<< пред. << >> след. >> VI
Ревность Хармионы. — Смех Гармахиса. — Приготовление к кровавому убийству. — Старая Атуа
Долго я стоял, погруженный в задумчивость, потом случайно взял венок из роз и посмотрел на него. Как долго я так стоял, не знаю, но, когда поднял глаза, увидел Хармиону, о которой, правда, совершенно позабыл.
Как ни мало я думал о ней в эту минуту, но все-таки успел заметить, что она была взволнована, рассержена и гневно колотила ногой о пол.
— Это ты, Хармиона? — сказал я. — Что с тобой? Ты, наверное, устала стоять так долго в углу за занавеской? Почему ты не ушла, когда Клеопатра увела меня на площадку богини?
— Где мой платок? — спросила она, бросая на меня сердитый взгляд. — Я обронила здесь мой вышитый платок!
— Платок? — возразил я. — Клеопатра подняла его здесь, а я выбросил!
— Я видела, — отвечала девушка, — и очень хорошо все видела. Ты выбросил мой платок, а венок из роз не бросил! Это был "дар царицы", и потому царственный Гармахис, жрец Изиды, избранник богов, коронованный фараоном на благо Кеми, дорожит им и сберег его. Мой же платок, осмеянный легкомысленной царицей, выброшен прочь!
— Что такое ты говоришь? — возразил я, удивленный ее горьким тоном. — Я не умею разгадывать загадки!
— Что я говорю? — спросила она, откидывая голову и показывая изгиб белой шеи. — Я ничего не говорю или все, думай, как хочешь! Желаешь знать, что я думаю, мой брат и господин? — Голос ее зазвучал глухо и тихо. — Я хочу сказать тебе, ты — в большой опасности!
Клеопатра опутывает тебя своими роковыми чарами, и ты близок к тому, чтобы полюбить ее, полюбить ту, которую ты должен завтра убить! Смотри и любуйся на этот розовый венок — его ты не можешь выбросить вслед за моим платком: Клеопатра надевала его сегодня ночью!
Благоухание волос любовницы Цезаря, Цезаря и других! Венок еще пахнет розами! Скажи мне, Гармахис, как далеко зашло на башне? Там, в углу, я не могла все слышать и видеть. Прелестное местечко для влюбленных! Дивный час любви! Наверное, Венера первенствует над звездами сегодня ночью?
Все это она произнесла так спокойно, нежно и скромно, хотя ее слова не были скромны и звучали горечью; каждый звук их колол меня в сердце и рассердил до того, что я не находил слов.
— Поистине, ты умно рассчитал, — продолжала она, замечая свое преимущество, — сегодня ты целовал губы, которые завтра заставишь замолчать навеки! Мудрое уменье пользоваться моментом! Умное и достойное дело! Наконец я прервал ее.
— Девушка, — вскричал я, — как ты смеешь говорить так со мной? Вспомни, кто я! Ты позволяешь себе насмехаться надо мной?
— Я помню, чем и кем ты должен быть! — отвечала она спокойно. — А что ты такое теперь, я не знаю. Вероятно, ты знаешь это, ты и Клеопатра!
— Что ты думаешь обо мне? — сказал я. — Разве я достоин порицания, если царица...
— Царица! Что же творится у нас? У фараона есть царица...
— Если Клеопатра желала прийти сюда сегодня ночью и побеседовать...
— О звездах, Гармахис, наверное, о звездах и о розах, больше ни о чем!
Потом я не знаю, что наговорил ей. Я был взволнован, дерзкий язык девушки лишил меня самообладания и довел до бешенства. Одно я знаю. Я говорил так жестоко, что она вся согнулась передо мной, как тогда перед дядей Сепа, когда он упрекал ее за греческое одеяние. Она плакала тогда и теперь заплакала еще сильнее и горше.
Наконец я замолчал, устыдившись своего гнева и очень опечаленный. Рыдая, она все же нашла силы ответить мне совсем по-женски.
— Ты не должен был говорить так со мной! — возразила она, рыдая. — Это жестоко и бесчеловечно! Я за бываю, что ты жрец, а не муж, исключая, может быть, одной Клеопатры!
— Какое право имеешь ты? — сказал я. — Как ты можешь думать?
— Какое право имею я? — спросила она, устремив на меня свои темные глаза, полные слез, которые текли по ее нежному лицу, подобно утренней росе на цветке лилии. — Какое право имею я, Гармахис! Разве ты слеп?
Разве не знаешь, по какому праву я говорю с тобой?
Я должна сказать тебе. Потому что это в моде здесь, в Александрии. По единственному и священному праву женщины, по праву великой любви моей к тебе, которую ты, кажется, не замечаешь, по праву моей славы и моего позора! О, не сердись на меня, Гармахис, не сердись, что правда вырвалась из моего сердца! Я вовсе не дурная.
Я — такая, какой ты сделаешь меня. Я — воск в руках ваятеля, и ты можешь вылепить из меня, что тебе угодно. Во мне живет теперь дыхание славы, оживляя всю мою душу, которое может вознести меня так высоко, как я никогда не мечтала, если ты будешь моим кормчим, моим спутником. Но если я потеряю тебя, я потеряю все, — все, что сдерживает меня от дурного, — и тогда я погибла. Ты не знаешь меня, Гармахис! Ты не знаешь, какая сильная душа борется в моем слабом теле! Для тебя я пустая, ловкая, своенравная девушка! О, нет, я больше и сильнее! Укажи мне твою возвышенную мысль, и я угадаю ее, глубочайшую загадку жизни, и я разъясню ее! Мы — одной крови, любовь сгладит различие наших душ и сольет нас в единое целое и великое! У нас одна цель, мы любим свою страну, один обет связывает нас! Прижми же меня к твоему сердцу, Гармахис, посади меня с собой на трон двойной короны, и, клянусь, я подниму тебя на такую высоту, на которую не мог еще подняться человек. Если же ты оттолкнешь меня, то берегись, я могу погубить тебя! Я отбросила в сторону холодные приличия света, понимая все ухищрения прекрасной и развратной царицы, которая желает поработить тебя, сказала тебе все, что у меня на сердце, и ответила тебе!
Она сжала руки и, сделав шаг ко мне, смотрела, бледная и дрожащая, в мое лицо.
На минуту я против воли был оглушен чарами ее голоса, силой ее слов. Как музыка звучали ее речи в моих ушах. Если бы я любил эту женщину, ее любовь, несомненно, зажгла бы пламя в моем сердце, но я не любил ее и не умел играть в любовь. С быстротой молнии мелькнула у меня мысль о том, как в эту ночь она надела мне на голову венок из роз, как я выбросил вон ее платок. Я вспомнил, как долго Хармиона ждала и подслушивала наш разговор с Клеопатрой, и ее полные горечи слова! Наконец подумал о том, что сказал бы дядя Сепа, если бы мог видеть нас теперь, и странное, глупое положение, в которое я попал! Я захохотал, захохотал безумным смехом, и этот смех был моим погребальным звоном! Она отвернулась, бледная как смерть, и один взгляд на ее лицо остановил мой безумный смех.
— Ты находишь, Гармахис, — сказала она тихим, прерывающимся голосом, опустив глаза, — ты находишь мои слова смешными?
— Нет, — ответил я, — нет, Хармиона! Прости мне этот смех. Это — смех отчаяния! Что я могу сказать тебе? Ты наговорила много высоких слов о том, чем ты могла бы быть! Мне остается сказать тебе, что ты есть теперь!
Она вздрогнула, я замолчал.
— Говори! — произнесла она.
— Ты знаешь и очень хорошо знаешь, кто я и какова моя миссия. Ты знаешь, что я поклялся Изиде, и по закону божества ты для меня — ничто!
— О, я знаю, что мысленно обет уже нарушен, — прервала она тихим голосом, с глазами, по-прежнему опущенными в землю, — мысленно, но не на деле — обет растает, подобно облаку... Гармахис, ты любишь Клеопатру!
— Это ложь! — вскричал я. — Ты сама развратная девушка, желавшая отклонить меня от долга и толкнуть на открытый позор! Ты увлекалась своим честолюбием или любовью к злу и не постыдилась перешагнуть ограду стыдливости своего пола и сказать то, что ты сказала...
Берегись заходить так далеко! Если ты желаешь, чтобы я ответил, я отвечу прямо, как ты спросила. Хармиона — не принимая во внимание моего долга и моих обетов — всегда была для меня и есть — ничто! Все твои нежные взгляды не заставят сердце забиться сильнее! Едва ли ты можешь быть моим другом, так как, говоря правду, я не могу доверить тебе. Еще раз говорю: берегись! Ты можешь делать зло мне, но если осмелишься поднять палец против нашего дела, умрешь в тот же день. Теперь наша игра сыграна!
Пока я гневно говорил это все, она отодвигалась назад, все дальше, и, наконец, оперлась о стену и закрыла глаза рукой. Когда же я замолчал, отняла руку, взглянула вверх, и лицо ее было лицом статуи, только большие глаза сверкали, как угли, и вокруг них залегли красные круги.
— Не совсем еще, — отвечала она кротко, — арену еще надо посыпать песком! — Она намекала на то, что арену посыпают песком, чтобы скрыть пятна крови при гладиаторских играх. — Довольно, — продолжала она, — не гневайся на такие пустяки! Я бросила кость и про играла! Горе побежденному! Дашь ли ты мне свой кинжал, чтобы покончить с моим позором? Нет? Тогда еще одно слово, царственнейший Гармахис! Если можешь, забудь мое безумие! Не бойся меня! Я теперь, как и прежде, твоя слуга и слуга нашего дела! Прощай!
Она ушла, держась рукой за стену, а я, пройдя а свою комнату, бросился на свое ложе и застонал от горя. Увы! Мы строим планы, строим себе дом надежды, не рассчитывая на гостей, на помеху! И как уберечься от такой гостьи, как неожиданность?
Наконец я заснул, но мои сны были ужасны. Когда я проснулся, веселый свет дня, в который должен быть приведен в исполнение наш кровавый заговор, наполнял комнату, и птицы радостно пели на деревьях сада. Я проснулся, и чувство тревоги овладело мной. Я вспомнил, что прежде чем наступит рассвет, я должен обагрить мои руки кровью — кровью Клеопатры, которая мне доверяет! Почему я не мог возненавидеть ее? Было время, когда я смотрел на это убийство, как на справедливый акт усердия и любви к родине. Но теперь, теперь я охотно отдал бы свое царственное право, рождения, чтобы освободиться от этой ужасной необходимости! Увы! Я знал, что избежать этого нельзя. Я должен испить эту чашу до дна или быть низверженным, чувствуя, что на меня устремлены взоры всего Египта и всех египетских богов. Я молился матери Изиде, чтобы она послала мне силу совершить убийство, молился так горячо, как никогда. И — о чудо! — никакого ответа. Почему это? Что же порвало связь между мной и божеством, если в первый раз оно не удостоило ответить на призыв сына и избранного слуги своего? Разве я согрешил в сердце против матери Изиды? Хармиона сказала, что я люблю Клеопатру! Разве любовь — грех? Нет, и тысячу раз нет! Это протест природы против предательства и крови!
Божественная матерь знает мою силу, быть может, она отвернула свой священный лик от преступления!
Я встал, полный ужаса и отчаяния, и отправился к своему делу, как человек, лишенный души. Я знал наизусть роковые списки, просмотрел планы и в своем уме повторял слова прокламации, которую завтра я должен выпустить перед пораженным миром.
"Граждане Александрии, обитатели Египта, — так начиналась она, — Клеопатра Македонянка по воле богов получила возмездие за свои преступления..."
Я повторил эти слова, сделал и другие дела как-то бессознательно, словно у меня не было души, как человек, которым руководила внешняя, а не внутренняя сила. Минуты проходили. В третьем часу пополудни я пошел, по условию, в дом моего дяди Сепа, в тот дом, куда я был приведен три месяца тому назад, по приезде в Александрию. Здесь я нашел вожаков возмущения, тайно собравшихся, в числе семи. Когда я вошел, двери были плотно закрыты, все они пали ниц и закричали: "Привет тебе, фараон!" Но я заставил их встать, говоря, что я еще не фараон, так как цыпленок не вылупился еще из яйца.
— Да, князь, — сказал дядя, — но его клюв уже виден. Египет не напрасно высиживал его все эти годы, если твой кинжал не изменит тебе сегодня ночью. Почему он может изменить? Ничто не может остановить нас на пути к победе!
— Все это в руках богов! — ответил я.
— Боги нашли исход и вручили его рукам смертного — твоим рукам, Гармахис, и в этом наше спасение.
Смотри, вот последние списки. Тридцать одна тысяча вооруженных людей поклялись восстать, как только до них дойдет известие о смерти Клеопатры! Через пять дней все крепости Египта будут в наших руках. Чего нам бояться? Рим безопасен для нас, ибо его руки полны дела, мы можем вступать в союз с триумвиратом, а если нужно, и подкупить его. Денег у нас много, и если они тебе понадобятся, Гармахис, ты знаешь, где их взять в случае нужды Кеми и опасности от римлян. Что может помешать нам? Ничто. Может быть, в этом беспокойном городе начнут борьбу, составят заговор, чтобы привести Арсиною в Египет и посадить ее на трон? Тогда с Александрией надо поступить со всей строгостью, даже раз рушить ее, если понадобится! Что касается Арсинои, она будет тайно убита завтра, после известия о смерти царицы!
— Остается еще Цезарион, — сказал я. — Рим может провозгласить сына Цезаря, и дитя Клеопатры наследует ее права. Тут двойная опасность!
— Не бойся, — сказал дядя Сепа, — завтра Цезарион присоединится к своей матери в Аменти. Я это предвидел. Птоломеи должны погибнуть, чтобы ни одного отпрыска не произошло вновь от корня, который покарало мщение небес!
— Разве нет другого средства? — спросил я грустно. — Мое сердце болит при мысли убить ребенка. Я видел это дитя. Оно наследовало огонь и красоту Клеопатры и великую мудрость Цезаря! Позорно убивать его!
— Не будь так по-детски жалостлив, Гармахис! — возразил сурово мой дядя. — Что тебе до него? Если мальчик похож на родителей, тем необходимее убить его. Разве ты хочешь вскормить молодого львенка, что бы он сбросил тебя с трона?
— Пусть будет так! — ответил я, вздохнув. — По крайней мере, он избавится от горя и уйдет невинным из этого мира. Теперь перейдем к планам!
Мы долго совещались, и под влиянием великого предприятия и великого общего воодушевления я почувствовал, что бодрость прежних дней вернулась в мое сердце. Наконец все было готово, условлено так, что не могло быть ошибки или неудачи. Если мне не удастся убить Клеопатру сегодня ночью, то исполнение заговора откладывалось до следующего дня или до первого удобного случая. Но смерть Клеопатры являлась сигналом.
Покончив с делом, мы встали, положив руки на священные символы, и поклялись клятвой, которую нельзя написать. Потом мой дядя поцеловал меня, и слезы надежды и радости стояли в его проницательных черных глазах. Он благословил меня, говоря, что охотно отдал бы свою жизнь, не одну, сто жизней, если бы имел столько, чтобы видеть египетский народ свободным, а меня, Гармахиса, потомка древней царственной крови, на троне Египта. Он был истинный патриот, не требующий ничего для себя и готовый все отдать дорогому делу. Я поцеловал его, и мы расстались.
Я тихо проходил по площадям великого города, подмечая положение ворот и площадей, где должны были собраться наши силы. Наконец дошел до набережной, куда высадился, когда приехал в Александрию, и увидел корабль, идущий в море. Я долго смотрел на него, и на сердце у меня было так тяжело, что я желал бы быть на этом корабле, чтобы его белые крылья унесли меня далеко, где я мог бы жить, никому не известный и всеми позабытый. Потом я увидал другой корабль, пришедший с Нила, с палубы которого сходили пассажиры. Мгновенье я стоял, наблюдая за ним, страстно желая, чтобы там был кто-нибудь из Абуфиса. Вдруг около меня раздался знакомый голос.
— Ля! Ля! — сказал голос. — Какой это город для старой женщины, которая хочет поискать в нем счастья!
Как мне найти тех, кто меня знает? Убирайся прочь, плут! Не тронь мою корзину с травами! Или я тебя, клянусь богами, вылечу от любой болезни!
Я обернулся в изумлении и очутился лицом к лицу с моей старухой Атуей. Она узнала меня сейчас же, но в присутствии толпы не выдала своего удивления.
— Добрый господин, — плакалась она, обращая ко мне свое морщинистое лицо и делая мне тайный знак, — по платью твоему ты, вероятно, астролог, а мне говорили об астрологах как о лжецах, которые почитают только свои звезды. Я все же обращаюсь к тебе, так как противоречие — главный закон для женщины. Наверное, в вашей Александрии все идет навыворот, астрологи здесь — честнейшие люди, а все остальные плуты! — Затем, видя, что ее никто не слушает, она сказала: — Царственный Гармахис, меня прислал к тебе с вестями твой отец, Аменемхат.
— Здоров ли он? — спросил я.
— Да, он здоров, хотя ожидание великой минуты озабочивает его!
— Какие же вести?
— Он посылает тебе привет и предостерегает, что тебе грозит большая опасность, хотя и не знает, какая.
Вот его слова тебе: "Будь тверд и счастлив!"
Я склонил голову. От этих слов сердце мое наполнилось ужасом.
— Когда назначено время? — спросила она.
— Сегодня ночью. Куда идешь ты?
— В дом достопочтенного Сепа, жреца в Анну!
— Можешь ли ты проводить меня туда?
— Нет, не могу. Меня не должны видеть с тобой!
— Эй ты, стой! — Я позвал носильщика с набережной, сунул ему монету и приказал проводить старуху в дом Сепа.
— Прощай! — прошептала она. — Прощай до завтра. Будь тверд и счастлив!
Я отвернулся и пошел своей дорогой по шумным улицам. Народ уступал мне дорогу как астрологу царицы, так как слава моя прогремела далеко. И когда я шел, мне казалось, что шаги мои выбивали: будь тверд, будь счастлив! Наконец мне стало казаться, что даже земля выкрикивала эти слова.
<< пред. << >> след. >> |