[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


И.Кашкин. Комментарий ко 2-ому тому "Избранных произведений Э.Хемингуэя"

 
Начало сайта

Другие произведения автора

Начало произведения

     И.Кашкин. Комментарий ко 2-ому тому "Избранных произведений Э.Хемингуэя"
     
     -------------------------------------------------------------------
     Избранные произведения в 2-х томах. Под ред. И.Кашкина. Государственное издательство Художественной литературы, Москва 1959
     Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, июнь 2006
     -------------------------------------------------------------------
     
     
     
     
     «И ВОСХОДИТ СОЛНЦЕ» (The Sun Also Rises. N.Y. 1926)
     
     Роман был переиздан в Лондоне под заглавием «Fiesta» («Фиеста»), которое и принято было в раннем русском переводе 1935 года.
     Объяснение некоторых терминов боя быков дано в первом томе в комментарии к рассказу «Непобежденный».
     
     Стр. 7. Уильям Хадзон (1841 — 1922) — американский писатель и путешественник. На русский язык переведена его книга «Зеленые дворцы» — о жизни в тропическом лесу.
     Стр. 29. Генри Менкен (1880 — 1956) — известный американский критик (серия сборников «Предрассудки»), публицист и сатирик, едко и остро высмеивавший американское мещанство в статьях редактируемого им журнала «Америкэн Меркьюри» и в нескольких сборниках документальных материалов, выходивших под общим заглавием «Американа».
     Стр. 83. Уильям Дженнингс Брайен (1860 — 1925) — американский политический деятель, государственный обвинитель в нашумевшем дэйтонском «обезьяньем» процессе о запрещении преподавания теории эволюции.
     
     РАССКАЗЫ
     
     «Там, где чисто, светло», «Вино Вайоминга», «Ожидание», «Дайте рецепт, доктор», «После шторма» взяты из сборника «Победитель не получает ничего» (Winner Таке Nothing — 1933).
     Рассказы «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», «Снега Килиманджаро», «Рог быка» и «Старик у моста» — из сборника «Пятая колонна и первые сорок девять рассказов» (The Fifth Column and The First Forty Nine Stories — 1939).
     
     ФЕЛЬЕТОНЫ В ЖУРНАЛЕ "Esquire"
     
     «Стрельба влет» (Remembering Shooting-Flying — 1935). «Гости с Уайтхед-стрит» (The Sights of Whitehead Street — 1935).
     В период с 1933 по 1939 год Хемингуэй напечатал шесть рассказов и около двадцати пяти фельетонов в журнале для мужчин «Эскуайр», о котором Филип Ролингс говорит в «Пятой колонне»: «Ты же знаешь, что он не для чтения, а только для рассматривания картинок». Серия фельетонов была очередной поденщиной ради заработка, и сам Хемингуэй невысоко ценил их. В письме от 19 августа 1935 года Хемингуэй, например, заявлял: «Между делом, чтобы прокормить себя и семью, я пишу для «Эскуайра». Они не знают вперед, что я им пришлю, и получают материал за день до сдачи номера. Я трачу на каждый из этих фельетонов не больше одного дня и стараюсь писать забавно и говорить правду. Но без всяких претензий».
     Большая часть фельетонов мало значительна. Мелки их темы, нехарактерен для Хемингуэя и самый стиль, расплывчатый и довольно небрежный. Однако в фельетонах «Стрельба влет» и «Гости с Уайтхед-стрит» (перевод последнего взят из журн. «Тридцать дней», 1936, № 4) встречаются ценные высказывания и некоторые черты, дающие представление о той обстановке, в которой работал в эти годы Хемингуэй. Ему досаждали и отрывали от письменного стола не только гости на Уайтхед-стрит, но и большая часть критики, которая кричала о закате Хемингуэя и назойливо копалась в его личной жизни.
     Да и не ради одного лишь заработка печатались в «Эскуайре» не только Хемингуэй, но и Шервуд Андерсон и Драйзер. Периферийному по профилю журналу важно было заполучить в сотрудники знаменитость, а о чем он будет у них писать — редакцию не интересовало. С другой стороны, никто не принимал всерьез этого журнала и писать в нем можно было действительно о чем угодно.
     И вот, пользуясь редкой возможностью, Хемингуэй прослаивает непритязательные разговоры с читателем своими раздумьями на очень важные для него темы. Так, например, уже 4 сентября 1935 года в фельетоне «Заметки о будущей войне» Хемингуэй полным голосом заговорил о надвигающейся угрозе новой войны.
     В отличие от мистера Фрэзера, который часто и с удовольствием «не понимал самого себя», Хемингуэю хотелось бы осмыслить для себя многое. «Дайте рецепт, доктор» — озаглавлен рассказ о мистере Фрэзере; и кажется, что в эти годы Хемингуэй тоже не отказался бы от рецепта, особенно «доктора социальных наук». Так настойчиво он хочет понять, например, революцию, хотя бы в соотношении ее с войной. В длинном и растянутом фельетоне «Старый газетчик» (1934) Хемингуэй, между прочим, пишет:
     
     «Ваш корреспондент — старый газетчик. Значит, все мы — свои люди. Но беда в том, что ваш корреспондент был в газете репортером и поэтому всегда завидовал фельетонистам, которым разрешалось писать о самих себе. Бывало, когда выходил номер, ваш корреспондент прежде всего прочитывал большой подвал своего любимого фельетониста, где речь шла о самом фельетонисте, о его детях,, о том, что он думает и почему он так думает, — а у вашего корреспондента вся продукция за этот день сводилась примерно к следующему: «Кемаль утверждает не жег Смирны виноваты греки», — срочной, по три доллара за слово в адрес Монументал Ньюс-Сервис, а появлялось это в таком виде: «В сегодняшнем конфиденциальном интервью, данном корреспонденту Монументал Ньюс-Сервис, Мустафа Кемаль категорически отрицал какую-либо причастность турецких войск к сожжению Смирны. Город, по заявлению Кемаля, был подожжен греческим арьергардом еще до того, как первые турецкие отряды вступили в предместье».
     Не знаю, что было на душе у доброго старого фельетониста, в брюках мешком, когда он писал все эти бесконечные «я, меня, мое», но я уверен, что личные дела беспокоили его и до того, как он начал беспокоиться о судьбах мира, и во всяком случае интересно было наблюдать, как из фельетониста травоядного (природа, весна, бэйсбол, иногда рецензия на недочитанную книгу) он превращался в фельетониста плотоядного (бунты, насилия, катастрофы, революции). Но все фельетонисты, пишущие о себе, — шакалы, — кстати, мои рассуждения тоже начинают смахивать на фельетон, — а ни один шакал, отведав мяса, не станет питаться травой, независимо от того, сам ли он убил зверя, или подбирает то, что убили другие. Уинчел, например, всегда убивает зверя сам, то же можно сказать и еще кое о ком. Но в их фельетонах все же бывает информация. Поэтому вернемся к прежнему нашему любимцу, который охотно выставляет напоказ свою личность, предпочитая это собиранию фактов.
     ...Вся беда нашего прежнего любимца в том, что он слишком поздно занялся своим образованием. Теперь он уже не успеет научиться тому, что должен узнать человек, прежде чем умрет. Доброе сердце, крепкая голова, личное обаяние, брюки мешком и уменье стучать на машинке — всего этого недостаточно, чтобы понять, как устроен мир. Наш любимец никогда этого не узнает, потому что он слишком поздно начал и потому что он не умеет спокойно рассуждать.
     Например, непосредственно после войны мир был гораздо ближе к революции, чем теперь. В те дни мы, верившие в нее, ждали ее с часу на час, призывали ее, возлагали на нее надежды — потому что она была логическим выводом. Но где бы она ни вспыхивала, ее подавляли. Долгое время я не мог понять этого, но наконец, кажется, понял. Изучая историю, видишь, что социальная революция не может рассчитывать на успех в стране, которая перед этим не перенесла полного военного разгрома. Надо самому видеть военный разгром, чтобы понять это. Это настолько полное разочарование в системе, которая привела к краху, такая ломка всех существующих понятий, убеждений и приверженностей, особенно когда воюет мобилизованный народ, — что это необходимый катарсис перед революцией.
     Не было, может быть, страны более созревшей для революции, чем послевоенная Италия, но революция там была обречена на неудачу, потому что поражение итальянцев было неполным; после Капоретто Италия продолжала войну и в июне — июле 1918 года выиграла битву на Пиавэ. Из Пиавэ и на деньги банка Коммерчиале, Кредите Итальяно и миланских промышленников, которые хотели подавить преуспевающие социалистические кооперативные предприятия и социалистический муниципалитет Милана, возник фашизм.
     Франция была готова к революции в 1917 году после провала наступления при Шмэн-де-Дам. Полки восстали и пошли на Париж. Клемансо взял в свои руки власть, когда почти каждый политический деятель и «здравомыслящий» человек или подготовлял мир, или чаял мира, и, расстреляв или терроризировав всех своих старых политических противников, отказавшись обсуждать мирные условия, казнив бог весть сколько солдат, которые умирали в Венсенне без огласки, привязанные к столбам перед карательными взводами, и, продержавшись без наступления до прибытия американцев, он добился того, что войска его снова дрались в июле 1918 года. Революция была обречена во Франции тем, что страна кончила войну победительницей, и тот, кто видел, как по приказу Клемансо республиканская гвардия в блестящих кирасах и хвостатых касках на широкогрудых, тяжелоногих, крепко подкованных лошадях атаковала и топтала шествие инвалидов войны, которые уверены были, что «старик» никогда не тронет их, любимых его poilus; тот, кто видел блеск сабель и рысь, переходящую в галоп, и опрокинутые кресла-каталки, и людей, выкинутых из них на тротуар и не способных двинуться, сломанные костыли, мозги и кровь на камнях мостовой, железные подковы, выбивающие искры из булыжника и глухо топчущие безногих, безруких людей и бегущую толпу; кто видел все это, для того ничего нового не было в том, что Гувер направил войска, чтобы рассеять голодный поход ветеранов.
     Германия не знала военного разгрома. Она не знала нового Седана, такого, какой привел к Коммуне. Просто Германии не удалось победить в весенних и летних битвах 1918 года, но армия ее не разложилась и мир был заключен раньше, чем поражение успело перерасти в тот разгром, из которого возникает революция. Революция все же была, но она была обусловлена и ограничена тем, как кончилась война, и те, кто не хотел признать военного поражения, ненавидели тех, кто признавал его, и стали расправляться с наиболее способными из своих противников путем обдуманной программы убийств, гнуснее которых никогда еще не было на свете. Они начали сейчас же после окончания войны убийством Карла Либкнехта и Розы Люксембург и продолжали убивать, систематически уничтожая как революционеров, так и либералов все теми же методами предумышленного убийства. Вальтер Ратенау был совсем не похож на Рема, был много лучше этой гадины, но те же люди и та же система убили обоих.
     Испания получила революцию, соответствующую масштабу ее военного поражения при Аннуале, и те, кто был ответствен за эту ужасную мясорубку, потеряли посты и престолы. Но когда три недели назад там попытались углубить революцию [1], оказалось, что народные массы не подготовлены к этому и не хотят ее.
     
     [1] Речь идет о всеобщей забастовке и астурийском восстании в октябре 1934 года.
     
     ...Но за проигранную войну, проигранную позорно и окончательно, приходится расплачиваться распадом государственной системы. Это и вам следует зарубить на носу, почтеннейший любимец.
     Писатель может сделать недурную карьеру, примкнув к какой-нибудь политической партии, работая на нее, сделав это своей профессией и даже уверовав в нее. Если это дело победит, карьера такого писателя обеспечена. Но все это будет не впрок ему, как писателю, если он не внесет своими книгами чего-то нового в человеческие знания.
     Нет на свете дела труднее, чем писать простую честную прозу о человеке. Сначала надо изучить то, о чем пишешь, затем нужно научиться писать. На то и другое уходит вся жизнь. И обманывают себя те, кто думает отыграться на политике. Это слишком легко, все эти поиски выхода слишком легки, а само наше дело непомерно трудно. Но делать его нужно, и каждый раз, когда это удается, в том, о чем вам еще надо написать, становится одной темой и одной группой людей меньше.
     ...Книги нужно писать о людях, которых знаешь, которых любишь или ненавидишь, а не о тех, которых еще только изучаешь. И если написать правдиво, все социально-экономические выводы будут напрашиваться сами собой.
     ...Когда у вас будет побольше свободного времени, почитайте книгу Толстого, которая называется «Война и мир», и вы увидите, что все пространные исторические рассуждения, которые ему, вероятно, казались самым лучшим в книге, когда он писал ее, вам захочется пропустить, потому что даже если когда-нибудь они и имели не только злободневное значение, теперь все это уже неверно или неважно, зато и верным и важным и неизменным осталось изображение людей и событий. Не верьте, если критики станут объяснять, какой должна быть книга, исходя из того, какая сейчас мода. Все хорошие книги сходны в одном: то, о чем в них говорится, кажется достовернее, чем если бы это было на самом деле, и когда вы дочитали до конца, вам кажется, что все это случилось с вами, и так оно навсегда при вас и остается: хорошее и плохое, восторги, печали и сожаления, люди и места, и какая была погода. Если вы умеете все это дать людям, значит вы — писатель. Потому что это самое трудное.
     ...Нужно уметь работать без похвал. Самый волнующий момент, это когда готов черновик. Но его никто не видит, и нужно много и долго работать над ним, чтобы все свое волнение и каждый вздох и стон передать читателю, а когда кончишь, то все слова кажутся лишенными смысла, потому что слишком много раз читал их. К тому времени, когда книга выходит из печати, ты уже занят чем-то другим и это уже все позади и тебе не хочется даже слышать о ней. Но ты все-таки слышишь и раскрываешь и читаешь ее и видишь все те места, которые нельзя уже исправить.
     ...И вот когда-нибудь, когда не работается и настроение отвратительное, книга попадается тебе на глаза и ты открываешь ее и начинаешь читать и через некоторое время говоришь жене: «Слушай, а ведь здорово, черт возьми».
     А она отвечает: «Милый, я всегда это говорила». Или она не слышит и говорит: «Что ты сказал?» — и ты не повторяешь своих слов.
     Но если книга хорошая, если она о том, что ты знаешь, и написана правдиво, и, перечитывая ее, ты видишь это, пусть кто хочет поднимает вой; это будет похоже на приятное подвывание койотов, когда они рыщут по снегу, а ты сидишь в своей хижине, выстроенной твоими руками ила купленной на деньги, которые ты получил за свою работу».
     
     Одним из последних фельетонов Хемингуэя в «Эсквайр» был: «Крылья всегда над Африкой».
     
     
     ЗЕЛЕНЫЕ ХОЛМЫ АФРИКИ (Green Hills of Africa — 1935)
     
     Это путевые очерки об охоте на крупную дичь. По словам самого Хемингуэя, он попытался написать абсолютно правдивую книгу с целью проверить, может ли отчет об охоте соперничать с фабульным произведением. В целом опыт не оправдал себя, но книга получилась любопытная.
     В Экваториальную Африку Хемингуэя влечет континент еще мало затронутый культурой, возврат к свежему восприятию мира. Хемингуэй едет в Африку как бы в надежде, «что ему удастся согнать жир с души, как боксеру, который уезжает в горы и работает и тренируется там, чтобы согнать жир с тела». Влечет его к себе доброта и простота нравов честных и смелых охотников-негров, среди которых он чувствует себя превосходно и с которыми грубовато шутит.
     В книге «Зеленые холмы Африки» роль Старой леди выполняет неожиданный собеседник — некий австриец — Кандисский. Это закинутый в Африку сноб, любитель немецкого модернистского журнала «Квершнитт» и одновременно поклонник творчества Поля Валери, Джемса Джойса и Рингельнаца. Кандисский и в этой глуши хочет «жить богатой интеллектуальной жизнью», ведь он обожает умные разговоры. Хемингуэй раздражен, что и тут его настигло опостылевшее умничанье. Сначала он отшучивается, ставя второстепенного венского писателя Рингельнаца выше Генриха Манна, потом огрызается: «Что вы сказали? Может, поговорим о чем-нибудь другом?»
     Но все же и в этой шутливой беседе в некоторой мере проявляются литературные вкусы Хемингуэя. Здесь упомянуты и некоторые любимые книги и авторы Хемингуэя. Если свести воедино имена, названные им в «Зеленых холмах Африки» и в его фельетонах «Стрельба влет», «Монолог к Маэстро» и др., то получится такая картина.
     Среди любимых авторов Хемингуэя оказываются прежде всего русские: Лев Толстой (к которому он четырежды возвращался на страницах «Зеленых холмов»), затем Тургенев, Достоевский и лишь случайно не упомянутый в данной связи Чехов. В одном из своих фельетонов Хемингуэй дополняет ранее названные книги русских, рекомендуя начинающему писателю прочитать «всего Тургенева» и, кроме «Братьев Карамазовых», — «еще два романа Достоевского на выбор».
     Видное место занимают великие французы: «несравненный» Стендаль, «каменный идол» Флобер (в котором Хемингуэй особенно ценит дисциплину), Мопассан и др.
     Упоминая американцев, он шутливо уклоняется от оценки близкого ему по духу Торо, оценивает Э. По как блестящего, но мертвенного мастера, признает Мелвилла, но с оговоркой насчет приписываемой ему риторики и мистики и наконец называет «не по порядку» трех «хороших писателей»: Генри Джеймса, Стивена Крейна и Марка Твена. О Джеймсе он говорит сдержанно, без уточнений, и как об одном из тех, кто писал ради денег; о Стивене Крейне — ограничительно, как об авторе двух замечательных рассказов; и наконец о Твене, хотя тоже ограничительно, но зато без всяких оговорок: «Вся американская литература вышла из одной книги Марка Твена, из его «Гекльберри Финна» [1]. Список любимых американских книг завершает «Уайнсбург Охайо», первый сборник Шервуда Андерсона, несомненно повлиявший на молодого Хемингуэя.
     
     [1] Любопытно сопоставить эту оценку с недавним высказыванием Фолкнера, который назвал Твена отцом как Шервуда Андерсона, так и Теодора Драйзера. В этой оценке неясно, какого Твена имел в виду Фолкнер, зачисляя ему в сыновья Шервуда Андерсона. Ведь творчество Твена сложно и многообразно. Есть Твен «Уилсона Мякинной головы», есть в его произведениях и скепсис, и нигилизм, и примиренчество, и может быть именно эти стороны его творчества ближе как Шервуду Андерсону, так и самому Фолкнеру.
     
     Из англичан: в фельетонах упоминаются два романа Филдинга, а в «Зеленых холмах Африки» лишь «Грозовой перевал» Э. Бронте, «О далеком и давнем» писателя-путешественника У. Хадзона, особо оговоренный в общей форме «талант Киплинга» и все.
     Много внимания уделено англо-ирландским писателям: упомянута автобиография Джорджа Мура «Привет и прощание», автобиография Йетса. Затем к особенно выделенной, флоберовской по духу, книге «Дублинцы» Джойса в фельетонах прибавлены его же «Портрет художника в юности» и «Улисс».
     Из немцев: только «Будденброки» Томаса Манна.
     Упомянуты еще три книги капитана Мариета и дорогая по каким-то особым причинам «Королева Марго» Дюма.
     Характерно, что из всего этого списка только «Улисса» можно причислить к модернистской литературе, да и то книга упомянута Хемингуэем скорее как обязательный ассортимент, как своего рода «евангелие» его сверстников и как одна из книг давно любимого им автора «Дублинцев» и «Портрета художника в юности».
     В целом и «Зеленые холмы Африки» тоже еще не «настоящая книга». Подступы к этой настоящей книге об Африке находим скорее в «Снегах Килиманджаро» или в «Недолгом счастье Фрэнсиса Макомбера», где Хемингуэй, не ограничиваясь беглыми зарисовками, доводит до обычного для него высокого художественного уровня и описания охоты, и образы людей, и большие возникающие перед ними проблемы. А в книге «Зеленые холмы Африки» лишь мимоходом высказаны излюбленные мысли Хемингуэя о простой честной прозе без всяких фокусов, без всего того, что портится от времени.
     Касается Хемингуэй в «Зеленых холмах Африки» и вопросов литературной жизни. Легко понять, что такому писателю, как Хемингуэй, не по душе литературная «ярмарка на площади» Нью-Йорка или Голливудский конвейер, что ему душно как в литературных салонах Бостона и других университетских центров, так и перед прилавками редакционных торгашей. Однако, чуждаясь литературщины, Хемингуэй оказывается вне всякой литературной среды. Сравнение нью-йоркских писателей с червями в бутылке или совет писателям встречаться, только когда работа закончена, — все это, конечно, остается личным мнением Хемингуэя и для личного его пользования, как и огульная недооценка современной цивилизации.
     В особняком стоящем экскурсе Хемингуэй сопоставляет вывозимые в море отбросы города Гаваны с величавым всеочищающим потоком Гольфстрима:
     
     «Если ты совсем молодым отбыл повинность обществу, демократии и прочему и, не давая себя больше вербовать, признаешь ответственность только перед самим собой, на смену приятному, ударяющему в нос запаху товарищества к тебе приходит нечто другое, ощутимое лишь через твой собственный опыт. Я еще не могу дать этому точное определение, но такое чувство возникает, когда ты честно и хорошо написал о чем-нибудь и беспристрастно оцениваешь написанное, а тем, кому платят за чтение и рецензии, не нравится твоя книга, и они говорят, что все это высосано из пальца, хотя ты прекрасно знаешь настоящую цену своей работе; или когда ты занят чем-нибудь, что обычно считается пустяком, а ты все же знаешь, что это так же важно и всегда было не менее важно, чем все общепринятое, и когда на море ты один с этим и видишь, что Гольфстрим, с которым ты сжился, который ты знаешь и вновь узнаешь, и всегда любишь, течет так же, как тек он с тех пор, когда еще не было человека, и что он омывает этот длинный, красивый и несчастный остров с незапамятных времен, до того, как Колумб увидел его берега, и что все, что ты можешь узнать о Гольфстриме, и то, что в нем всегда было, все это непреходяще и ценно, ибо поток его будет течь, как он тек мимо индейцев, мимо испанцев, мимо англичан, мимо американцев и мимо всех кубинцев; и все формы правления, богатство, нищета, муки, жертвы, продажность, жестокость — все уплывает, как баржа, на которой вывозят отбросы в море; дурно пахнущая, вся в пятнах плесени по бортам, — она, кренясь на волне, вываливает свой груз в глубокую воду, и от него на глубину в двадцать — двадцать пять футов вода становится бледно-зеленой, и все тонущее идет ко дну, а на поверхность всплывают пальмовые ветви, бутылки, пробки, перегоревшие электрические лампочки, изредка презерватив, набрякший корсет, листки из ученической тетрадки, собака со вздутым брюхом, крыса или полуразложившаяся кошка; и мусорщики, сосредоточенные, проницательные, как историки, пасут все это с лодок, вылавливая свою добычу длинными шестами. У них тоже есть своя точка зрения. И когда в Гаване дела идут хорошо, поток, в котором и не различишь течения, принимает пять порций такого груза ежедневно, а через десять миль вода в нем так же прозрачна, ярка и незамутнена, как и до встречи с буксиром, волочащим баржу; и пальмовые ветви наших побед, перегоревшие лампочки наших открытий и пустые презервативы наших великих любовей плывут, маленькие, ничего не значащие по сравнению с единственным непреходящим — с потоком Гольфстрима».
     Трудно разобраться в этом запутанном клубке, представляющем редкий у позднего Хемингуэя рецидив стилистической усложненности. В нем переплетены и отголоски фальшивого, отброшенного самим Хемингуэем лозунга первой мировой войны «За спасение демократии», и невыветрившийся душок фронтового товарищества с участниками этой несправедливой войны, и какие-то неясные счеты с критикой, и со всей лживой буржуазной цивилизацией в целом. Свои мысли о возврате к непосредственному, неиспорченному восприятию мира Хемингуэй подкрепляет размышлениями о несовершенстве так называемого «машинного века», который, по представлению западных интеллигентов, внес столько путаницы за последние полтора столетия, а также размышлениями о бренности цивилизации этого века, очищаемой, по мысли Хемингуэя, потоком Гольфстрима, который непреходящ, как творения настоящей человеческой культуры и искусства. Здесь и Гольфстрим как образ «равнодушной природы», и защита своих творческих мыслей, и недоверие к мысли вообще. «Я еще не могу дать этому точного определения», — сознается сам писатель. Однако дело не только в том, что писатель не знает, что сказать. Смятенность мысли, пессимистический тупик вызывают здесь и стилистическую нечеткость и смазанность. Да, Гольфстрим очищает себя от отбросов Гаваны, но сама-то Гавана остается для писателя какой-то клоакой, не больше. И кроме того, говоря здесь о выстраданном, заветном и, может быть, достигая желаемого эмоционального воздействия на известный круг читателей, Хемингуэй сознательно или бессознательно сбивается в самом способе выражения на модное для современного модернизма косноязычие.
     Для позиции Хемингуэя характерно, что в своем бесконечном и бессвязном периоде он критикует буржуазную цивилизацию в формах, подсказанных ему ее же распадающимся искусством. Зато в других местах книги, когда он говорит о наследии настоящей культуры: о Лувре и Прадо, о книгах Стендаля и Толстого, чувствуется — он грудью готов защищать это наследие от новых варваров XX века, что он и подтвердил делом уже через год в борьбе за справедливость на полях гражданской войны в Испании, а совсем недавно своей честной оценкой событий на Кубе.
     Характерны и размышления Хемингуэя о расточении, которым подвергаются природные богатства его родной страны, отданные на поток и разграбление всяческим дельцам. Однако и тут Хемингуэй еще берет за общую скобку всех расхитителей и развратителей, не пытаясь разобраться в том, где надо искать истинных виновников происходящего. Попытку осмыслить это для себя он сделает позже.
     
     
     ИМЕТЬ И НЕ ИМЕТЬ (To Have and Have Not — 1937)
     
     Зерном романа послужили два рассказа о Гарри Моргане, напечатанные в журналах: первый в 1934 году, второй в 1936 году, а толчком к заострению темы о судьбе ветеранов первой мировой войны послужила катастрофа в пятом лагере на Матекумбе-Ки. Хемингуэй принял участие в первой же спасательной партии и, возмущенный происшедшим, направил негодующую корреспонденцию «Кто убил ветеранов войны во Флориде?» (Who Murdered the Vets») в адрес прогрессивного журнала «Нью Мэссиз», где она и была напечатана в номере от 17 сентября 1935 года (тоже в сокращенном виде в газете «Дейли Уоркер» от 13 сентября 1935 г.). Перевод взят из журнала «Интернациональная литература», 1935, № 12.
     Хемингуэй дописывал третий, завершающий, рассказ и объединял все три рассказа в одну книгу уже после поездки в республиканскую Испанию. Это побудило его не только с еще большей остротой сопоставить два мира имущих и неимущих, но и хотя бы наметить тему необходимости для человека преодолеть свое одиночество.
     В силу ряда указанных обстоятельств многое в романе осталось не до конца согласованным и не зачищенным. Однако общая линия книги последовательна. Волчий закон мира «иметь» давит в ней не только на ветеранов, он давит и на «свободного предпринимателя» — морского гида и контрабандиста Гарри Моргана, заставляя его стать тоже волком-одиночкой, восстающим против волчьей стаи. Гарри Морган деградирует, идет на преступление и только перед смертью сознает безнадежность и ошибочность своего пути,
     В заметке «В защиту Кинтанильи» (прогрессивный испанский художник Луис Кинтанилья сидел тогда в мадридской тюрьме за участие в астурийском восстании 1934 г.), напечатанной в февральском номере журнала «Эскуайр» за 1935 год, Хемингуэй, между прочим, писал:
     
     «Пусть не говорят о революции те, кто пишет это слово, но сам никогда не стрелял и не был под пулями; кто никогда не хранил запрещенного оружия и не начинял бомб; не отбирал оружия и не видел, как бомбы взрываются; кто никогда не голодал ради всеобщей стачки и не водил трамвай по заведомо минированным путям; кто никогда не пытался укрыться на улице, пряча голову за водосточную трубу, кто никогда не видел, как пуля попадает женщине в голову, или в грудь, или в спину; кто никогда не видел старика, у которого выстрелом снесло половину головы; кто не вздрагивал от окрика «руки вверх»; кто никогда не стрелял в лошадь и не видел, как копыта пробивают голову человека; кто никогда верхом не попадал под град пуль или камней, кто никогда не испытал удара дубинкой по голове и сам не швырял кирпичей; кто никогда не видел, как штрейкбрехеру перешибают руки ломом; или как вкачивают в агитатора кишкой сжатый воздух; кто никогда — это уже серьезней, то есть карается строже, — не перевозил оружия ночью в большом городе; кто не бывал свидетелем этого, но знал, в чем дело, и молчал из страха, что позднее поплатится за это жизнью; кто никогда (пожалуй, хватит, ведь продолжать можно до бесконечности) не стоял на крыше, пытаясь отмыть собственной мочой черное пятно между большим и указательным пальцем — след автомата, когда сам он закинут в колодец, а по лестнице поднимаются солдаты; по рукам вас будут судить, других доказательств, кроме рук, им не надо; впрочем, если руки чисты, вас все равно не отпустят, если знают точно, с какой крыши вы стреляли; кто в сам, может быть, поднимался вместе с солдатами».
     
     Из этой тирады видно, о какой революции идет речь. Хемингуэй имеет здесь в виду не длительную организованную борьбу, не теоретическое ее обоснование и многообразные методы (все это было ему неизвестно и пока еще, в пору его кризиса, чуждо), а непосредственное действие, насильственный переворот по типу обычных южно-американских пронунциаменто.
     Кроме того, со своей позиции «объективного» наблюдателя Хемингуэй в ту пору не отказывал в праве говорить о революции никому из тех, кто в той или иной форме был участником событий — лишь бы это не была декламация розовых либералов или черная клевета реакционеров уже потому, что для него и то и другое не достоверно, как всякая информация понаслышке.
     Такое одностороннее понимание революции отчасти объясняет и трактовку кубинских революционеров в романе «Иметь и не иметь». В начале 30-х годов, когда Хемингуэй имел возможность наблюдать кубинские пронунциаменто, они еще часто подстрекались извне компаниями сахарных монополий против фруктовых монополистов, — и наоборот.
     Такой характер восстаний начала 30-х годов на Кубе отчасти объясняет и методы борьбы, применяемые персонажами «Иметь и не иметь»: личный террор, экспроприации по анархистскому принципу: грабь награбленное и т. п. Картина борьбы в романе искусственно сужена до одного более или менее случайного эпизода. Но в рамках этого эпизода действует своя логика: одно насилие порождает другое, и в результате гибнут все участники авантюры, описанной в последней части романа «Иметь и не иметь».
     Правда, позднее гнев народа направлялся и против наемников монополий, продажных диктаторов, но эти вспышки еще не перерастали тогда в ту широкую борьбу, в результате которой кубинский народ сверг сейчас диктаторский режим Батисты и которую Хемингуэй в интервью американскому журналисту Эммету Уотсону охарактеризовал так: «Восстание против Батисты — это первая революция на Кубе, которую следует действительно считать революцией».
     
     Стр. 416. Антикости — разговорное искажение вместо Анакостия — загородное предместье Вашингтона, где генерал Макартур силой оружия разогнал ветеранов войны, которые дважды в декабре 1931 и в июле 1932 года направлялись со всей страны в Вашингтон с петицией о продлении пособия участникам войны (Сравни верное название на стр. 455.)
     
     
     КРЫЛЬЯ ВСЕГДА НАД АФРИКОЙ (Wings Always over Africa — 1936)
     
     Фельетон характерен по острой постановке вопроса: стремясь показать изнанку похода Муссолини на Абиссинию, Хемингуэй не боится сгущения красок, чтобы предостеречь одурманенных итальянцев от того, что их ожидает в результате этого похода. Без всякого прямого отождествления он просто сопоставляет пернатых стервятников и сынков Муссолини, парящих над Африкой в поисках цели для своих бомб и пулеметов. (Перевод этого фельетона взят из журнала «За рубежом», 1936, № 8.)
     Так сквозь привычную для читателей «Эскуайра» фельетонную болтовню упорно прорывается и звучит тревожный голос человека, у которого и в его уединении не прекращалась большая внутренняя работа по определению своего отношения к миру.
     В числе прочих Хемингуэй поместил в «Эскуайре» рассказ «Рог быка» (1936), одну из новелл, составляющих роман «Иметь и не иметь», и такой значительный рассказ-повесть, как «Снега Килиманджаро» (1936). В последнем рассказе Хемингуэй повторяет композиционный прием, уже примененный им в книге «В наше время». История о вымышленном писателе Гарри перемежается напечатанными курсивом отрывками воспоминаний о фактах из жизни самого Хемингуэя.
     
     
     ПЯТАЯ КОЛОННА (The Fifth Column — 1938)
     
     В своем обращении ко II Конгрессу американских писателей журналист Джордж Сельдес писал из Испании: «Мы гордимся Людвигом Ренном, и генералом Лукачем, и Кинтанильей, и нашими санитарами и врачами, и нашим Эрнестом Хемингуэем за те неафишируемые дела, которые он совершал в Мадриде».
     В предисловии к пьесе упоминаются и рассказы, помещенные вместе с нею в той же книге: «The Fifth Column and the first Forty nine Stories» (1938).
     
     
     АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ И МАДРИДСКИЕ ШОФЕРЫ
     
     Эти два очерка взяты из книги фронтовых корреспонденций «Испанская война» (The Spanish War), вышедшей как № 16 английского ежемесячника «Факт» (Fact) в июле 1938 года.
     
     СТАРИК И МОРЕ (The Old Man and the Sea — 1952)
     
     Эта книга весьма органично вытекает из давних взглядов Хемингуэя. Основная тема повести — победа и в самом поражении — в известной степени повторяет тему раннего рассказа «Непобежденный». Фабульная ситуация восходит к фельетону «На голубой струе» («On the Blue Water»), напечатанному в журнале «Эскуайр» в апреле 1936 года. Абзац в двести слов о старом рыбаке и акулах там кончается так: «Когда его подобрали рыбаки, старик рыдал, полуобезумев от своей потери, а тем временем акулы все еще ходили вокруг его лодки». Сама обстановка рыбной ловли напоминает аналогичные сцены в «Иметь и не иметь».
     Однако все это поднято в повести до большого обобщения, которое самой своей зашифрованностью дало повод для всевозможных толкований. Самому Хемингуэю претит всякое шаманство вокруг его творчества. Когда к нему, писателю, десятилетиями добивающемуся «сильной, голой, кремнистой прямоты утверждения», приступили репортеры с требованием разъяснить скрытый смысл повести, Хемингуэй ответил им не без насмешливого лукавства: «Не было еще хорошей книги, которая возникала бы из заранее выдуманного символа, запеченного в книгу, как изюм в сладкую булку. Сладкая булка с изюмом хорошая штука, но простой хлеб лучше. Я попытался дать настоящего старика и настоящего мальчика, настоящее море и настоящую рыбу и настоящих акул. И, если это мне удалось сделать достаточно хорошо и правдиво, они, конечно, могут быть истолкованы по-разному».


Библиотека OCR Longsoft