял за ее спиной. Он успел схватить кочергу и теперь крепко сжимал ее в правой руке.
Что-то стукнуло о перила, и старикам, которые сейчас даже не замечали свиста ветра, этот металлический звук из тьмы ночи показался оглушительно громким.
— Это ты, мама?
Мать распахнула дверь и шагнула вперед. Отец не был уверен, что слышал голос Жюльена, но все же он вышел. Пучок света скользнул по каменным ступеням и углу стены; снизу опять долетел вопрос:
— Вы одни?
— Ну конечно, сынок. Иди. Иди скорей.
Отец отступил на два шага и посторонился, пропуская сына. Но мать не стала дожидаться, когда тот войдет в кухню, — она крепко обняла его и принялась целовать. Резкий ветер врывался в дверь. Огонь в лампе мигал, хотя и было надето стекло. Отец подождал немного, потом не выдержал:
— Да входите же наконец! Вы настудите дом, да и с улицы могут увидеть свет.
Отец в темноте не разглядел лица сына, но теперь, когда они вошли и он увидел Жюльена при свете, он только и мог прошептать:
— Господи боже мой! Господи боже мой!
Жюльен отпустил темно-русую пышную бороду, а волосы, которые прежде стриг очень коротко, теперь были зачесаны назад и падали на воротник пальто, закручиваясь кверху и образуя нечто вроде желоба.
— Господи боже мой, — повторил отец. — Вот уж не ожидал!
Голубые глаза Жюльена на бронзовом от загара лице казались совсем светлыми.
Отец повернулся к жене; она словно потеряла дар речи — стояла, протянув руки, подбородок у нее морщился, на ресницах повисли слезинки.
Жюльен расцеловался с отцом, потом снова обнял мать и, приподняв ее, прижал на минуту к груди. Отец снял каскетку, почесал лысину и, покачав головой, медленно вернулся на свое обычное место. Последовало продолжительное молчание. Жюльен снял пальто и перебросил его через перила лестницы.
— А где у тебя... где у тебя чемодан? — спросила мать.
— Чемодан тут. Около погреба. Пусть пока постоит там.
Отец не мог отвести взгляд от этого бородатого лица. В первую минуту у него екнуло сердце и что-то сдавило грудь, а теперь он ощущал какую-то пустоту внутри. Не было ничего. Не было слов. Не было вопросов. И с матерью, верно, то же самое — стоит между столом и плитой, не сводит глаз с сына, а тот сидит на второй ступеньке лестницы и снимает башмаки.
Уже снова сгущалась, наползала в сад лишь на мгновение растревоженная, отогнанная за его пределы зимняя ночь, а с ней и свист ветра в старой груше, и гудение огня, и монотонная песня воды в чайнике с медной крышкой.
Отец устало опустил плечи. Тело его медленно оседало на стуле в привычной полудремотной позе. Он отдыхал, положив локти на стол, вытянув на клеенке натруженные руки, вынув ноги из ночных туфель, чтобы поставить их на дверцу топки.
19
После нескольких бесконечно долгих минут, во время которых мать не раз вытирала глаза, она вдруг заволновалась. Забегала по кухне, задавая вопросы и тут же сама себе отвечая:
— Ты ел? Ну, ясно, не ел. Должно быть, голоден. Чем мне тебя покормить? Сейчас будет суп. Осталось несколько яиц. Если бы не так поздно, можно было бы зарезать кролика. Картошки, во всяком случае, начищу. Послушай, Гастон, может, провернешь овощи для супа?
Отец надел ночные туфли и встал. Просто с ума сошла! И каждый раз, как Жюльен возвращается домой после долгого отсутствия, подымается такая кутерьма. Правда, сегодня они его совсем не ждали.
Провертывая овощи, отец то и дело оглядывался на сына, который все еще сидел на лестнице. Мать продолжала суетиться: открывала стенной шкаф, ходила в чулан, выдвигала ящик, ящик застревал, она трясла его, вдвигала обратно — ножи, вилки, ложки громко звякали. Отец чувствовал, что в нем накипает раздражение. Какое-то время он боролся с желанием крикнуть жене, чтобы она успокоилась, но в конце концов обратился к Жюльену.
— Чего это тебе взбрело в голову так себя разукрасить? — спросил он.
Сын рассмеялся.
— Это я нарочно придумал, — сказал он. — Не хочу, чтобы меня сцапали, вот и принял кое-какие меры предосторожности.
— Ты знаешь, тебя разыскивают жандармы, — сказал отец.
— Это уж точно! Разыскивают.
— И тебя это как будто не пугает?
— Подумаешь, разыскивают-то не меня одного.
— Ладно, — вмешалась мать, — дай ему рассказать, откуда он приехал.
Отец подавил раздражение. Насмешливый тон сына задел его. Значит, сын дезертировал. Полиция его ищет. Они с матерью думали, что он в Англии, а он явился сюда да еще ухмыляется, отпустил какую-то дурацкую бороду и длинные, как у девушки, волосы. А мать вроде думает, что удивляться тут нечему.
Он достал со дна чугунка оставшиеся овощи, а Жюльен между тем стал рассказывать:
— Я сейчас из Марселя. Жил там у одного приятеля. Он художник. Парень что надо. Я вам не писал, чтобы не подвести вас. Петеновская милиция теперь повсюду, и на почте тоже.
— Но что ты делал в Марселе? — спросила мать.
— Вместе с приятелем занимался живописью. Я мог бы остаться, да только с питанием там туго, в этом самом Марселе. А продовольственных карточек у меня нет.
Он замолчал. Отец повернулся к нему. Мать перестала накрывать на стол и слушала сына.
— У тебя нет карточек? — воскликнула она.
— Нет. Подложное удостоверение личности мне удалось достать, а вот продовольственные карточки — это дело другое.
Отец подумал: «Вот так обрадовал. И самим-то нам не хватает!» — но не сказал ничего.
— Милый ты мой сын, да как же ты жил? — спросила мать.
— Ловчили. Только не очень-то это весело.
Она подошла к Жюльену, который уже встал со ступеньки.
— Да, ты похудел, — сказала она, — с такой бородой это не сразу заметишь, но когда приглядишься... Господи, какое счастье, что ты дома!
— Пора все же ужинать, — сказал отец, — он может рассказывать и за столом.
Отец заметил, что жена пожала плечами. Но сказать ничего не сказала, набросила на голову черный шерстяной платок, взяла ключ от погреба, электрический фонарик и вышла. Отец уже занял свое обычное место за столом, но сидел он, как-то неестественно выпрямившись, не опираясь на спинку стула, и не спускал глаз с сына, усевшегося напротив, на другом конце стола. Отец придумывал, что бы сказать, о чем бы спросить, и вдруг вздрогнул: раздался крик матери.
— Что случилось? — спросил он.
Жюльен встал, казалось, он был в нерешительности, потом рассмеялся и направился к двери.
— Черт, я совсем упустил из виду. Она, верно, наткнулась на Серафена!
— Что ты сказал? — спросил отец.
Но Жюльен уже стоял в дверях.
— Не беспокойся, я иду. Он дядька неплохой! — добавил он.
Отец не знал, что делать — то ли ему встать, то ли усесться поудобнее. Он сидел на краешке стула и, напрягая слух, силился различить голоса жены и Жюльена. В саду разговаривали, это было ясно, но из-за шума ветра отец улавливал только смутный говор. Выходит, Жюльен приехал не один. Но что же это значит? Господи боже, сидели спокойно дома, двери плотно закрыты, в плите горит огонь, и вдруг весь этот трамтарарам: хлопают двери, с улицы врывается холодный воздух, а сейчас, может, еще войдет кто-то чужой! Да еще кто это? Что за человек? Может быть, художник? Господи боже, всю жизнь гнуть спину и под конец не иметь даже нескольких часов покоя. А сказать ничего нельзя. Одно неудачное слово — и жена разозлится. Он это знает. Опять назовет его эгоистом.
Кто-то толкнулся о перила крыльца, затем толкнул дверь, она медленно отворилась. Вошла мать. В одной руке у нее были три яйца, в другой — фонарик.
— Вноси чемодан, — сказала она. — А то оставь на крыльце.
Она была бледнее обычного. Отец встал, и тут он услышал:
— Смеешься. Тогда уж лучше было оставить его в погребе.
Жюльен пнул ногой дверь и распахнул ее настежь — и отец застыл, открыв рот, одной рукой придерживая за козырек каскетку, другой опершись о стол. Он только смотрел. Не знал, что сказать. Что подумать.
Жюльен вошел, держа в объятиях человеческий скелет. Череп, руки не руки, а кости — и все это было связано тремя толстыми шнурами, да за них еще засунута свернутая в трубку белая бумага, которую скелет как будто прижимал к груди.
Жюльен поставил чемодан, и мать уже хотела затворить дверь, но тут отец голосом, как он сам чувствовал, не очень уверенным, крикнул:
— Не хочешь же ты... Сделай одолжение, выкинь ты это на улицу!
Жюльен как будто удивился.
— Почему? — спросил он. — Он ведь не грязный... Это Серафен. Он загнулся лет тридцать назад, если не больше.
— Уж не собираешься ли ты держать это в доме!
На этот раз отец крикнул очень громко. Сын на минуту замялся.
— Я могу поставить его к себе в комнату. Это мой рабочий инвентарь.
— Рабочий инвентарь... — пробормотал отец.
Несколько секунд в голове у него звучали только эти слова. Рабочий инвентарь! Дальше ехать некуда! Он смотрел на скелет и мысленно видел квашню, лопату, свой садовый нож, тачку... Рабочий инвентарь, нечего сказать, хорош инвентарь!
— Послушай, Жюльен, — сказала мать, — отец прав. Таких вещей в доме не держат.
Сын, казалось, не понимал. Он переводил удивленный взгляд с одного на другого и чуть улыбался, от этой улыбки над бородой у него появилась очень светлая полоска.
— Ладно, будь по-вашему, пусть ночует на крыльце, — решил он. — Не помрет. Но бумагу я все-таки заберу, как бы не отсырела.
Он опустил скелет на пол и взял со стола нож, чтобы разрезать шнуры. Отец невольно подскочил на стуле.
— Нет, не ножом!
— Почему?
— Слушай, ведь противно. Возьми старые ножницы.
Жюльен вздохнул и повиновался.
— Не понимаю я вас, — сказал он. — Такой же был дядя, как и все. Ну, умер. С него счистили лишнее. И с тех пор он стоит в мастерской у моего приятеля.
Он положил бумагу на кухонный шкаф и поднял с полу скелет, болтающиеся руки которого с сухим стуком ударились о ребра.
— Такой он или из гипса, это все одно, — заметил Жюльен.
— Оставь его на ночь на крыльце, — сказал отец, — но завтра надо с самого утра отнести в сарай. Придет кто-нибудь, что тогда...
Жюльен вернулся на кухню.
— Знаешь, — сказал он, рассмеявшись, — он уже давно никого не кусал. А при жизни, может, был славным малым. Знать, конечно, нельзя, может, был и убийцей. Приговоренные к смерти часто этим кончают. Но ему голову не отрубали, это уж точно, шейные позвонки в целости; Он хорошо сохранился, знаешь...
Мать перебила его:
— Пойди вымой руки. И оставь эти разговоры: отцу они неприятны.
— Да, — вздохнул отец. — Мне они неприятны. Подумать только, так мы о нем беспокоились, а он вон какой явился. С такой... с такой физиономией да еще с мертвецом.
Жюльен мыл руки в чулане. Он не затворил дверь, чтоб было виднее. В кухню тянуло холодом, все равно как с улицы. Плохой признак, подумал отец, затем опять вернулся к мысли о скелете.
— Ты с ним и в поезде ехал? — спросил он.
— А как же. Его-то ведь задарма катают.
— Самое подходящее дело, когда человека разыскивают и он не хочет привлекать к себе внимание.
— Точно. Как раз такой заметный человек никогда шпикам подозрительным не покажется. А потом — в удостоверении личности я значусь преподавателем рисования. Как говорит мой приятель, надо и лицом и всем своим видом соответствовать профессии.
Отец все еще не мог опомниться. Мать спросила:
— Преподавателем рисования? Ты? В твоем-то возрасте?
— Но по удостоверению мне двадцать девять.
Жюльен уселся за стол. Старики все еще стояли, не решаясь взглянуть друг на друга, они наблюдали за непонятным для них сыном, за этим странным сыном, появившимся с наступлением темноты и первых холодов.
Папаша Дюбуа качал головой. Сын дома. У него борода и волосы, как на некоторых изображениях Христа; он приехал из Марселя, называет себя преподавателем, притащил под мышкой мертвеца; и это его сын — тоже Дюбуа, как и он... С бородой... с мертвецом под мышкой...
20
Сын приехал, свалился как снег на голову, бородатый, с длинными волосами, настоящий художник, да еще с этим отвратительным мертвецом. Сын приехал, и мать как с ума сошла. Можно подумать, что дом горит. Все вверх дном поставила. Супу ему налила две тарелки с верхом, да еще говорит, чтоб он накрошил туда хлеба. Точно хлеб не по карточкам. Сделала ему яичницу из трех яиц. Точно яйца... А у него даже карточек продовольственных нет. Сказать? Отец боялся говорить. Он заранее знал ответ: «Это же твой сын! Можно подумать, что ты не рад его приезду!» Не рад? Ну, конечно, рад, понятное дело, рад. Но все же появление сына в таком виде — это как обухом по голове. Неужели мать ослепла? Она пожирает его глазами. Ловит каждое его слово. Приехал бы Жюльен и заявил, что он совершил преступление, все равно она приняла бы его с распростертыми объятиями. А они-то думали, что он в армии у де Голля! Оказывается, нет. Даже не это. Что же он делал, после того как дезертировал? Жюльен принялся рассказывать, уписывая суп, и яичницу, и огромные ломти хлеба. Он жил у приятеля, безалаберно, как живут художники. И говорит об этом не краснея, ему это кажется вполне естественным. Из Марселя он уехал только потому, что уезжал его друг, а один он бы не выкрутился — он это чувствовал.
Отец долго молчал, глядя в пустую тарелку и исподтишка наблюдая за сыном, который рассказывал, и за женой, которая, одурев от восторга, слушала то, что так раздражало отца. Наконец он не выдержал:
— А теперь что ты думаешь делать?
Жюльен неопределенно пожал плечами и состроил гримасу, от которой приподнялась его борода.
— Точно еще не решил... Какое-то время надо бы тут отсидеться.
Все трое обменялись вопросительными взглядами. Поколебавшись, Жюльен прибавил:
— У меня есть одна работа. Я мог бы закончить ее здесь.
— Ты говоришь работа? — спросил отец.
— Да.
— А что за работа?
— Это я не могу вам объяснить. Слишком сложно.
— Ну, конечно, где нам понять, нам для этого ума не хватит.
Тут вмешалась мать.
— Послушай, Гастон, не сердись, — сказала она. — Ведь в картинах мы и в самом деле не очень-то разбираемся, а это, может, как раз и есть его работа.
— Картины? — усмехнулся отец. — Но где ж ему тут малевать картины? Да и какая это работа!
— Нет, — признался Жюльен, — это не картины, это... мне надо написать одну вещь. Словом...
Он замолчал, посмотрел на мать, на отца, потом вздохнул, отодвинул пустую тарелку и достал из кармана пачку сигарет и коробок спичек.
— Как, — удивилась мать, — ты куришь?
— Ну и что? Я же взрослый.
Раньше чем взять сигарету, он протянул пачку отцу.
— Вечером я не курю, — нерешительно сказал тот.
— Ну разок-то можно.
В голове у отца теснились противоречивые мысли. Если он возьмет сигарету, он вынужден будет молчать. Но как отказаться от сигареты? Почти помимо воли, рука его сама потянулась к пачке.
— Будешь всю ночь кашлять, — заметила мать.
— Брось, — сказал Жюльен. — От одной сигареты вреда не будет. Ты отлично знаешь, что у папы астма, потому он и кашляет.
— Вот потому-то и нельзя, — опять возразила мать.
Но отец уже поднес сигарету к губам и вытащил из кармана зажигалку. Мать не очень уверенно прибавила:
— Понимаешь, он и так слишком много курит.
Отец наслаждался первыми затяжками. Славно было курить так, не тайком, и не на холоде или в уборной. Наступило молчание, и как чудесно было вдыхать это молчание, жить, ощущая во рту приятный вкус табака. Однако отцу не давал покоя один вопрос. Он не один раз прикусил язык, пока наконец решился спросить между двумя затяжками:
— Откуда у тебя табак, раз у тебя нет карточек?
Жюльен расхохотался.
— Знаешь, в Марселе на черном рынке табак достать легче, чем хлеб или картошку. Во всех кафе официанты торгуют сигаретами. Думаю, что и здесь так.
— Не знаю, — сказал отец, — я в кафе не хожу. И во всяком случае тамошняя цена мне не по карману.
— А потом, чтобы вызвать приступ кашля, тебе вполне хватает пайка, — отрезала мать.
Отцу хотелось оборвать жену, но на язык просились другие слова. Когда он заговорил о кафе, ему в голову пришла одна мысль, но он заговорил о цене и не успел ее обдумать. Однако эта мысль не исчезла, и ее все равно надо было высказать.
— Нет, — вздохнул он, — частым гостем я в кафе никогда не бывал, но прежде, случалось, заходил туда пропустить стаканчик с приятелями, когда встречал их на улице. Теперь я стараюсь выходить из дому как можно реже.
Он ждал, что Жюльен спросит, почему он теперь почти не выходит из дому, но сын молчал, поглощенный созерцанием сигареты, догоравшей у него в пальцах. Избегая смотреть на жену, отец продолжал:
— Я вовсе не собираюсь тебя упрекать... Ты только что приехал, верно, устал, но, в конце концов, хотелось бы все же знать, что же такое случилось? Ты был солдатом... дезертировал, а к нам теперь привязались жандармы!
Жюльен собрался что-то ответить, но мать опередила его:
— Нельзя сказать, что жандармы уж очень к нам придираются.
— Не придираются потому, что знают меня. Положение и так не из приятных, а сейчас, когда Жюльен тут...
Он повысил голос, но мать перебила его, заговорив еще громче:
— Приходят они не каждый день и еще ни разу не делали обыска.
— А они приходили несколько раз? — спросил Жюльен.
— Да, приходили несколько раз, — крикнул отец, — и вполне понятно, что приходили несколько раз, уж не воображаешь ли ты...
Тут его речь прервал кашель. Он встал, сплюнул в огонь, и мать подала ему напиться.
— Липовый отвар будет скоро готов, — сказала она.
— Другими словами, я могу идти спать и оставить вас в покое.
— Тебе, милый мой, нельзя слова сказать, ты на все огрызаешься. Я заговорила про отвар, потому что ты кашлял, а ты...
Жюльен рассмеялся.
— Я вижу, вы по-старому ругаетесь из-за пустяков.
Отец чувствовал: разговор грозит принять такой оборот, при котором он не сможет высказать то, что хотел. Ссориться не стоит, но выяснить все до конца нужно.
— Словом, ты должен отдать себе отчет в создавшемся положении, — сказал он. — Понять, какому риску ты подвергаешь себя... А также и нас.
— Ну, насчет риска, знаешь... Сейчас много молодежи живет по подложным документам — уклоняются от принудительных работ.
— Но ты-то ведь дезертировал.
— Дезертировал из армии, проданной фрицам, тут нет никакого позора.
Отец посмотрел на жену. Он понял, что она не на его стороне. И вполне естественно. Если он рассердится, она скажет про Поля и эту их милицию. И опять он выйдет из себя, они поссорятся, и в результате его замучает кашель, а они будут продолжать разговор.
— Отвар, должно быть, готов, — заметил он.
Мать достала чашку и сахар. Она уже собралась наливать, но тут Жюльен встал.
— Не клади сахара, — сказал он. — Подожди минутку. Он открыл чемодан, вытащил смятое белье и какие-то бумаги, а потом горшочек меду, который поставил на стол.
— Господи, откуда ты это достал? — спросила мать.
— Из чемодана.
— Но откуда у тебя мед?
— От дяди моего приятеля. Он живет в Провансе. Иногда он привозил ему мед. Приятель и сказал: «Слушай, отвези своим старикам...» Знаешь, он малый во-о!
Отец смотрел на горшочек с медом. Уже больше года мед невозможно было достать по мало-мальски сходной цене.
— И мед-то еще лавандовый, — сказал Жюльен. — Бери, бери, мед хороший.
— Видишь, тебе повезло, — заметила мать, — сын о тебе думает.
По ее взгляду, по движению губ отец понял, что она чего-то не договорила. И он легко догадался, что она хотела еще сказать. Если бы она не сдержалась, то прибавила бы, что у Жюльена ничего нет, а он все-таки нашел что привезти отцу, а Поль, хоть у него оптовая торговля и он ни в чем себе не отказывает, палец о палец не ударит, чтоб им помочь. Вот что она подумала. Отец сердился на нее за то, что она так думает, но в то же время он был ей благодарен за то, что она ничего не сказала. Почему она молчит? Потому ли, что жалеет его? Пожалуй, скорее потому, что хочет избежать спора, который может затянуться, хочет отправить мужа спать и остаться вдвоем с Жюльеном и все ему выложить. Потому что Жюльену-то она обязательно расскажет о Поле и о том, что тот путается с петеновской милицией. Оставшись с ним наедине, она сразу этим воспользуется. А уж Жюльен, конечно, обрадуется возможности облить помоями сводного брата, которого он терпеть не может.
Жюльен вернулся, вид у него какой-то нелепый, под мышкой мертвец, и вдруг Жюльен угощает сигаретами, ставит на стол мед. И все для того, чтобы зажать рот отцу. Да еще чтобы показать, какой он добрый, говорит:
— Этого горшочка, если расходовать мед только для отвара, тебе на какое-то время хватит.
— А ты разве не любишь мед? — спросил отец.
— Ну, знаешь, я его там поел вволю. А ты всегда говорил, что мед полезен тебе для горла.
— Это верно, — сказал отец.
Он положил в чашку ложечку меда, медленно размешал отвар, вдыхая липовый дух, который вместе с паром шел от чашки. Мед, несомненно, был очень хороший. От него отвар стал еще душистее. Отец отпил глоток.
— Мед очень хороший, — сказал он. — А кроме того, сахар-то ведь нынче в диковинку.
Теперь все трое молча смотрели друг на друга. Небольшую кухню медленно заполнял аромат липового отвара, вытесняя запах овощного супа и жира, на котором жарилась яичница.
— Знаешь, мы очень о тебе беспокоились, — сказала мать. — Гадали, куда ты уехал — в Испанию, в Англию. По вечерам я часто ходила к господину Робену слушать передачи из Лондона. Я думала, если ты там, может, подашь о себе весточку.
— Весточку? Какую весточку?
— Ну, не знаю, какую-нибудь, чтобы я могла догадаться.
— Не понимаю, каким образом... А потом, знаешь, Лондон — это тебе не Монморо, куда взял да уехал.
— Но послушай, когда ты... когда ты ушел из армии, у тебя же было что-то на уме?
— Конечно. Я отправился в горы к партизанам, но все это плохо обернулось. Приятель, с которым я был, умер, а меня сцапали...
— Да, — прервал его отец, — мы узнали, что случилось. Тебя арестовали и посадили за решетку в каркассонских казармах, а ты оглушил капрала и смылся. Не знаю, отдаешь ли ты себе отчет...
Жюльен перебил его:
— Сволочь он был первосортная. Завзятый петеновец. Но чего вам не сказали, так это того, что выпутался я благодаря одному капитану. Вот это человек что надо. Он гам только для того, чтобы помогать маки и, уж конечно, сообщает сведения англичанам.
Отец колебался. То ли идти спать, то ли продолжать разговор, который, вероятно, окончится ссорой. Он выпил еще несколько глотков липового отвара, затем, стараясь не раздражаться, сказал, пожалуй, даже робко:
— Стало быть, вроде как шпион.
— Если хочешь. Но такие нужны.
— Не знаю, нужны ли такие, но я бы предпочел, чтобы ты знался с другими людьми. Эти истории до добра не доводят. Я помню дело Дрейфуса...
— Ну, это давняя история, — вмешалась мать. — У тебя на все старые взгляды. Ты не желаешь видеть того, что есть, а если и видишь, то в неверном свете.
— Опять ты за свое!
Отец тут же пожалел, что у него вырвались эти необдуманные слова. Жена уже выпрямилась на стуле, готовая к отпору. Однако она ничего не сказала. Они смерили друг друга взглядом. Неужели она заговорит о Поле? Поняла ли она, что муж жалеет о сказанном? Наступило продолжительное молчание, затем, откинувшись на спинку стула, мать прошептала совсем без злобы:
— Нынешняя война все опоганила... Внесла рознь. Даже там, где не сражаются, она сеет зло.
— Вот и надо постараться выпутаться целым и невредимым, — сказал Жюльен.
Отцу хотелось спросить Жюльена, не жалеет ли он о том, что дезертировал, но он не решился. Ему, правда, показалось, что из последних слов Жюльена можно сделать такой вывод, но он предпочел не выяснять. Поэтому он ограничился тем, что спросил:
— Но не можешь же ты скрываться вечно?
— Достаточно будет не попасть к ним в лапы до конца войны. Когда фрицев выгонят, я смогу объявиться.
— А ты вправду думаешь...
Отец не докончил — жена прервала его:
— Отец не в курсе того, что происходит. Он никогда не слушает радио. Газет мы не покупаем, он перечитывает «Иллюстрасьон», те номера, что вышли еще до четырнадцатого года.
— Газету мне читать незачем, ты держишь меня в курсе. Ты-то все знаешь!
— Я стараюсь не отставать от времени.
Этот разговор, в котором оба шли как бы по натянутой проволоке, стараясь удержать равновесие между раздражением и мнимым миром, воцарившимся было на несколько минут, когда Жюльен достал сигареты и мед, — этот разговор был тягостнее открытой ссоры. Отец боролся с потребностью лечь спать и одновременно с желанием выкрикнуть все то, что лежало у него на сердце.
Жить в мире — вот все, чего он хочет. Правда, всякий раз мечтая о мире, он имеет в виду тот единственный мир, который сейчас для него возможен, семейный мир, когда его оставляют в покое здесь, в доме и в саду. А это приводит в раздражение мать. Но, скажите на милость, кому во вред, если он старается быть подальше от того, что творится вокруг? Наверно, можно было бы избежать многих бедствий, если бы все поступали так же! Кроме комендантского часа и других ограничений, на немцев жаловаться не приходится. Надо только их не замечать. Не наступать им на ноги, и тогда они оставят вас в покое. Это как-никак кое-что. Но жена нипочем с этим не соглашается. Вечно ей надо во все вмешиваться. Ее больше волнует то, что делается вне дома, чем то, что для них насущная потребность. Вот и теперь, что им делать с Жюльеном, которого разыскивают жандармы?
Отца вдруг охватила бесконечная душевная усталость. Ее даже нельзя было сравнить с тем утомлением, которое он чувствовал к вечеру, тяжело проработав весь день. Не была она сродни и той тоске, что охватывала его, когда он думал о прежних годах, об ушедшей силе и молодости. Сейчас он ощущал какую-то неимоверную пустоту. Словно приезд Жюльена изгнал из дома что-то, что не имело названия, не имело лица, но все же существовало и помогало жить, вроде того тепла, которое весь день шло от плиты и согревало кухню, где можно было уютно подремывать, пока не пройдут холода.
21
Отец предпочел не сидеть дольше в кухне и отправился спать. Он допил липовый отвар, взял ночной горшок и коптилку и поднялся в спальню, где заметил поблескивавший на обоях иней.
— Если установится холодная погода, придется, перед тем как ложиться, протапливать спальню... — проворчал он. — Разве тогда напасешься дров?
Он поскорее разделся и лег в постель, куда мать сунула грелку, обернутую старым чулком. Спустя немного он провел грелкой по всему телу и справа от себя — по тому месту в постели, куда ляжет мать. Но сегодня она не скоро придет. Теперь, когда она осталась одна с сыном, оба, верно, еще долго будут разговаривать, и он отлично знает, о ком они будут говорить. Он и наверх-то ушел, побоявшись ссоры. Хоть он и постарался убедить себя, что обычно уходит спать около девяти вечера, это был только предлог. Теперь он упрекал себя, что отступил без боя. Ведь тем самым он отдал им в руки Поля, которого мать, уж конечно, с грязью смешает. Должно быть, он все же смалодушничал! Поль как-никак его сын. Хорошо ли с его стороны позволять, чтобы они обливали Поля помоями, и не вступиться за него?
Он испугался, что, приняв бой, будет страдать, а теперь его мучила совесть.
Была минута, когда он хотел встать, тихонько спуститься вниз и послушать под дверью, о чем они говорят. Под предлогом головной боли можно даже войти в кухню и взять таблетку. Правой рукой он провел грелкой вдоль бока. Постель уже нагрелась. Отец лежал, надвинув на лоб ночной колпак, натянув одеяло до самого подбородка, ему было тепло и приятно. От малейшего движения постель остынет. Он подумал о том, что пол ледяной, половицы скрипят при каждом шаге, что придется зажигать коптилку... а потом, если он услышит, как они ругают Поля, что ему тогда делать? Как ему защитить Поля, раз он сам ничего не смыслит ни в международном положении, ни вообще в политике? Нет, все, о чем могут говорить жена с Жюльеном, не имеет значения. Важнее всего семейный мир и покой. В общем, не он один так думает, ведь и Жюльен сказал, что главное — дожить до конца войны и уцелеть. А мать уже делает из него героя! Хорош герой: корчит из себя художника, жил в Марселе! Ничуть он не лучше тех вояк тридцать девятого года, которые наперегонки удирали к испанской границе. Те, кто воевал в четырнадцатом — восемнадцатом году, были совсем другие. Держались крепко!
Отец глубоко вздохнул. Он опять переложил грелку, которая уже не обжигала руку. Он старался, чтобы в постель не проник из комнаты холодный воздух, и лежал, вытянувшись на спине, уйдя головой в мягкую ямку двух подушек.
Все-таки чудной у него сын. Занимается живописью и едет из Марселя в Лон-ле-Сонье с мертвецом под мышкой — ну на что это похоже! У него в семье, да и у жены тоже все были люди разумные, вполне нормальные и жизнь вели трудовую. А вот Жюльен никогда не был вполне нормальным. Откуда у него все эти странные выходки?.. И мертвец... Разъезжать с настоящим мертвецом под мышкой. Нет, это надо было бы запретить.
С некоторого времени отец думал только о скелете, оставленном на крыльце. Как Жюльен его пристроил — вдоль перил положил? Или поставил стоймя в угол? Мысль о скелете не давала отцу покоя. Что это был за человек, которого, вместо того чтобы положить в гроб, так ободрали? Отец впервые видел скелет вблизи. Он знал, что они есть в музеях и в медицинских училищах, но там это одно, а здесь, дома, — совсем другое. Нет, это никак не укладывалось у него в голове.
Осторожно ли они поступили, оставив его на крыльце? А что, если жандармам взбредет в голову явиться завтра спозаранку, — что они скажут, наткнувшись на этого мертвеца?
Незаметно отцом овладело какое-то тревожное чувство. Хоть он и не желал себе в том признаться, его главным образом волновала мысль о смерти. И не только о смерти вообще, но и о своей собственной. Мертвец, что внизу, был, верно, таким же человеком, как и он, всю жизнь трудился, страдал. Может даже, он был булочником, как знать? Или крестьянином. Был привязан к своему клочку земли. Может, при жизни он никуда не выезжал из своей деревни. Кто спрашивал его согласия, прежде чем превратить его в такую штуковину, которую без всяких церемоний таскают за собой вроде как зонтик? Серафен. Жюльен назвал его Серафеном. Тогда, выходит, он знает, кто это. А обращается с ним небрежно, кое-как. Когда помрешь, ничего не чувствуешь, это верно. С известной точки зрения все одно — что быть вот этаким, что гнить в могильной яме; и все же разве не естественно, если ты проработал всю жизнь, чтоб тебе дали наконец хоть немного отдохнуть? Положили бы на грудь камень с высеченным на нем твоим именем. Даже если никто не остановится у могилы, все же что-то от тебя уцелело. А кроме того, всегда есть люди, которые помнят. Отец бывал на кладбище только в канун Дня всех святых и на похоронах. Ко Дню всех святых он приводил в порядок могилы родителей и первой жены, приносил туда горшки с хризантемами, которые выращивал специально для этой цели. И каждый раз думал, что там, рядом с ними, и его место, и жена тоже там будет. Там они все встретятся. Может, уже не останется никого, кто бы приносил им цветы, но камень с их именами всегда будет лежать там. И еще долгие годы хоть несколько человек, возвращаясь с похорон, проходя мимо могилы, остановятся и прочтут на памятнике его имя. И может, скажут: «Гастон Дюбуа, да, он честно заработал право на отдых. Поворочал за свою сволочную жизнь немало мешков с мукой!» Люди его возраста и те, что чуть помоложе, может, вспомнят о хлебе, который он выпекал. Скажут: «Такие булочники, как он, в наше время перевелись». И от одного воспоминания у них потекут слюнки.
Мысль эта, конечно, была не бог весть что, но, во всяком случае, с ней было не так грустно сознавать, что в один прекрасный день тебя вынесут ногами вперед.
Отец думал свою думу, и мысли его все время возвращались к этому неприкаянному покойнику, спящему так далеко от других покойников, тут, на крыльце, такому одинокому на холодном ветру. С тех пор как он, бедняга, расстался с жизнью, пришлось ему наслушаться от этих шалопаев всяких шуток да песенок. А для почтенного покойника совсем это неподходящая компания.
Когда мать поднялась в спальню, отец еще не заснул. Сперва он услышал движение в соседней комнатке, где жил Жюльен, потом отворилась дверь и совсем тихо вошла мать.
— Что же это ты без света? — спросил отец.
— Я оставила свечу Жюльену... Но ты не спишь?..
— Не сплю.
Мать разделась, потом легла в постель, впустив туда холодный воздух.
Наступила тишина, только матрас покряхтывал, когда мать ворочалась, стараясь улечься поудобнее. Наконец, уже засыпая, отец пробормотал:
— Что ни говори, надо лишиться последнего ума, чтобы привезти сюда этого мертвеца.
22
Уже на следующий день отец понял, что с приездом сына спокойному существованию конец. Ночью он просыпался несколько раз, и каждый раз у него перед глазами возникал скелет на крыльце. В полудремоте ему представлялось, что смерть стоит у дверей и ждет урочного часа, чтобы войти в дом.
Встав, отец оделся потеплее и вышел, чтобы унести скелет. Утро только еще занималось — серенькое утро, за которое упорно цеплялись остатки ночи. В сарае отец поднялся на чердак и спрятал скелет за кучей ящиков, которые он припас на растопку.
Все это представлялось ему нелепым. И вправду надо быть сумасшедшим, чтобы таскать за собой эти старые кости. Этот покойник, как и все, имел право на свой клочок земли, и совсем неподходящее дело держать его здесь, на чердаке, на щелястом полу.
Заодно отец набрал ящик поленьев и захватил его с собой. Когда он вошел в кухню, мать уже затопила плиту и сварила кофе. Отец молча сел на свое обычное место у окна, выпил чашку кофе с молоком и стал ждать. Было еще недостаточно светло, и читать он не мог. Да ему и не хотелось. Он принялся глядеть в сад. Он ждал.
Он ждал, когда проснется сын, и обдумывал то, что дал себе слово ему высказать. Готовые фразы складывались у него в голове. И он был доволен, что не поговорил с сыном накануне. Надо все выяснить: узнать наконец, что у этого малого на уме. Отец был убежден, что раз Жюльен приехал, значит, у него есть какая-то определенная цель. Может, он хочет повиниться? Попробовать вернуться на легальное положение? Как поступают с дезертирами? Всегда ли сажают их в тюрьму? Он вспоминал слова Поля и думал, что это как раз и может послужить поводом для их сближения. Если Поль поможет Жюльену выпутаться из того положения, в какое он попал по собственной опрометчивости, мать не будет больше нападать на пасынка. Не будет даже осуждать его связь с петеновской милицией, и в доме, может быть, опять установится мир.
Это утро прошло, как обычно, спокойно. Будто Жюльен и не возвращался. Первым делом мать выложила все из его чемодана, вынула оттуда несколько книг, два ящика с красками и грязное, измятое белье. Она запихала белье в мешок, а принадлежности для рисования отнесла в столовую. В кухне на столе остались только книги, и, поколебавшись, отец в конце концов пододвинул всю стопку к себе. Он взял одну книгу и стал ее листать. Называлась она «Цветы зла» — какого-то Бодлера. Отец надел очки, но в книге были только стихотворения, он даже не стал их читать. Положил книгу обратно, полистал остальные, потом отодвинул всю стопку. Одни стихи, и на некоторых страницах всего несколько строк, да иногда еще очень коротких. Отцу такая работа представлялась несерьезной. Вроде того, как если бы булочник недовешивал хлеб. Он считал, что покупать книги, где столько пустого места, глупо. Чем больше он думал, тем более странным казался ему сын, непохожим на ту среду, в которой всегда жила их семья.
Мать не говорила ни слова. Она молча делала свое дело и старалась как можно реже отворять дверь, чтобы не студить кухню. Отец время от времени поглядывал на жену. Ему казалось, будто она хочет что-то сказать и не решается. Это пришло ему в голову просто так, без каких-либо серьезных оснований.
Убрав вчерашнюю посуду, она поставила на плиту чугунок с очистками, предназначенными для кроликов. Потом высыпала из мешочка на клеенку чечевицу и стала ее перебирать.
— Помочь? — спросил отец.
— Нет, тут немного.
Опять воцарилось молчание, затем мать сказала:
— Ночью мне было холодновато.
— Да, уже и в доме становится холодно. Сегодня вечером надо протопить — стены немного подсохнут, и воздух станет лучше.
— Дом так отсырел, что надо бы топить целый день.
— Целый день? С ума сойти! Лучше уж топить на ночь, как мы топили в большие морозы до войны. Да только с теми дровами, что у нас, об этом и думать нечего.
Мать замолчала, и отец решил, что на этом разговор окончится. Прошлой зимой они уже говорили об этом, но мать сама знает, что дрова достать слишком трудно и спальню как следует не натопишь.
Довольно долго был слышен только шорох чечевицы, которую мать перебирала по одной и ссыпала в салатник, стоявший у нее на коленях.
— Хворост, которым мы запаслись, тоже неплохое топливо, — вздохнув, сказала наконец мать.
— Хворост еще не нарезан. Ты сама знаешь, что я даже не успел распилить все дрова.
— Верно. Вот Жюльен и мог бы это сделать. Если он будет осторожен и незаметно пройдет в сарай.
Отец не знал, что сказать. Конечно, чего уж лучше, если Жюльен распилит и наколет дрова. Но раз мать так говорит, значит, сын решил отсидеться у них, скрываться тут, в доме, отделенном от города только садом. Мать, вероятно, подумала, что муж обрадовался услуге, которую им может оказать сын, и потому снова заговорила:
— Понимаешь, если он какое-то время будет скрываться здесь, ему нельзя работать на кухне. Втроем в такой комнатушке... и потом в любую минуту кто-нибудь может прийти. А у него в комнате нет печки, значит, ему придется поставить свой стол в нашей спальне... Только... только тогда надо будет топить...
Отец сжал челюсти. Пальцами вцепился в угол стола. Его душил поток слов. С языка не слетело ни одного. Он несколько раз открывал рот, он не мог ничего произнести. То, что сказала мать, было слишком далеко от всего, на что он надеялся, и даже от того, чего он опасался. Он не мог воспользоваться ни одной из тех фраз, которые долго обдумывал на все лады. Решительно, ему никогда не понять ни жены, ни Жюльена. В жизни у них бывало всякое — и тогда, когда они жили только вдвоем, но все же общая работа сближала их, а тяжелое существование сглаживало многие шероховатости. Но как только появлялся Жюльен, все сразу шло кувырком, и отец уже сам себя не мог понять.
Значит, сын думает жить здесь и ничего не делать — отсидеться у печки, которую придется топить для него одного, и это в то время, когда они так берегут дрова! И мать согласна. Готова поддерживать этого лентяя, который не мог спокойно остаться в армии! Черт, если из него даже солдата не вышло, значит, он ничем не сможет заняться, ничего-то у него не получится!
Эта новость застала отца врасплох, он даже не мог выразить свое негодование. Он онемел, сидел и смотрел на жену и только задавал себе вопрос — что, она действительно так поглощена работой или не подымает головы, чтобы не глядеть на него?
23
Жюльен сошел вниз только в одиннадцатом часу.
— Здоров же ты спать, — заметил отец, стараясь улыбнуться, — проспал почти полсуток.
— Должно быть, обрадовался, что очутился у себя и постели, — сказала мать. — Сыночек ты мой, тепло ли тебе хоть было?
— Нормально.
Жюльен сел к столу.
— Молока, правда, маловато, но больше никак не достать, — сказала мать, тут же налив ему чашку кофе.
— И со всем так, — заметил отец, — у нас ничего нет. Ну просто ничего. Вот так-то.
Наступило молчание. Жюльен ел, а отец наблюдал за ним. Этот бородатый похудевший малый как-никак его сын. Он задавал себе вопрос — был ли он в этом вполне уверен накануне вечером, когда тот вошел в дом. Во всяком случае, сегодня утром он своего сына узнал. Ночью, да и потом, когда встал, отец на все лады обдумывал слова, которые он твердо решил сказать сыну, чтобы убедить его жить по-людски, вернуться на верный, по мнению отца, путь, а сейчас эта так тщательно подготовленная речь целиком вылетела у него из головы. Глядя на Жюльена, он главным образом думал о долгих месяцах, которые они с матерью прожили, ожидая возвращения сына. Сколько раз они считали, что его уже нет в живых, и всякий раз им было невыносимо тяжело. Правда, они об этом не говорили, но отец научился безошибочно угадывать, что творится в сердце жены, когда дело касалось Жюльена. Сто раз хотел он ей сказать: «Мне тоже тяжело. Мне так же тяжело, как и тебе, когда подумаю, что его, может, уже нет в живых, а ты считаешь, что я его не люблю, что у меня нет сердца». Он так часто проглатывал эти слова, что, кажется, и произнести их уже не мог. Он это знал, но знал также и то, что ему будет очень тяжело читать наставления Жюльену. Почему? Он сам задавал себе этот вопрос. Он никак не мог понять, что происходит с ним каждый раз в присутствии сына. Раздражение, которое отец разжигал в себе, пока был один, улетучивалось почти совсем, стоило появиться Жюльену. Если отцу все же удавалось пробудить в себе это раздражение, он делал над собой усилие, чтобы накричать на сына, и почти всегда это кончалось ссорой, потому что слова не могли передать в точности его чувства. Очень это сложно — столковаться с двадцатилетним парнем, таким непохожим на тебя!
И в то же время он не мог обуздать себя и так быстро со всем примириться. Дело не только в нем, но и в их общем спокойствии. Должно быть, мать окончательно ослепла, раз не видит, как опасно держать в доме дезертира, которого разыскивают жандармы. Нельзя разрешать ему жить здесь, пока не узнаешь, что он думает делать.
И чтобы собраться с духом и заговорить, отец довольно долго старался представить себе, что может случиться. Он представлял себе жандармов здесь, у них в доме, петеновскую милицию, даже немцев; суд, позор, обыски, разграбленный, сожженный дом. Он подогревал себя самыми мрачными предположениями и наконец, не выдержав дольше, спросил чуть дрогнувшим голосом:
— Ну так что ж ты надумал?
Жюльен, покончив с завтраком, закурил сигарету, подошел к отцу и предложил закурить и ему.
— Я ведь уже говорил, мне надо закончить одну работу, — сказал он.
— Ну, знаешь, оставаться здесь — это все равно что лезть в пасть к волку. Не можешь ведь ты жить как в тюрьме, так, чтобы даже носа на улицу не высунуть.
— Понимаешь, если я устроюсь работать у вас в спальне, мне там будет совсем неплохо.
Отец на мгновение задумался. Он чувствовал, что от его ответа жена может взорваться. До сих пор она ничего не говорила. Она возилась в чулане, дверь в который была приоткрыта, и, конечно, прислушивалась. Отец принудил себя рассмеяться.
— Тебе-то, может, будет и неплохо, — заметил он, — но боюсь, как бы не было плохо нашему запасу дров.
— Ну, знаешь, в таких местах, как у нас, и чтобы не было дров...
Отец хотел ответить, но тут вышла из чулана мать.
— Отец прав, — сказала она. — Мы тебе расскажем, чего мы натерпелись, чтобы обеспечить себя дровами на зиму. Очень нелегко это было, да.
Она выждала минутку, потом, повернувшись к отцу, спокойно сказала:
— Все-таки нам на зиму за глаза хватит. А ты должен понять, нельзя же ему сидеть на кухне и прятаться всякий раз, как услышит, что кто-то идет. Если он хочет работать, надо, чтобы он устроился как следует.
Отец опустил голову. Ее слова означали: «Он твой сын. Он укрылся у нас, не выгонишь же ты его на мороз. Не выбросишь на улицу. Пусть мы подохнем с холоду и голоду, потому что у него нет продовольственных карточек, все равно мы должны прятать его у себя как можно дольше. Это мой сыночек. Он тут, и я его уже не отпущу. А ты старый эгоист, вот ты кто. Я тебе сто раз это говорила и сейчас опять повторяю».
Да, отец это чувствовал. Все это читалось во взгляде матери как в открытой книге. И сверх того, в ее взгляде была угроза, что она заговорит о Поле. О доставке вязанок, о продуктах, которые Поль и его жена продают и покупают на черном рынке, о его приятелях, о его связях, которые Жюльен, конечно, не одобрит, раз он дезертировал из армии правительства Виши.
— Я прошу вас об одном, — сказал Жюльен, — подержите меня здесь месяц, чтобы я мог закончить работу, а потом я как-нибудь выкручусь.
— Милый ты мой сын, — вздохнула мать. — Значит, ты опять уедешь... и одному господу богу известно куда!
— Ну чего ты переживаешь, — сказал сын, — чего ты переживаешь?
Отец уже готов был покориться и больше не возражать, но тут у него вдруг возникла мысль, что они, может, в сговоре. Конечно, они воспользовались вечером, когда были вдвоем, все подготовили и думают обвести его вокруг пальца. От такого предположения отец снова вспылил.
— Ладно! — вырвалось у него. — Я согласен, но неужели вы думаете, что полиция не будет его разыскивать?
Он почти кричал, и мать это как будто удивило. В ее взгляде было больше грусти, чем гнева.
— Если ты думаешь, что он будет в большей безопасности у чужих или на улице, тогда выставь его за дверь.
Она говорила спокойно, но отец догадывался обо всем, что она еще могла сказать. Неожиданно в нем началась своеобразная борьба: с одной стороны — покой, которым он мог наслаждаться с наступлением зимы, с другой — война, которая могла разразиться в семье и все перевернуть. Стоит ему произнести неудачное слово, и мать крикнет: «Ты что, его смерти хочешь? Его смерти, чтобы все досталось твоему другому сыну». Никогда она так не говорила, но отец знал: чтобы защитить Жюльена, она и на это пойдет.
Он остался один.
Опять он один. Опять спокойная жизнь под угрозой. Он еще раз посмотрел по очереди на жену и на сына, затем, опустив глаза, повернулся к ним боком, оперся правым локтем о стол и проворчал:
— По мне, делайте как хотите, если я что и сказал, так это главным образом из-за Жюльена.
Последние слова чуть слышно слетели с его уст. Он уже положил ноги на дверцу топки, и тело его медленно оседало на стуле, непроизвольно принимая то положение, в котором он обычно отдыхал.
24
Опять медленно потянулись дни, словно зима снова обрела обычный свой ритм, прерванный на какое-то время. Жюльен вставал не раньше девяти, шел вниз умываться и завтракать, затем запирался в спальне родителей и начинал жечь дрова. В полдень всегда могли явиться нежданные гости, и потому Жюльен не спускался на кухню. Мать приносила ему обед наверх — иногда ей приходилось подниматься по два, а то и по три раза. Вечером, когда калитки уже запирались, Жюльен спускался на кухню, но все трое были настороже.
Что делает сын, сидя весь день за столом, который он придвинул к окну? Отцу хотелось бы это знать. Каждый вечер, входя в спальню, он смотрел на стол, но Жюльен оставлял там только бювар, авторучку, карандаши, словарь и пепельницу, часто полную окурков. Отец забирал несколько окурков, прятал в свою жестянку с табаком, качал головой и ложился спать. В комнате пахло дымом от сигарет и протопленной печью. Задув коптилку, отец еще долго лежал с открытыми глазами и смотрел на отсветы огня, плясавшие на потолке. В печке за слюдяным окошечком, потемневшим и расщепившимся, догорало последнее полено. Оно потрескивало в огне и плакало, как плачут сырые дрова, с шипением роняя капли сока на раскаленные угли. Слушая эти звуки, отец вспоминал лес, вспоминал, с каким трудом достались им с матерью дрова, которые сын палит целый день.
Но говорить об этом отец остерегался. Он знал, что жена отнесется враждебно к его словам. Он ограничился тем, что на второй день спросил:
— Но что он все-таки делает?
Мать ответила:
— Не знаю. Работает.
— Но он не рисует?
— Нет. Он что-то пишет. И по книгам занимается. Надо оставить его в покое. Времени зря он, конечно, не теряет. Надо помнить, что он ушел из школы в четырнадцать лет и поступил в ученики к кондитеру. Учился он в школе не так уж долго. А есть и такие, что до двадцати лет учатся.
Отец тогда ничего не ответил. Слова жены означали, что сыновья могут сидеть на шее у родителей гораздо дольше, чем был на их иждивении Жюльен. Что тут скажешь? Даже не спросишь у матери, как она изворачивается, чтобы прокормить семью, как достает хлеб без талонов и каким чудом Жюльен, не имея карточки на табак, может за день выкуривать столько сигарет. Времени на приобретение продуктов мать тратила не больше, чем раньше, и в ее образе жизни ничего не изменилось. Надо было ждать, предоставить дням течь своей чередой и стараться не проявлять ни недовольства, ни удивления. Время сейчас сумасшедшее. Все делается шиворот-навыворот, значит, вполне естественно ничему не удивляться.
На четвертый день после возвращения Жюльена вдруг потеплело, ветер утих и полил дождь.
— Я наперед знал, — сказал отец, — уже два дня у меня ноет плечо.
— Воспользуюсь переменой погоды и напилю дров, — сказал Жюльен. — В такой дождь никто туда к огороду не пойдет. Я добегу до сарая в накидке, если какой сосед и увидит, он все равно меня не узнает.
— Я пойду с тобой, — сказал отец.
— Смотри простудишься, — заметила мать.
— Ничего. Сейчас не холодно. Я буду колоть и складывать. Если кто придет, скажешь, чтоб подождали, и сходишь за мной. В сарае Жюльен может спрятаться на чердаке.
Они проработали все утро, и отец несколько раз пытался расспросить сына, как тот жил в Марселе. Но Жюльен ограничивался рассказами о своем друге-художнике, которого превозносил до небес.
Словом, выпало одно такое утро, а потом жизнь опять вошла в свою колею. Время от времени стариков навещал кто-либо из соседей, задерживался на минуту поболтать о том о сем и уходил, рассказав, какие известия с театра военных действий, кого арестовали, кого расстреляли, а кто исчез и не дает о себе знать. Больше всего новостей приносил Робен, потому что он каждый вечер слушал Лондонское радио. Но для отца все, что он рассказывал, звучало как отголосок далеких событий. Названий тех мест он большей частью не знал, и, когда, например, Робен сообщил об образовании правительства Тито, отец недоумевал, каким боком это его касается. Как-то Робен спросил у матери:
— Что это вы не приходите слушать радио, мадам Дюбуа?
— Да не хочется выходить вечером в такой холод.
Каждый раз Робен спрашивал:
— От Жюльена по-прежнему ничего нет?
— Да, по-прежнему ничего.
Иногда Робен приносил немного масла, или кусок сыра, или же пачку табаку для отца. В таких случаях мать выходила вместе с ним.
— Пойдемте в погреб, дам вам луку, а для малыша — яблок, — говорила она.
Робен приносил также газеты, которые отец пробовал читать или просто листал и разглядывал иллюстрации.
Так и текла жизнь: заходил то один, то другой сосед, неустойчивые зимние холода сменялись то туманами, то дождями.
Как-то в сумерки, когда уже начало темнеть, явился Поль Дюбуа.
— Проходил мимо, — сказал он, — и увидел, что идет дым из трубы вашей спальни. Я испугался. Подумал, уж не заболел ли отец.
— Ну что ты, нет, — пробормотал отец, — только, понимаешь...
— Последние дни все дождь шел и спальня совсем отсырела, — вмешалась мать. — Стены такие влажные, что обои отклеиваются. Вот и приходится немного протапливать. Впрочем, мы зимой всегда немного протапливаем.
— Ну конечно, — сказал Поль, — но я знаю, что обычно вы топите только вечером, вот я и подумал, что отец слег.
— Сегодня я затопила пораньше, чтобы подсушить немного стены, — сказала мать.
— Это-то я как раз и увидел. Когда около двух я ехал на вокзал, из трубы уже шел дым. Сразу я не обратил внимания, а потом, вечером, вспомнил. И подумал: раз они топят днем, значит, что-то случилось.
Поль сидел, расстегнув габардиновое пальто, сдвинув на затылок коричневую шляпу из непромокаемой ткани. Он криво усмехался и поглядывал то на отца, то на мать. Потом достал пачку сигарет, взял одну и подтолкнул пачку по клеенке к отцу.
— Угощайся.
Отец колебался. Ему было не по себе. Казалось, сын пронизывает его насквозь своим взглядом.
— Понимаешь, я курю теперь все меньше и меньше, — сказал он.
Наверху что-то слегка хрустнуло. Мать закашляла, но Поль уже поднял голову. Он засмеялся и сказал:
— Дом сушите, вот и скрипят половицы.
— Поднимусь, подброшу еще полешко, — сказала мать, вставая.
— А может, мне сходить? — предложил Поль. — Чтобы вам не подниматься. Если вы весь день топите, сколько же это раз вы наверх пропутешествуете.
— Я привыкла, — сухо возразила мать.
Она уже поднималась по лестнице. Ступеньки скрипели. У отца сдавило горло. Сквозь дым двух сигарет — своей и Поля — он смотрел на сына. Догадался ли Поль? Скажет ли он что-нибудь сейчас? Предпримет ли что-то другое? Что собой представляет на самом деле эта их милиция? Нет. Это невозможно. Он не посмеет. Не может он это сделать. А ведь если бы мать согласилась, то как раз у Поля и надо было бы попросить совета. Но теперь уже поздно. Уже поздно? А может, нет?
Все смешалось в голове у отца. Он знал, что руки у него трясутся, что лицо подергивается. Поль, конечно, это видит. Поль усмехается. Неужели ему весело? Неужели растерянность отца его радует?
— Да, матери, должно быть, трудно целый день топить наверху, — все с той же усмешкой сказал Поль. — Была бы у вас печка для угля, ее утром затопишь, и весь день она держит тепло. У меня есть такая, я мог бы на время дать ее вам.
Мать уже спускалась по лестнице. Должно быть, она предупредила Жюльена. Но отец, хоть и напрягал слух, не слышал, чтобы она закрыла дверь спальни. Может, для того, чтобы Жюльену было слышно, о чем они говорят?
Мать как будто спокойна. Она предлагает Полю стаканчик вина, он благодарит. Вот она ему наливает, рука у нее совсем не дрожит — отцу непонятно, как это она может. Поль отпил полстакана.
— Вы не думаете, что топить углем выгоднее? — спросил он. — У меня есть небольшая переносная печка, я мог бы на время дать ее вам. Я пришлю одного из своих шоферов, чтобы он ее поставил.
— Нет, — ответила мать, — топить углем спальню вредно. И угореть можно.
— Я вам же хотел оказать услугу.
— Благодарим вас, — сказала мать, — но мы и так обходимся.
— А вот как бы ты мог нам помочь, — сказал отец. — Привези несколько мешков чурок для печки, когда одна из твоих машин поедет в горы. В токарных мастерских, должно быть, есть всякие обрезки дерева.
Отец выпалил это сразу, не обдумав заранее, что хочет сказать. И теперь сам был удивлен тем, что сказал.
— Я попомню, — обещал Поль. — В первый же раз, как мы повезем товар в сторону Мореза или Сен-Клода, я накажу шоферу.
Он замолчал. Казалось, он хотел что-то добавить. Он переводил взгляд с отца на мать. И все еще усмехался, но сейчас как-то иначе. Затем он заговорил, теперь уже тише и серьезнее:
— Обещать я ничего не могу. Когда машина едет в ту сторону, даже не знаешь, воротится ли она. Случается, на них нападают террористы. Они не только отнимают груз, но и забирают машины. Одного шофера чуть не убили, потому что он шумел. Я своими людьми рисковать не хочу. Поэтому поставляю товар в горные районы, только если дают охрану.
Поль явно нервничал. Он повысил голос, речь его стала отрывистой. Он на минуту замолчал, но старики как воды в рот набрали. Поль два раза затянулся сигаретой и продолжал:
— Да, я требую охрану. Мы-то ведь работаем для того, чтобы люди не подохли с голоду. Не будь нас, поставщиков, они бы не получали даже того, что полагается по карточкам. Поэтому вполне естественно, что нам обеспечивают безопасность жандармы. А когда жандармы не могут, ну, тогда нас сопровождают немцы. Вот так-то!.. Я прекрасно знаю, что кое-кому это не по душе. Но мне на таких начхать. Я выполняю свой долг. Нравится это им или нет, для меня все одно.
Усмешка его погасла. Выражение лица стало напряженным, взгляд жестким.
Уже совсем стемнело, и надо было бы зажечь лампу. Но мать не двинулась с места. Она сидела, выпрямившись на стуле, положив руки на колени. Только правая сторона ее лица была освещена. Отец сидел спиной к окну. Он был этому рад. Поль повернулся лицом к свету, но черты его лица были видны уже не очень четко. Только глаза еще блестели. После продолжительного молчания голосом менее громким, но вибрирующим, как металл, когда по нему ударят, Поль сказал:
— Я коммерсант, я делаю свое дело. И можете мне поверить, это далеко не всегда весело. Мы живем в такое время, когда никто уже не борется со всякой сволочью. Попробуйте порасспросить. Тогда узнаете, что от нас из Лона в маки ушли отъявленные мерзавцы. Всякие проходимцы, которые только и ждали случая дать волю своим дурным наклонностям, грабить и убивать. Вот что такое их так называемое Сопротивление. Нечего сказать, хорошо Сопротивление!
Он опять повысил голос, потом вдруг замолчал и рассмеялся.
— Но я не затем пришел, чтобы вам об этом рассказывать, — закончил он. — Я увидел, что из трубы вашей спальни идет дым, и пришел узнать, как вы поживаете. Никакого отношения к нашему разговору это не имеет.
— Да, — отрезал отец, — никакого, как ты и сказал. А нас все эти дела вообще не касаются.
Отец не кричал, он говорил твердым, даже резким голосом.
Слова эти с некоторых пор жили в нем и потому сразу пришли ему в голову. Они выскочили, как выскакивает втулка из бочки, где бродят яблоки для сидра. Отец вздохнул. И встал со словами:
— Пора зажигать свет и подогревать суп.
Поль тоже встал. Застегнул пальто и уже в дверях сказал:
— О Жюльене я не спрашиваю, думаю, если бы вы что о нем знали, сами бы мне сказали.
25
Переступая порог, Поль насмешливо хмыкнул. Он вышел не спеша, и в кухню ворвались холодные сумерки. Дверь за Полем закрылась. Теперь старики прислушивались к его шагам, сперва по ступенькам лестницы, потом — уже менее явственным — по мощеному двору, потом по центральной дорожке, где шаги и заглохли. У отца было такое ощущение, будто холод, заполнивший кухню, порожден насмешливой ухмылкой Поля. Ему хотелось избавиться от этого ощущения, нелепого и тягостного, но оно не оставляло его до тех пор, пока мать не сказала, опуская висячую лампу:
— Закрой ставни, я сейчас зажгу лампу.
Когда отец закрыл окно и обернулся, мать снимала нагар с только что зажженного фитиля, а Жюльен стоял в дверях кухни. Отец не слышал, как сын спустился, потому что был поглощен ставнями и, высунувшись из окна, с усилием вынимал крючок из петли. Их взгляды встретились. Сын глядел сурово и в то же время насмешливо.
— Напрасно ты спустился, пока я не заперла калитку, — сказала мать.
Жюльен засмеялся.
— Теперь мне нет смысла прятаться, — резко сказал он. — Через час всему городу станет известно, что я здесь.
Отец опасался такой реакции и все же воспринял эти слова как пощечину.
— Что ты еще выдумываешь! — крикнул он.
— То, что есть. Если ты не понял, значит, ты и в самом деле туго соображаешь.
— Жюльен! — крикнула мать. — Прошу тебя. Наступило молчание. Мать подняла к потолку лампу,
и огонь перестал мигать. Все трое стояли, разделенные столом, на который падал свет от абажура.
Отец прерывисто дышал, но больше под влиянием гнева, чем от того усилия, с которым он закрывал ставни, и от холодного воздуха с улицы.
— Ты не имеешь права так говорить, — сказал он, овладев собой. — Твой брат не знает, что ты здесь. А если бы даже знал, почему ты считаешь, что он раззвонит об этом по всему городу?
— По всему городу не раззвонит, но он отлично знает, кому имеет смысл это шепнуть.
— Дурак! Почему ты думаешь, что он сделает такую глупость?
Отец уже не сдерживался. Внутренний голос еще твердил ему, что он не прав, что напрасно вспылил, но его душил гнев. Он даже не знал толком, на кого так разъярился, но уже не мог совладать с собой и должен был дать выход гневу.
— Почему я думаю? — старался перекричать отца Жюльен. — Так он же тебе сам сказал. Потому что он заодно с фрицами. Потому что они ему нужны! Потому что без них он не сможет наживаться, спекулируя на черном рынке!
— Жюльен, ты забываешься!..
На отца напал приступ кашля как раз в ту минуту, когда вмешалась мать:
— Замолчите оба. Если кто придет, вас из сада услышат... Жюльен, ступай наверх, я схожу запру калитку.
Жюльен пожал плечами. Он как будто колебался, потом, когда мать шагнула в его сторону, повернулся и быстро пошел наверх.
Отец все еще стоял между окном и столом и смотрел на жену. По ее спине, вначале неподвижной, мало-помалу стала пробегать легкая дрожь, и отец сразу понял, что жена плачет. Он вздохнул, опустил голову и сел на свое обычное место.
Гнев его еще не прошел, но отец знал, что уже не вспылит. Он не делал усилий, чтобы сдержаться, — теперь гнев существовал как бы сам по себе. Как будто зверь, живший в отце, сжимался, затвердевал, превращался в тяжелый холодный ком. Почти уже неживой, но все же не дававший ему свободно вздохнуть.
Не взглянув на него, не сказав ни слова, мать накинула на плечи платок, взяла ключ от калитки и быстро вышла.
Не успела она закрыть за собой дверь, как все поглотила гнетущая тишина. Какая-то бездонная пустота, в которую отец погрузился помимо собственной воли. Какая-то густая серая муть, где потеряется, не вызовет отклика его голос, если он вздумает крикнуть. Все здесь ему враждебно. Слова, брошенные Полем. Слова, брошенные Жюльеном. Он тут один, один и не знает, за что ухватиться. И все время, пока он оставался один, он только и мог повторять:
— Война... Война все губит. Ничего хорошего от нее не жди.
26
Вернувшись, мать тут же поставила на плиту кастрюлю с супом. Отец следил за ней исподтишка, не решаясь ни спрашивать, ни встречаться с ней взглядом. Прошло несколько минут, потом мать поднялась в спальню. Отец прислушался, но не уловил ни звука. Он ждал. Казалось, дом всей своей тяжестью навалился ему на плечи. Наверху, в спальне, разговаривают жена и сын. А он один в кухне, он отлучен от всего.
Не очень понимая, по какому пути устремилась его мысль, он вдруг подумал о чердаке над сараем, где за кучей ящиков спал скелет.
Может, этот мертвец был еще более одинок, чем он? Может, у него тоже были дети? Кто его отдал или продал, кто позволил вот так таскать по миру живых?
Наверху хлопнула дверь, и деревянные ступеньки заскрипели под ногами у матери.
— Он не придет ужинать? — спросил отец, когда мать вошла.
Голос у него был самый обычный.
— Нет, — сказала она, — он лег.
— И не хочет есть?
— Нет.
— Надулся.
— Лучше оставить его в покое.
— Право же... — вздохнул отец.
Жена, выдержав паузу, сказала:
— Можешь не сомневаться, я отлично знаю, о чем ты думаешь.
— Да? Ну так скажи.
— Ты думаешь, что тебе, именно тебе, нет покоя с той минуты, как мальчик вернулся.
Отец сдержался, хотя ему и хотелось крикнуть. Два раза провел ладонью по подбородку и только потом сказал:
— Это верно, нам нет покоя. И ты права; он еще мальчик. Потому что ведет он себя совсем как мальчишка и ничего не видит дальше своего носа. Но мы-то, мы не знаем покоя главным образом потому, что думаем о нем. О том, что может с ним случиться.
Мать медленно села. Скрестила руки на столе и посмотрела в упор на мужа, который сразу понял, что сейчас она опять примется за него.
— С ним ничего не случится, если никто не донесет, — медленно сказала она.
Не похоже было, чтобы она злилась, она казалась на редкость спокойной. И это ее спокойствие даже немного встревожило отца.
Опустив глаза, он пробормотал:
— Никто на него не донесет.
— Надеюсь, — сказала мать.
Потом она встала и пошла за тарелками. Когда стол был накрыт, они молча сели ужинать, и, только доев суп, мать все так же спокойно объявила:
— Он уезжает.
На отца точно пахнуло свежим ветром, даже дышать стало легче. Он постарался, чтобы мать не заметила, что у него отлегло от сердца. Справился он с собой довольно быстро, потому что какая-то горечь уже сразу испортила то чувство удовлетворения, которое он ощутил от сказанного матерью. Он не мог бы точно определить, что за чувство это было, но оно примешивалось к опасению выдать себя. Он проглотил несколько ложек супа и только тогда спросил:
— Уезжает? А куда?
— Не говорит. Думаю, он и сам толком не знает. Но я...
Она с трудом подыскивала слова. Говорила медленно, останавливалась перед каждой фразой.
— Но я, — повторила она, — я очень тревожусь. Не знаю, скоро ли он найдет, где укрыться. Здесь он все-таки мог бы пожить, пока не нашлось бы более надежного места... Ну, хотя бы где-нибудь в деревне.
— Никто не требует, чтобы он уезжал.
— Да... конечно... никто...
Последнее слово будто повисло в воздухе. Оно уже давно замерло, но оно не исчезло, отец все еще его слышал.
Мать молчала. Должно быть, она думала, что отец догадывается, как тяжело у нее на душе. Если столько времени прожито вместе, бывают обстоятельства, когда молчание вполне понятно. Произнесешь как бы на затравку одно слово, и все остальное уже легко угадать.
Убрав со стола, мать принесла чашку и горшочек с медом из Прованса. Она заварила в кастрюльке липовый цвет, потом, сев на прежнее место и глядя на лестницу, очень тихо сказала:
— Знаешь, он такой несчастный.
— А кто в теперешнее время счастлив!
— Знаю, конечно, жизнь сейчас тяжелая, но его мучает еще что-то другое, а что — он нам не скажет.
Она по-прежнему говорила вполголоса, с заминками. Однако отец, напрягавший слух, чтобы расслышать, понял, что ей надо многое ему сказать и что она это скажет.
— Знаешь, — сказала она, — когда он собрался в маки, приятеля, с которым они вместе ушли, по дороге убили .. Мне кажется, он часто о нем вспоминает... А потом...
Тут мать сделала очень долгую паузу, и отец подумал, что она отказалась от мысли продолжать разговор.
— Ну а дальше что? — спросил он.
— Мне кажется, он полюбил одну девушку — и неудачно. Ты понимаешь...
— Он тебе сказал?
— Нет. Но я чувствую, у них что-то не сладилось. А в то утро, когда вы возились с дровами, я прочитала то, что он сейчас пишет.
Отец покачал головой. Побарабанил пальцами по клеенке. Несколько раз пробормотал:
— Право же... Право же...
Что тут можно сказать? Ничего. Ровным счетом ничего. У него на глазах тоже умирали приятели. Десятками. Он помнил имена, помнил лица. Но это как-никак было давно. А насчет девушки, которую полюбил сын... Но прежде всего, полюбил — как это понимать? Он хотел на ней жениться, а она отказала? Ну, тогда ему повезло. Что бы он делал с женой в теперешнем-то своем положении? У отца была совсем другая молодость, чем у Жюльена, он не мог понять, что творится в душе сына, совсем не похожего на него. Когда он был молод, приходилось столько часов проводить за работой, что на все остальное оставалось очень мало времени. Он женился. У него родился сын. Жена умерла, оставила его одного, да еще и с пекарней на руках. Ясно, что ему было не очень весело, но он из-за этого не отгородился от людей. Не заперся в комнате и не стал писать о том, как ему тяжело.
Мать, возможно, ждала от него другого ответа. После долгого молчания она подала ему липовый отвар и спросила:
— Как ты думаешь, что, если нам повидать Вентренье?
Отец, поглощенный мыслью о любовных огорчениях сына, удивился.
— Вентренье? — сказал он. — А при чем тут он?
— Он был помощником мэра. Когда Петен стал во главе правительства, он подал в отставку, значит, он не согласен. А если он не согласен, он может знать, как спрятать Жюльена.
Отец развел руками. Все это его пугало.
— Какая ты быстрая, — заметил он. — Если ты начнешь всем рассказывать, что Жюльен тут...
Он вдруг замолчал. Он пожалел о своих словах, но того, чего он боялся, не последовало. Мать не заговорила о Поле, и он понял, что она стремилась любой ценой избежать ссоры, которая только бы осложнила положение. Он хотел было что-то сказать, но тут она все так же тихо промолвила:
— Послушай... Я как бы невзначай порасспросила господина Робена. Он мне сказал: «Если вы узнаете что-нибудь о Жюльене, повидайте господина Вентренье. Я уверен, что он может много для него сделать».
Отец пристально посмотрел на жену. Она не опустила глаз, однако он почувствовал, что она говорит неправду. Конечно, она уже сообщила Робену, что Жюльен вернулся. У отца не было причины не доверять этому их соседу, и все же его вдруг охватил страх. Робен без всякого злого умысла мог допустить неосторожность. Мог поделиться новостью с женой, рассказать при сынишке... Все завертелось в голове у отца, картины грозящих им бед сменяли одна другую. Мозг его, подгоняемый страхом, работал быстро. Он уже видел свой дом разгромленным, сожженным и одновременно видел, как его самого волокут в тюрьму эсэсовцы, а Жюльена ведут на расстрел. Одна картина держалась упорно, одна невыносимая картина: казнь сына. Уж не накликал ли сын беды на свою голову, притащив сюда под мышкой старые кости этого мертвеца?
Отец не допускал даже мысли, что Поль может проговориться. Однако боялся этого со стороны чужого человека. Он знал, что Поль ладит с немцами, а Робен не стесняется их бранить, но это не изменило его точки зрения. Одно необдуманное слово — и все погибло. А люди могут подумать, что виноват Поль.
Голова гудела. Все путалось. Отец так старался привести в порядок свои мысли, победить страх, от которого у него сосало под ложечкой, что ему даже стало нехорошо. Постепенно страх перешел в ярость. И совершенно непонятно почему, эта ярость обрушилась на Вентренье.
— Черт меня подери! — крикнул отец. — Если Вентренье откажется помочь, значит, он последний негодяй! После того, что я для него сделал во время всеобщего бегства!
— Ты пек хлеб, потому что все булочники уехали и у нас в городе люди подохли бы с голоду, — спокойно сказала мать. — Знаю, что ты не был обязан делать это, но я не понимаю, чего ты обозлился.
Отец почувствовал, что его приступ ярости нелеп.
— Я не злюсь, — проворчал он. — Но я знаю людей. Обратиться с просьбой — это они могут. А вот оказать услугу — тут их не найдешь.
— Сначала обратись к нему с просьбой, а потом говори.
— Обратись с просьбой! Нельзя же все-таки сейчас, вечером, бежать к нему с просьбой.
— Я уверена, что именно сейчас застану его дома.
Отец почувствовал, что половина тяжести с него снята. Мать сама пойдет к Вентренье.
Она взглянула на будильник.
— До комендантского часа времени еще достаточно. Вполне успею обернуться.
И, даже не дожидаясь ответа, она встала и начала одеваться.
27
Мать оделась очень быстро. Отец машинально следил за каждым ее движением, за каждым шагом. Она уходит. Она попытается убедить Вентренье помочь им. Вот и все.
А когда она ушла, отец прошептал:
— Пошла к нему... Ах, господи, пойти-то следовало бы мне. Она не сумеет настоять... Но где уж мне, мне по такой погоде и ходить-то трудно!
Так он говорил, но другой, внутренний голос возражал:
«Ты не пошел, потому что не хочешь впутываться в это дело. Не хочешь заниматься Жюльеном. И за это ты тоже будешь себя казнить. И поделом, сам виноват».
Но почему? Разве он отвечает за глупости, которые выкидывает его сын? Кто воспитал Жюльена? Мать. Только мать. Она не позволяла ему вмешиваться в воспитание сына, которого испортила своим баловством.
И результат налицо. Из-за своей глупой выходки Жюльен рискует не только сам угодить в тюрьму или даже под расстрел, но, прячась здесь, он и их ставит под угрозу. Всем им вместе с домом может быть один конец! Но что сейчас важнее всего? Здрасьте, выходит, он опять думает о себе, о своих старых костях. Прежде всего надо дать Жюльену возможность спрятаться. Уйти от жандармов. Остальное неважно,
Вот что мысленно твердил отец, но его мучило и другое. Поль... Если Поль мог добиться, чтобы немцы дали охрану для его машин с продовольствием, значит, он может с ними разговаривать. Может с ними столковаться. Подумать только, достаточно шепнуть ему словечко, и все может уладиться! Но мать ни за что не согласится. А ведь тогда им всем было бы обеспечено спокойствие. Что подумают соседи? Но во-первых, соседи ничего не узнают. А во-вторых, не все ли равно, что они могут подумать...
Отец рассматривал эту возможность со всех сторон, но по мере того как он жевал и пережевывал свою мысль, изнутри подымалась словно какая-то кислая муть. Все путалось, все приобретало тошнотворный привкус. Он вспоминал речи Поля. Вспоминал, как сын нервничал, растолковывая им:
«Подумаешь — немцы!.. Чего вы все на них взъелись? Они нас побили. Ну и что? Незачем было объявлять им войну! Чего ты боишься? Что у тебя все отберут? Так это сделают не они, а большевики. А немцы защищают тебя от большевизма... Чем они тебе досадили здесь, у нас? Покупают. Расплачиваются. Создали закупочные комиссии, а могли бы прекрасным образом все отобрать, раз на их стороне сила. Я работаю с ними, потому что я коммерсант. Ты сам всю жизнь занимался торговлей. Ты что, отказывал покупателям, да? Я ни разу не видел тебя в церкви, однако это не мешало тебе печь хлеб для священников и для монастырских школ... Если бы всякие идиоты не стреляли немцам в спину, им незачем было бы так завинчивать гайки, как они это делают. Ясно, когда убивают их солдат, они расстреливают заложников. Это естественно. Петен подписал перемирие — надо его соблюдать... Ты-то воевал в четырнадцатом году, так ты должен знать, кто такой Петен! Не станешь же ты утверждать, что он изменник. А де Голля ты знаешь? Ты когда-нибудь о нем слышал? Что это за птица? Авантюрист. Ничего больше. Да, часть молодежи пошла за ним. И наш долг разъяснить молодым, что это неразумно, вправить им мозги!»
Да, Поль говорил так, а другие, которые тоже ссылались на разумные доводы, видели в Петене изменника, а в де Голле — спасителя. Кому верить? Коли всю жизнь месишь тесто и вскапываешь землю, много ли остается времени для политики? И отец никак не мог разобраться в своих мыслях и чувствах.
До сих пор война не коснулась его, если не считать всех этих передряг с Жюльеном и Полем и ограничений. Это, конечно, ужасно, но это сущие пустяки по сравнению с тем, чего он насмотрелся в четырнадцатом году там, где сражались.
По временам отцу представлялось, что никто не тронет ни его сада, ни его дома. До сих пор война щадила этот клочок земли, и ему казалось, что так это и будет до самого конца войны. Ведь должна же она когда-нибудь кончиться! Только, чтобы иметь возможность жить мало-мальски спокойно, не надо вносить в дом бочку с порохом. А сейчас Жюльен как раз та взрывчатка, от которой дом может взлететь на воздух.
У отца так трещала голова, что он несколько раз вынужден был прерывать свои размышления. Он то и дело поглядывал на будильник. Время шло. Огонь угасал. Не нужно ли подбросить полешко? Имеет ли он право лечь спать до возвращения жены? Не обвинит ли она его в равнодушии, если он не дождется ее здесь?
Он сидел, опершись локтем о стол, поставив ноги на дверцу топки. Он пытался успокоиться. Убедить себя, что все войдет в свою колею, однако по спине и шее у него пробегал холодок, а затем отец обливался потом, да таким, каким не обливался летом, когда в липнущей к телу рубашке трудился в огороде на солнцепеке.
К работе, упорной и тяжелой, а иногда и неблагодарной, он привык. С давних пор физические усилия стали неотъемлемой частью его жизни, но боль, которая сверлила ему голову, была в тысячу раз тягостнее.
Ночь гнетет. Он тут, на кухне. Жюльен спит как раз у него над головой. Мать идет по темной улице. Кажется, ничего не осталось живого, кажется, все возвещает им великую беду.
28
Вернувшись, мать рассказала, что господин Вентренье очень хорошо ее принял. Выслушал, будто даже не удивился, а потом просто сказал:
— Хорошо, завтра утречком я к вам загляну.
Это обещание только отчасти успокоило отца, и ночью он плохо спал, то и дело просыпаясь от кошмаров. Он встал чуть свет.
— Для Вентренье «утречком» — это, надо думать, часов около девяти, — сказала мать. — Незачем нарушать весь распорядок жизни.
— Надо разбудить Жюльена... Может, согласится хоть бороду сбрить, все-таки вид будет приличнее.
— Послушай, не приставай к нему с этим.
Жюльен встал. Мать сообщила ему, что придет бывший помощник мэра.
— Ах так, хорошо, — только и сказал Жюльен.
Затем они позавтракали в полном молчании. В тяжелом молчании, которое, казалось, сочилось с неба вместе с тусклым светом нехотя занимавшейся на горизонте зари.
Жил только огонь в плите, где все время потрескивало полено акации.
— Раньше уважающий себя лесоторговец не подложил бы в дрова акацию, — сказал отец. — Но теперь им на все плевать.
— Благодари за то, что хоть есть чем топить, — возразила мать.
И ни слова больше. Опять молчание.
Отец наблюдал за Жюльеном, который кончил завтракать и курил. Он скрестил руки на столе, опустил голову — казалось, мысли его были далеко.
Прошло довольно много времени, затем Жюльен встал и поднялся в спальню. Отец услышал, как он ходит, и понял, что сын затопил печь. Ему хотелось сказать матери, что теперь топить, может, уже и ни к чему, но он сдержался. Почувствовал, что это нелепо. Вентренье придет, но едва ли скажет Жюльену: «Пошли. Я займусь твоими делами»,
Отец прислушивался к малейшему шуму. Он представлял себе, как сын подкладывает в печку поленья, как печка гудит. Даже вообразить трудно, сколько дров пожирает за день такая печь! Месяц этакой топки — и первая поленница вся.
Время тянулось бесконечно. Пасмурное утро застоялось, не желая светлеть, и словно мутной водой заливало горы.
Вентренье пришел незадолго до девяти. Войдя, он сразу снял шляпу, положил ее на кухонный шкафчик и расстегнул свое черное пальто.
— Позвольте, я возьму, — сказала мать.
Она отнесла пальто в столовую. Вентренье сел за стол. Должно быть, он очень спешил, потому что лицо у него раскраснелось. Он обтер носовым платком лоб и седые курчавые волосы.
— Ну, так где же ваше чудо природы?
Отец указал на потолок.
— Я сейчас схожу за ним, — сказала мать.
Оставшись один на один с бывшим членом муниципалитета, отец внимательно поглядел на него и только потом сказал:
— Спасибо, что пришел, Юбер. Это очень любезно с твоей стороны.
— Я пришел не из любезности, а просто потому, что надо выручать друг друга. Когда во время всеобщего бегства я попросил вас выпекать хлеб, вы же его пекли.
Отец остановил его, подняв руку.
— Ну, это дела давно минувшие, — сказал он. — И ты просил не за себя, а за других. Впрочем, они не очень-то тебя отблагодарили.
— Почему вы так думаете? Потому что я уже не в муниципалитете? Не заблуждайтесь. Никто меня не выставлял. Я сам ушел, потому что не хочу получать приказания от правительства, которого не одобряю!
Голос его стал несколько жестче. И отец почувствовал в этих немногих словах как бы укор себе.
— Что до меня, сам знаешь, в моем возрасте политика... — буркнул он.
— Конечно, конечно, — сказал Вентренье, — но тут не только политика...
Он замолчал. Однако отец чувствовал, что он чего-то недоговаривает. До войны Вентренье был выбран в муниципалитет от Народного фронта. Он был немногим старше Поля Дюбуа, и отец знал, что они не в ладах. О Поле, верно, и хотел поговорить Вентренье. Если это так, то уж лучше, чтобы это было с глазу на глаз, но если присутствие матери может помешать ему высказаться, тогда пусть уж она скорее сойдет вниз. Как можно скорее.
Отец прислушивался. Тревога его росла. Вентренье сказал:
— Мы переживаем жестокое время, папаша Дюбуа. Война — это всегда не сладко. Но мне кажется, война сама по себе меньшее зло, чем теперешнее положение, когда французы грызутся между собой.
На лестнице послышались шаги. Вентренье замолчал, и отец вздохнул с облегчением.
Когда Жюльен вошел, Вентренье встал и пожал ему руку.
— Фу ты, черт, — сказал он, расхохотавшись, — твоя мать говорила, что ты стал художником, но не сказала, что и наружность у тебя теперь совсем как у настоящего художника.
Жюльен пожал плечами.
— Это главным образом чтобы меня не узнали.
— Я бы хотел, чтоб он сбрил бороду, — сказал отец.
— Ни в коем случае, — возразил Вентренье. — Не скажу, что в таком виде он не обратит на себя внимания, но должен признаться, что, встреться он мне на улице, я бы его не узнал. Этак он совсем другой, ведь мы привыкли, что волосы у него подстрижены бобриком и походка спортсмена.
Отец попытался настаивать, правда, нерешительно, это, мол, ни на что не похоже, но Вентренье перебил его.
— Даже если бы он захотел расстаться с бородой, — заметил он, — я бы не посоветовал делать это сейчас. Он очень загорел, и, когда обреется, это сразу будет заметно. Вот тогда-то и подумают, что этот молодой человек решил изменить свою внешность.
Отец устало махнул рукой. Решительно все сейчас идет кувырком.
Жюльен пошел в столовую за стулом, все сели. Мать подала Вентренье рюмку виноградной водки; отпив глоток, он сказал:
— Теперь такую не часто выпьешь.
— У меня было запасено несколько литров, — сказал отец, — но боюсь, что до конца войны не дотянуть.
— Как знать! — заметил Вентренье. — В Италии и в России дела у фрицев не блестящие.
Он помолчал, потом выпрямился и посмотрел на Жюльена.
— Ну, так что же ты намерен предпринять? — спросил он.
— Пока что мне и здесь неплохо.
Вентренье покачал головой, очень медленно, раза два-три, и только потом ласково сказал:
— Нет, мальчик. Это невозможно. Нельзя жить в таком маленьком доме — в один прекрасный день тебя обязательно нащупают. Можешь скрываться где угодно, только не здесь.
— Но если никто на меня не донесет! — возразил Жюльен почти вызывающим тоном.
Вентренье грустно улыбнулся и опять покачал головой. Он вздохнул:
— Да, конечно... Но дело не только в этом. Ты, видно, немножко веришь в чудеса.
Жюльен собирался возразить, но Вентренье остановил его, подняв руку, и продолжал твердым голосом:
— Я не говорю, что кто-нибудь захочет выдать тебя со злости, но по глупости может. Или из зависти. Ты забываешь, что очень и очень многих твоих сверстников отправляют в Германию на принудительные работы. Ты забываешь, что других мобилизуют на охрану дорог или на работу здесь, на заводах. Их родители, возможно, не хотят, чтобы они уезжали, и, узнав, что кто-то скрывается, они могут, пусть и не желая того, ему повредить, сболтнуть что-нибудь, не подумавши.
Он замялся, посмотрел на отца, потом на мать, а затем медленнее и тише, словно сожалея о том, что вынужден это сказать, прибавил:
— А кроме того, есть полиция и петеновская милиция... У них повсюду глаза и уши.
Отец опустил голову. Наступила долгая пауза, только потрескивали в плите дрова. Отцу хотелось крикнуть Вентренье: «Ты же все-таки не думаешь, что Поль на него донесет!..»
Однако он не решился это сказать. Он только пробормотал:
— А если ему объявиться... Если сказать...
Вентренье прервал его.
— Нет, нет, папаша Дюбуа, — сказал он с усмешкой, которая больно задела отца. — Держаться от всего в стороне — этого запретить, конечно, нельзя, но не можете же вы не знать, что творится. Я не собираюсь утверждать, что все сторонники правительства Виши мерзавцы, среди них могут быть и честные, но обманутые люди. А те, кто в ихней милиции... Нет, нет, эти...
Должно быть, он удержался и не произнес последнего слова, боясь обидеть отца. Но отец понял. Он с трудом совладал с раздражением. Ему хотелось сказать, что все это его не касается, что теперь он уже не несет ответственности за действия своих сыновей. Один уже не молод. Другой всегда был далек от него. А потом, в свое время он, отец, был солдатом. Сейчас война. Все правительства, весь свет — вот кто в ответе за эту неразбериху!
В мозгу у него теснились слова, они ударялись одно о другое, как орехи в корзинке, и эта сутолока была мучительна, но слова не шли с языка. Отец знал, что ему никогда не одолеть в споре такого человека, как Вентренье, привыкшего к политике и серьезным разговорам. Он был подавлен. Сгорбился. Уставился в линялые сине-белые квадраты старой растрескавшейся клеенки. Вот так теперь и все на свете — все пошло трещинами, все износилось, протерлось до основы, и ничего нельзя заменить.
Отец подавил раздражение, но прежде чем окончательно остыть, сам того не желая, крикнул:
— Черт! Что же теперь прикажете делать — околевать?
Вентренье его слова, казалось, не взволновали и даже не удивили. Вероятно, он представлял себе, что творится в душе старика. Отец это почувствовал, и ему стало как-то не по себе. Вентренье своим ясным взглядом пронизывал его насквозь. Отец опустил глаза и вздохнул; он понял, что, выругавшись, облегчил душу и теперь остаток его раздражения уляжется. Он понял: все, что теперь будет говориться и делаться, его уже не касается. В конце концов, раз Вентренье пришел, надо думать, он может помочь Жюльену, и лучше не мешать ему говорить и действовать.
Вентренье отпил еще глоток, прищелкнул языком и сказал:
— Все эти разговоры сейчас ни к чему. Важно одно — чтобы Жюльен здесь не оставался.
Он замолчал. Наморщил лоб. Посмотрел на мать, затем на отца и только потом на Жюльена, в которого молча вглядывался несколько мгновений.
— Теперь скажи ты, что ты намерен делать, — заключил он.
Жюльен неопределенно пожал плечами и состроил гримасу, от которой приподнялась его борода.
— Выхода у тебя только два, — продолжал Вентренье. — Либо иди в маки, либо живи в большом городе, где тебя не знают.
— В маки... — пробормотал отец.
Вентренье посмотрел на него, и у отца слова застряли в горле. Но помощник мэра угадал его мысль.
— Маки — это не совсем то, что вы себе представляете, или то, что, возможно, вам рассказывали, — пояснил он. — Это армия... Подпольная, но все же армия. Вы мои взгляды знаете, я никогда не был милитаристом. Но сейчас важно одно: как можно скорее выпроводить отсюда фрицев, дав им пинка в зад. Одни именно этим и занимаются; другие совсем к этому не стремятся, а есть... а есть и такие, которые и рады бы, но ждут, чтобы все обошлось без их участия.
При последних словах он немного замялся и замолчал. Никто ничего не сказал, тогда он допил водку, положил на стол свои большие руки и нагнулся к Жюльену. Казалось, он сам все решил за него.
— Ладно, — сказал он. — Я знаю, что случилось с тобой, когда ты однажды уже хотел уйти в маки. Невеселая это история, и возвращаться к ней не стоит. Я не собираюсь влиять на тебя. Подумай сам. Когда примешь какое-либо решение, приходи ко мне.
Он крепче оперся о стол, наклонился вперед и медленно встал.
Надев пальто, которое мать принесла из столовой, Вентренье как будто спохватился и сказал:
— Покажи-ка, что у тебя за удостоверение личности.
Жюльен пошел наверх к себе в комнату. Не успел он выйти, как мать сказала:
— Понимаете, господин Вентренье, маки, мне кажется, это все-таки страшно.
— Страх ваш вполне законен, мадам Дюбуа. Но, видите ли, в городах постоянно происходят облавы, забирают всех подряд. Сажают в тюрьму, а когда нужны заложники, убивают кого попало. Поэтому, понимаете, риск...
Жюльен уже спускался, и мать быстро перебила Вентренье.
— А где-нибудь на ферме? — спросила она.
Он поднял руку.
— Это тоже выход, — сказал он. — Но тут я не могу вам помочь.
Вентренье внимательно изучил удостоверение, которое протянул ему Жюльен.
— А еще фотокарточки у тебя есть? — спросил он потом.
— Да. Одна осталась.
— Дай сюда!
Жюльен порылся в бумажнике и подал Вентренье фотографию, которую тот сунул в записную книжку с загнувшимися углами.
— Вечером я опять зайду. А до тех пор не попадайся никому на глаза.
Потом, обернувшись к старикам, он прибавил:
— Если вас спросят, зачем я приходил, скажите, что жена осталась вам должна за овощи и я приходил рассчитаться.
Вентренье уже пожал им руки и направился к двери, но мать окликнула его:
— Господин Вентренье, у него нет продовольственной карточки.
Он обернулся и почти суровым тоном сказал:
— Знаю. Вы вчера мне дважды об этом говорили.
Резким движением он надвинул на лоб шляпу и быстро вышел. Мать постояла на площадке, дожидаясь, пока он сойдет с крыльца, потом заперла дверь.
29
После ухода Вентренье они некоторое время молчали — все трое стояли, словно в ожидании приказа, которого так и не последовало.
Отец смотрел на Жюльена — на сыне были старые брюки, все в масляной краске, и толстый коричневый свитер с воротником под самую русую бороду. Жюльен жадно курил. Он стоял ссутулившись, как старик. Отец ждал, что сын заговорит, но, простояв довольно долго на месте, тот повернулся и, не говоря ни слова, стал подниматься по лестнице.
Мать проводила его глазами, она как будто колебалась, затем, устало махнув рукой, чуть слышно прошептала:
— Господи боже мой, что нам теперь делать!
Это не было вопросом. Да все равно отец не знал бы, что ответить. Он направился к своему обычному месту, а мать поднялась к Жюльену.
Оставшись один, отец помешал в печке, сел и стал глядеть в сад. Земля, вскопанная для зимы, была черная. Голая. Напоенная влагой.
Но между отцом и этой землей, на которую он упорно смотрел, по правде говоря, даже не видя ее, стоял Жюльен. Худой, бородатый, с длинными волосами. Печальный и обездоленный. Но обездоленный не потому, что у него не было крова, еды, денег, — нет, тут было что-то другое, непонятное. Да, это так. Отцу Жюльен представлялся обездоленным. И в то же время он вновь видел его оделенным всем тем, что было у него раньше. Оделенным силой. Здоровьем. Твердой походкой. Телосложением спортсмена, человека, привычного к физическому труду. Отцу казалось, что его сына подменили. Конечно, они и прежде не очень-то понимали друг друга, между ними всегда была какая-то грань, мешавшая им свободно и просто разговаривать. И все-таки, когда Жюльен вернулся, окончив свое ученичество, имея в руках специальность, с крепкой мускулатурой заправского рабочего, отец почувствовал себя ближе к нему, несмотря на все недостатки его характера и странные выходки. Сейчас это был другой малый. Малый, который уедет, сам не зная куда.
«Что бы ты предпочел — чтобы Жюльен ушел в маки или чтобы он жил где-нибудь в большом городе беспорядочной жизнью художника, как в Марселе?»
Этот вопрос все время был тут, словно его настойчиво задавала голая земля сада или огонь, тихонько всхлипывавший в плите. Этот вопрос был тут, но отец отказывался на него ответить. Ему представлялось, что он должен вынести своего рода приговор, а он не признавал за собой на это права. Сложившееся у него представление о жизни художников мало-помалу порождало где-то в глубине души уверенность, что такая жизнь — самое большое зло. Как вода, которая прокладывает себе дорогу в земле и вдруг встречает на своем пути скалу, так и он, не успев отклонить для Жюльена перспективу жизни в большом городе, натыкался на мысль о маки. И останавливался. Маки — это нелегальное положение. Риск быть пойманным, осужденным, расстрелянным или убитым во время стычки в горах. Уходя, немцы расстреливали тех, кого удалось захватить, и для острастки сжигали фермы подчас ни в чем не повинных крестьян. Разве мог отец советовать сыну стать на такой путь? Вентренье человек хороший, но слишком левых убеждений. Маки — это горстка коммунистов!
Значит, оставался третий выход — отправить Жюльена к кому-нибудь на ферму.
Обдумывая все «за» и «против», от которых у него в голове гудело, как в улье, отец в конце концов уже не видел ничего, кроме земли. Земля, только земля еще не осквернена. Война опоганила даже работу булочника — ведь теперь подмастерьям пекаря приходится замешивать такую дрянь, которую и мукой-то назвать нельзя. Война вынудила лучших ремесленников мошенничать на всем и самых честных торговцев продавать на вес золота черт знает что. Конечно, в городе обвиняют крестьян, что они богатеют, продавая продукты на черном рынке, но, если Жюльен уедет в деревню, он станет там батраком. Продавать ему будет нечего. Он будет иметь дело только с землей, а земля так и остается землей. Лишь она одна не дала себя осквернить войне.
Даже не отдавая себе отчета в том, что его мозг работает в определенном направлении, — словно Жюльен уже решил укрыться где-нибудь на ферме — отец стал перебирать в уме старых приятелей, живущих в деревне.
Он отыскивал их повсюду. В Курбузоне, Жевенжее, Кузансе, Сен-Море, Вернантуа. Постепенно перед ним разворачивалась географическая карта с обозначением друзей. Из прошлого медленно возникали лица со стершимися чертами; неожиданно всплывали другие, более четкие и такие близкие, словно он только накануне расстался с ними. Товарищи по полку или по фронту, покупатели той поры, когда он на лошади развозил хлеб, виноделы, у которых он долгие годы покупал вино. И за каждым из них вставало воспоминание о первом знакомстве, воспоминание о дальнейших встречах, целая уйма незначительных событий, все подробности которых он, однако, сохранил в памяти. Жизнь-то из таких мелочей и складывается. И его жизнь до отказа ими полна, он сталкивался со столькими людьми, и все они оставили какой-то след. Их забываешь, но в один прекрасный день по той или иной причине они все одновременно встают в памяти. В мозгу и в сердце теснится целая толпа, как на площади Лекурба в ярмарочный день.
И тусклое утро, посыпанное пеплом зимы, посветлело. Как вода прибывает в пору таяния снегов, так из прошлого поднялась и ожила толпа людей. Зашумела, задвигалась вокруг отца. Влилась в него светлым вином. Вином, которое столь долгое время сохраняло во тьме погреба плененное солнце.
Морщины на лице у отца разгладились. Он вдруг заметил, что втягивает воздух, как делал это, откупоривая в праздничные дни одну из своих бутылок с самым лучшим вином.
30
На кухне установилось приятное тепло. Отец долго сидел не шевелясь. Он ушел в себя. Предавался воспоминаниям, опасаясь лишь той минуты, когда настоящее снова заявит свои права.
И такая минута наступила, когда вниз сошла мать. Отец еще пытался как-то уцепиться за то что ожило вокруг него, но это было уже невозможно. Присутствия жены было достаточно, чтобы спугнуть людей, вышедших из далекого прошлого для него одного.
— Ну как? — спросил он.
— Уезжает.
— Куда он едет?
— Говорит, что знает в Лионе очень многих и найдет себе пристанище. Он уверен, что сможет там работать.
Отец как раз спрашивал, о какой работе идет речь, когда сверху сошел Жюльен за чемоданом, который он поставил в столовой. Он услышал вопрос отца и сказал:
— У меня есть профессия, думаю, я устроюсь не хуже других.
Отец почувствовал, как его заливает волна тепла. Значит, Жюльен все же вернется к трудовой жизни. Займется кондитерским делом, которому обучился, хотя потом и бросил его. Но одно соображение встревожило отца.
— А ты уверен, что наймешься? — спросил он. — При нынешних ограничениях кондитерское дело не очень-то процветает.
В первую минуту сын как будто даже не понял, потом он вдруг расхохотался.
— Да кто говорит об этом! — сказал он. — Моя профессия — живопись. А кондитерское дело — да ну его к черту, тоже мне профессия.
Он взял чемодан и, все еще смеясь, стал подыматься по лестнице.
Отец не успел ответить, да, может, он и не нашелся бы, что сказать, так больно задел его смех сына. Одним-единственным словом можно так обидеть человека, что он лишится дара речи. Профессия! Тоже мне профессия! Жюльен произнес это так презрительно, с таким отвращением, что отец был совсем убит. Мать потупилась.
— Пойду приготовлю ему белье, — сказала она.
Она исчезла, и отец не нашел, что сказать. Он все еще был под впечатлением слов Жюльена. Руки у него дрожали. В горле стоял ком. А затем — правда не сразу — в нем словно что-то открылось и высвободилось, заполнили голову слова.
Тоже мне профессия! Господи, да что ж это? Он до такой степени презирает свою профессию? Значит, он презирает все подобные профессии! И отцовскую тоже, ту, которой он, отец, с такой любовью занимался добрую половину своей жизни! А он-то еще собирался поговорить с ним о земле. О возможности поехать на ферму. Ну и дела! Время сейчас, что ли, такое или Жюльен какой-то урод?
Поймет ли наконец мать, что ее сыну не хватает рассудительности, здравого смысла, мужества — всего того, что дает человеку возможность до конца жизни прожить честно? А как же Поль? Но у Поля хоть специальность есть. Он преуспевает.
Живопись — профессия? Хороша профессия, отрастил бороду и волосы и таскается с покойником под мышкой!
Отец все время ворчал. Он давал выход своему раздражению и, по мере того как оно испарялось, приходил к мысли, что лучше молчать. Ссора перед отъездом не приведет ни к чему. Жюльен уедет, и тогда, возможно, в доме опять наступит мир.
31
Отъезд Жюльена уладился скорее и проще, чем того ожидал отец.
В тот же вечер Вентренье принес удостоверение личности и продовольственные карточки. О маки он больше не заговаривал. Вероятно, он понял, что ни мать, ни сына этот выход не устраивает. Он только медленно, пожалуй даже хмуро, пояснил:
— У тебя изменены имя и фамилия и возраст. Удостоверение личности выдано тебе здесь, потому что ты жил тут, в городе, хотя родился в Филипвилле, откуда тебя вывезли в младенческом возрасте, когда твои родители переехали сюда. Значит, ты ничего не помнишь, что вполне естественно. Мы поступаем так с единственной целью, чтобы невозможно было проверить.
— А как его теперь звать по удостоверению? — спросила мать.
— Вы меня простите, мадам Дюбуа, но я думаю, что лучше никому этого не знать. Я, конечно, понимаю, что вы не пойдете трезвонить по всему городу, но таково правило безопасности.
Мать и бровью не повела. Отец посмотрел на Вентренье, но взгляд того не выражал ничего особенного. Казалось, Вентренье выполняет свою обычную работу.
— Понимаете, против этой меры не возражают даже жены. Вы не сможете писать сыну, но он вполне может время от времени давать вам знать о себе, присылать открытки каждый раз, как будет менять место жительства.
Вентренье помолчал, потом более сухим тоном добавил:
— Жюльена гестапо и петеновская милиция не разыскивают, они разыскивают тех, кого подозревают в участии в Сопротивлении. Он только уклоняется от отправки в Германию на принудительные работы, и жандармы разыскивают его как дезертира... В такое время, как сейчас, бригаду шпиков за ним не отправят. Если он будет осторожен, ему абсолютно ничто не грозит... Я даже не уверен, что следят за вашей перепиской.
В. тоне, каким это было сказано, слышалась даже некоторая ирония. Отец посмотрел на Жюльена, но тот и бровью не повел. Он держал удостоверение и карточки и посматривал на них, не решаясь развернуть.
Вентренье не стал задерживаться. Он отказался выпить стаканчик, пожал всем троим руку и вышел, сказав Жюльену:
— Тебе я все же пожелаю: ни пуха ни пера!
Уже на площадке он обернулся.
— Что касается удостоверения и карточек, — прибавил он, — я, само собой разумеется, полагаюсь на вас... Вы понимаете, чем я рискую.
Все произошло так быстро, что отец не мог даже вставить слово. Мать только-только успела поблагодарить Вентренье. И вот они опять остались втроем, не двигались, молчали. Жюльен, звавшийся уже не Жюльеном, все еще держал в руках удостоверение и карточки и не решался их развернуть. В конце концов он сунул их в карман.
— Так, — сказал он. — Значит, я уезжаю завтра утром с шестичасовым. Будет еще темно, и никто не увидит, как я выйду.
— Господи, чего только не приходится переживать! — вздохнула мать.
Отец откашлялся, встал, чтобы сплюнуть в топку, и сел на свое излюбленное место.
И опять наступила тишина. Тишина, нарушаемая только матерью, которая готовила ужин и накрывала на стол, гремя кастрюлями и тарелками. Жюльен курил, опершись локтем о стол, напротив него, как всегда, повернувшись к столу вполоборота и протянув ноги к плите, отец тоже курил сигарету, которой угостил его сын.
Они сидели тут, в этот последний вечер, который им осталось провести вместе. Их обступила тишина. Тьма сгущалась вокруг дома. В печке, не потрескивая, тихо горели дрова. Ни шума ветра. Ничего.
И когда с ужином было покончено и посуда убрана, по-настоящему ощутилась пустота.
Отец выпил липовый отвар и поднялся.
— Спокойной ночи, — сказал он.
Жюльен тоже поднялся.
— Я попрощаюсь с тобой, до свиданья, — сказал он.
— Нет, я встану до твоего ухода.
— Не стоит.
— Нет, я встану.
Отец шагнул на нижнюю ступеньку лестницы, подкрутил фитилек в коптилке, которую держал в правой руке, в левую взял ночной горшок и повторил:
— Спокойной ночи. Жена и сын тоже пожелали ему спокойной ночи, и он стал медленно подыматься по лестнице.
32
Отец за всю ночь вздремнул всего раза два-три. Он слышал, как часа через два после него сын и жена поднялись наверх. Он ничего не сказал. И всю ночь чувствовал, что жена тоже не спит. Она, конечно, не думала, что он уснул, но ничего не говорила.
Они лежали бок о бок, стараясь не шевелиться. Лежали совсем рядом, и в то же время их разделяло молчание, в котором они замкнулись.
Утром мать встала загодя, тихо спустилась по лестнице, затопила плиту и приготовила завтрак сыну. Отец подождал, когда встанет Жюльен, и тоже сошел к ним.
Теперь все трое собрались на кухне. Мать зажгла висячую лампу, и тогда стало похоже, что это не утро, а ночное бдение.
Около двери стояли два чемодана. К ручке того, что поменьше, была привязана свернутая в трубку газетная бумага, надо полагать с рисунками. Пальто Жюльена висело на перилах лестницы. Отец оглядел все. Потом поглядел на сына, который медленно ел хлеб, макая его в чашку с ячменным кофе, куда мать натерла кусочек шоколада. В кухне стоял запах шоколада.
Отец выпил чашку суррогатного кофе, затем вынул жестянку с табаком и медленно свернул сигаретку.
— Слишком рано ты закурил, — заметила мать.
— Ни одной лишней я не выкурю, — возразил отец. — Ты же знаешь, в жестянке у меня только дневная порция.
Они замолчали. Жюльен не поднимал головы.
— На вокзал ему лучше пройти бульваром, — сказал отец. — Это дальше, но там меньше рискуешь встретить знакомых.
— В этот-то час... — сказал Жюльен.
— Отец прав, предосторожность никогда не мешает.
— Хорошо. Пойду той дорогой, какой вы хотите.
Была в нем некая грусть. Покорность судьбе, казалось нависшая над всем домом. Отцу хотелось хоть немного подбодрить сына, но он не знал, что сказать.
Мать несколько раз повторила:
— Милый ты мой сын... Милый ты мой сын...
Она просила его соблюдать осторожность и быть благоразумным. Жюльен отвечал:
— Да, да. Не беспокойся обо мне.
И эти немногие слова прерывались бесконечными минутами молчания.
Когда настало время уходить, отец спросил:
— Деньги-то у тебя хоть есть?
— Да, все, что надо, у меня есть.
Отец, конечно, знал, что мать не отпустит Жюльена с пустым карманом, но это было все, что он нашел сказать. Обнимая сына, наклонившегося к нему, он только прибавил:
— Не оставляй нас слишком долго без вестей. И постарайся не делать глупостей.
И все. Жюльен взял чемоданы и вышел вслед за матерью, которой хотелось проводить его до калитки.
Оставшись один, отец взял раковину, которая служила ему пепельницей, высыпал золу в плиту и положил в жестянку с табаком оставленный Жюльеном окурок. Затем открыл ставни и потушил лампу. Было еще темно, но отсветы огня, плясавшего в плите, играли на линолеуме. Отец сел на свое обычное место, поставил ноги на дверцу топки и стал смотреть на огонь.
Жюльен уехал. Уехал в большой город. Старики остались одни. Всюду была война. Ее не было видно, но ее присутствие чувствовалось даже в этой темноте, которая словно прилипла к земле. Отец пытался представить себе неосвещенные улицы, вокзал с редкими затемненными синими лампочками, но картины, которые возникали перед ним, были картинами той войны, пережитой им в пору, когда он был еще во цвете лет.
Теперь он старик, которого оставляют силы. Никогда еще он не чувствовал этого так ясно, как в это утро, в эту темь, которую, как ему казалось, не сможет рассеять встающая на горизонте заря.
Вернувшись, мать только и сказала:
— Вот как, ты уже погасил лампу?
— Да какие у нас дела.
— Правда... теперь...
И это слово повисло в воздухе, застыло в не желавшем двигаться времени.
Мать села на свое место между плитой и столом. Они не видели друг друга. Отец знал, что она, как и он, смотрит на огонь в топке. Вероятно, она тоже мысленно следует за сыном.
Текли минуты, счесть их он не мог. Может быть, прошло полчаса, потом мать прошептала:
— Все, поезд ушел.
— Ты слышала?
— Да.
Отец не уловил никакого шума.
— Времени у него было больше чем достаточно.
— Конечно. Поезда теперь постоянно опаздывают, — сказала она.
Все еще не рассветало, и снова наступило молчание. Дрова догорели, и ни тот ни другой не произнесли ни слова. Когда в топке осталось только немного жара, мать встала и подбросила два полешка.
— Что ни говори, а живем мы в странное время, — вздохнул отец.
— Мы — это ладно... А вот молодые...
Отец не ответил. Мать закрыла дверцу топки.
— Будь мы уверены, что никто не донесет, он бы прекрасно мог остаться дома, — прибавила она, вернувшись на свое место.
Эти простые слова всколыхнули горькую муть в сердце отца. Он сжал губы, чтобы не высказать тех едких слов, которые, помимо воли, просились на язык. Рукой он крепко ухватился за край стола. Так крепко, что хрустнули суставы пальцев. Острая боль отозвалась в плече.
Он не сказал ничего. Ничего. И мать тоже не прибавила ни слова.
Отец оторвал взгляд от топки и посмотрел в окно, стараясь поймать первые признаки дня, который занимался с такой неохотой. Теперь он твердо знал, что они с матерью будут жить вот так, бок о бок, но дальше друг от друга, чем когда-либо раньше.
Их жизнь будет ожиданием, но чего хорошего могут ждать они от этой беспросветной тьмы, которая разверзлась перед ними?
Пепельно-серое небо, придавившее холодную зарю, не предвещало настоящего света.
Зима. Молчание.
Повсюду от земли, казалось, исходит чуть приторный запах, вроде того запаха, от которого холодеешь, входя в комнату, где лежит покойник.
<< пред. << >> след. >> |