<< пред. << >> след. >> III
Преклонив колени в притворе церкви, она вступала под ее высокие своды, проходила вперед между двумя рядами скамей, отпирала решетку, за которой находилось место г-жи Обен, садилась и осматривалась по сторонам.
Пространство перед алтарем заполняли с правой стороны — мальчики, с левой — девочки; священник стоял у аналоя, одно из расписных окон в алтаре изображало святого духа, парящего над богоматерью, другое показывало ее коленопреклоненной перед младенцем Иисусом, а за престолом возвышалась скульптурная группа из дерева — архангел Михаил, поражающий дракона.
Сперва священник вкратце излагал священную историю. Фелисите словно воочию видела рай, потоп, вавилонское столпотворение, объятые пламенем города, гибнущие народы, поверженных идолов, и эти ослепительные картины оставили в ее душе благоговение перед всевышним и боязнь его гнева. Потом она плакала, слушая о страстях Христовых. За что они его распяли, его, любившего детей, насыщавшего народ, исцелявшего слепых и, по кротости своей, пожелавшего родиться среди бедных, в хлеву, на соломе? Посевы, жатвы, давильни для винограда, все эти обыденные вещи, о которых говорит евангелие, были знакомы ей в жизни; присутствие бога их освятило, и она нежнее стала любить ягнят — ради «Агнца» и голубей — ради духа святого.
Ей трудно было представить себе его облик, ибо он оказывался не только птицей, но и пламенем, а порою и дуновением. Быть может, это его сияние блуждает по ночам на краю болот, его дыхание гонит облака, его голос придает колоколам их благозвучие? И она пребывала в благочестивом упоении, наслаждаясь прохладой, веявшей от стен, и тишиною, царившей в церкви.
Что же касалось догматов веры, то она в них ничего не понимала, даже и не старалась понять. Священник что-то говорил, дети повторяли, в конце концов она засыпала и внезапно пробуждалась лишь тогда, когда они расходились и раздавался стук деревянных башмаков по каменным плитам.
Так Фелисите, в молодости не получившая религиозного образования, теперь, слушая эти уроки, узнала закон божий, и отныне она в соблюдении обрядов всецело подражала Виржини, постилась, как она, исповедывалась вместе с ней. В праздник тела господня они обе устроили алтарь на пути процессии.
Она волновалась в ожидании первого причастия Виржини, суетилась из-за сапожек, из-за четок, из-за молитвенника, из-за перчаток. С каким трепетом она помогала матери одевать ее!
В течение обедни она все время чувствовала какую-то тревогу. Г-н Буре заслонял от нее часть клироса; но прямо перед ней стая девушек в белых венках, надетых поверх опущенных вуалей, была словно снежное поле, и свою милую малютку она издали узнала по ее тонкой шее и по сосредоточенности, которую выражала вся ее поза. Зазвенел колокольчик. Головы склонились; наступила тишина. Когда загремел орган, и певчие и толпа запели Agnus Dei; потом началось шествие мальчиков, а вслед за ними поднялись девочки. Молитвенно сложив руки, они медленно подвигались к алтарю, который весь блистал огнями, преклоняли колени, поднявшись на первую его ступень, причащались одна за другой и в таком же порядке возвращались на свои скамейки. Когда настала очередь Виржини, Фелисите нагнулась, чтобы лучше видеть ее, и силой воображения, какую дает истинная любовь, она как бы слилась с этой девочкой: лицо Виржини стало ее лицом, на ней было ее платье, в груди билось ее сердце, когда же та, потупив взгляд, раскрыла губы, Фелисите чуть не лишилась сознания.
На другой день она рано утром явилась в церковь, чтобы приобщиться. Она с благоговением приняла из рук господина кюре причастие, но уже не вкусила того блаженства, как накануне.
Г-жа Обен хотела дать своей дочери безупречное образование, а так как Гюйо не мог выучить ее говорить по-английски и давать ей уроки музыки, она решила поместить ее в пансион урсулинок в Онфлере.
Девочка не противилась. Фелисите вздыхала, находя, что барыня бессердечна. Потом ей пришло в голову, что хозяйка, может быть, и права. Такие вещи были выше ее понимания.
И вот однажды у крыльца остановился старый рыдван, а из него вышла монахиня, приехавшая за барышней. Фелисите подняла вещи на верх экипажа, сделала кучеру наставления и положила в ящик для клади шесть банок варенья, дюжину груш и букет фиалок.
В последнюю минуту Виржини разрыдалась; она обнимала мать, а та целовала ее в лоб и твердила: «Полно же! полно! не падай духом!» Подножка откинулась, лошади тронулись.
Тут г-жа Обен совсем впала в уныние, и вечером все ее друзья — супруги Лормо, г-жа Лешаптуа, девицы Рошфеиль, г-н де Упвиль и Буре — явились утешать ее.
Разлука с дочерью была для нее вначале глубоко мучительна. Но три раза в неделю она получала от нее письма, по остальным дням писала ей сама, гуляла у себя в саду, немного читала и таким образом заполняла время.
Утром Фелисите по привычке входила в комнату Виржини и окидывала взглядом стены. Ей тоскливо было, что не надо больше причесывать девочке волосы, зашнуровывать ботинки, укладывать ее в постель — и что не увидишь ее милого лица, не подержишь ее за руку, идя вместе по улице. Ничем больше не занятая, она попробовала вязать кружева. Пальцы ее, слишком грубые, рвали нить; она ко всему стала безразлична, лишилась сна, и все ей «постыло», как она выражалась.
Чтобы «развлечься», она попросила разрешения приглашать своего племянника Виктора.
Он приходил по воскресеньям после обедни, краснощекий, с голой грудью, и приносил с собой запах полей, через которые прошел. Она тотчас же ставила для него прибор. Они завтракали, сидя друг против друга; сама она во избежание лишнего расхода ела как можно меньше, но его так закармливала, что в конце концов он засыпал. Как только ударяли к вечерне, она его будила, чистила ему брюки, завязывала галстук и шла в церковь, с материнской гордостью, опираясь на его руку.
Родители заставляли его всякий раз что-нибудь выпросить у нее: то сахарного песку, то мыла, то водки, а то и денег. Он притаскивал свои обноски для починки, и она принималась за эту работу, довольная тем, что ему опять придется навестить ее.
В августе отец взял его с собой в береговое плаванье.
Было как раз время каникул. Приезд детей утешил ее. Но Поль становился капризен, а Виржини была уже не в таком возрасте, чтобы говорить ей «ты», и это вызывало какую-то натянутость, создавало между ними преграду.
Виктор побывал в Морле, потом в Дюнкерке, в Брайтоне; из каждого путешествия он ей что-нибудь привозил в подарок. В первый раз это была коробка из раковин, во второй — кофейная чашка, в третий — пряничная фигурка. Он все хорошел, держался прямо, у него пробивались усики, глаза смотрели ласково и открыто; кожаная шапочка была сдвинута на затылок, как у лоцмана. Он занимал ее рассказами, которые пестрели морскими выражениями.
В понедельник 14 июля 1819 года (она не забыла этой даты) Виктор объявил ей, что уходит в дальнее плаванье и в ночь на послезавтра отправляется на пакетботе из Онфлера в Гавр, где пересядет на свою шхуну, которая на днях должна отчалить. Вернется он, быть может, лишь года через два.
Мысль о такой долгой разлуке привела Фелисите в отчаяние, и чтобы еще раз попрощаться с ним, она во вторник вечером, когда барыня отобедала, надела башмаки с деревянной подошвой и отмахала четыре лье от Пон-л'Эвека до Онфлера.
Дойдя до распятия, возвышавшегося на холме, она вместо того, чтобы свернуть налево, свернула направо, заблудилась среди всяких складов, возвратилась назад; встречные, к которым она обращалась, советовали ей поторопиться. Натыкаясь на канаты, она обогнула док, полный судов; потом спустилась по откосу, перед ней замелькали огни, а когда в воздухе над собой она увидела лошадей, то решила, что сходит с ума.
Другие лошади на краю набережной ржали, пугаясь моря. Их поднимали на блоке и опускали на судно, где среди бочек с сидром, корзин с сыром, мешков зерна толкались пассажиры; слышалось кудахтанье кур, ругался капитан, а на носу, облокотясь на крон-балку, не обращая на все это никакого внимания, стоял юнга. Фелисите, не узнавшая его сперва, крикнула: «Виктор!» Он поднял голову; она бросилась к нему, но в эту минуту убрали сходни.
Пакетбот, который женщины тащили бечевой, сопровождая песней свой труд, вышел из гавани. Остов его трещал, тяжелые волны хлестали его нос. Парус повернулся, никого уже не было видно, и на море, осеребренном луной, судно выделялось черной точкой, которая тускнела, удалялась и, наконец, исчезла.
Фелисите, проходя мимо распятья, решила призвать милость божью на того, кто ей был всего дороже, и она долго молилась, стоя перед крестом, подняв глаза к небу, и слезы текли у нее по лицу. Город спал, таможенные надсмотрщики расхаживали взад и вперед, а вода, безостановочно падая из отверстий шлюзов, шумела, словно целый поток. Пробило два часа.
Приемная монастыря открывалась только утром. Фелисите хотелось обнять и Виржини, но, задержавшись, она бы, конечно, рассердила барыню, и она пошла домой. Когда она входила в Пон-л'Эвек, служанки в гостинице как раз просыпались.
Итак, бедный мальчик долгие месяцы будет теперь носиться по волнам! Его предыдущие путешествия не пугали ее. Из Англии и из Бретани люди возвращались, но вот Америка, колонии, острова — все это находилось в неведомой дали, на краю света.
Фелисите с той поры только и думала, что о своем племяннике. В солнечные дни она терзалась мыслью, что он страдает от жажды, в грозу боялась, что его убьет молнией. Когда ветер гудел в трубе, и срывал черепицы, ей представлялся Виктор, настигнутый той же бурей, — он цеплялся за вершину разбитой мачты, откинувшись назад, покрытый пеленой пены; а то еще — воспоминание о географии в картинках — его пожирали дикари, ловили в лесу обезьяны, или он умирал на пустынном берегу. Но она никогда не говорила о своих тревогах.
А г-жу Обен тревожила ее дочь.
Виржини, по мнению монахинь, отличалась нравом нежным, но слишком чувствительным. Малейшее волнение причиняло упадок сил. Ей пришлось отказаться от игры на рояле.
Мать требовала, чтобы письма из монастыря приходили регулярно. Как-то утром почтальон не явился, и она была не в духе — расхаживала по зале от кресла к окну, туда и назад. Это право же, было непостижимо! Четыре дня никаких вестей!
Желая утешить ее своим примером, Фелисите сказала:
— А я барыня, вот уже полгода ничего не получаю!
— От кого это? Служанка кротко ответила:
— Да... от моего племянника!
— А! от вашего племянника! — И г-жа Обен, пожав плечами, опять стала ходить по комнате, как бы говоря: «Я о нем и забыла! Впрочем, наплевать мне на него! Какой-то юнга, оборванец, — велика важность!.. Но то, что моя дочь... Подумать только!»
Фелисите, хотя с детства и видела только грубость, была возмущена; но со временем обида стерлась.
Ей казалось вполне естественным потерять голову из-за малютки.
Оба эти ребенка были ей одинаково дороги; одна нить связывала их в ее сердце, и участь у них должна была быть общей.
Аптекарь ей сообщил, что корабль Виктора прибыл в Гаванну. Он вычитал это в газете.
Гаванну она, по причине сигар, рисовала себе страной, где только и делают, что курят, и Виктор расхаживал там, окруженный неграми, среди облаков табачного дыма. Можно ли было оттуда «в случае надобности» вернуться по суше? Далеко ли это от Пон-л'Эвека? За ответом она обратилась к г-ну Буре.
Он достал свой атлас, начал ей что-то объяснять насчет долгот и с улыбкой самодовольного педанта смотрел на ошеломленную Фелисите. Наконец в вырезе овального пятна он указал карандашом черную точку, еле заметную: «Вот!» Она наклонилась над картой; от сплетения разноцветных линий, ничего ей не говоривших, у нее только рябило в глазах; и когда Буре сам предложил ей сказать, что же ее смущает, она попросила его показать дом, где живет Виктор. Буре воздел руки, чихнул, расхохотался вовсю; подобная простота приводила его в восторг, а Фелисите и не понимала причины его смеха — ведь она, быть может, даже ожидала увидеть портрет своего племянника — настолько она была наивна.
Две недели спустя Льебар, явившись, как обычно, к открытию рынка, вошел в кухню и передал ей письмо от зятя. Так как грамоте, но знали ни он, ни она, Фелисите обратилась к хозяйке.
Г-жа Обен считала петли вязанья. Она отложила его, распечатала письмо, вздрогнула и, как-то особенно взглянув, тихо проговорила:
— Вас извещают... о несчастье. Ваш племянник... Он умер. Больше ничего и не было о нем сказано. Фелисите упала на стул, прижалась головой к стене и закрыла веки, которые вдруг порозовели.
— Бедный мальчик! бедный мальчик! — повторяла она с застывшим взглядом, вся поникнув, бессильно опустив руки.
Льебар смотрел на нее вздыхая. Г-жу Обен слегка трясло.
Она предложила Фелисите, чтобы та сходила в Трувиль навестить сестру.
Фелисите жестом ответила, что это ей ни к чему.
Наступило молчание. Льебар счел за благо удалиться.
Тогда она сказала:
— Им это — хоть бы что?
Она опять уронила голову на грудь; время от времени она лишь машинально перебирала вязальные спицы на рабочем столике.
По двору прошли женщины, неся белье, с которого капало.
Увидев их в окно, она вспомнила о стирке, которую затеяла вчера; сегодня надо было полоскать, — и Фелисите вышла из комнаты.
Ее доска и бочка оставались на берегу Тука. Она бросила на откос целую кучу рубашек, засучила рукава, взяла валек и с такой силой принялась колотить, что и в соседних садах отдавался звук ударов. Луга были пусты, ветер поднимал зыбь на реке; высокая трава свисала вдали над водою, точно это были волосы трупов, плывущих по течению. Фелисите сдерживала свое горе, до самого вечера крепилась, но когда, вернулась к себе в комнату, дала волю своим чувствам, бросилась ничком на кровать, уткнулась в подушку, сжав кулаками виски.
Лишь много позднее она от самого капитана, начальника Виктора, узнала обстоятельства его смерти. Он заболел желтой лихорадкой, и ему в госпитале сделали слишком сильное кровопускание. Четыре врача держали его. Смерть наступила мгновенно, и начальник сказал:
— Ну вот! Еще один!
Родители всегда обращались с ним бесчеловечно. Фелисите предпочла больше не видеться с ними, они тоже не искали для этого повода, то ли позабыв о ней, то ли зачерствев и ожесточившись в нищете.
Виржини чахла.
Удушье, кашель, постоянная лихорадка и пятна на щеках говорили о тяжелом недуге. Г-н Пупар советовал везти ее в Прованс. Г-жа Обен уже решилась на это и, если бы не климат Пон-л'Эвека, немедленно взяла бы дочь домой.
Она договорилась с извозчиком, чтобы он каждый вторник возил ее в монастырь. В саду там есть терраса, откуда видна Сена. Виржини гуляла там с нею под руку, ступая по опавшим листьям винограда. Щурясь, если солнце пробивало облака, она смотрела на паруса, мелькавшие вдали, и на черту горизонта от Танкарвильского замка до гаврских маяков. Потом отдыхали в беседке. Мать раздобыла бочонок превосходной малаги, и Виржини, смеясь при одной мысли, что сможет опьянеть, пила всего глоточек — не больше.
Силы ее восстанавливались. Осень прошла благополучно. Фелисите успокаивала г-жу Обен. Но однажды вечером, возвращаясь из окрестностей, куда ее посылали по делу, она увидела перед подъездом кабриолет г-на Пупара, а сам он был в передней. Г-жа Обен завязывала ленты шляпы.
— Подайте мне грелку, кошелек, перчатки, скорей!
Виржини, оказывается, заболела воспалением легких, и надежды, может быть, уже не оставалось.
— Это еще рано говорить! — заметил врач, и оба сели в экипаж, а в воздухе кружились хлопья снега. Наступала ночь. Было очень холодно.
Фелисите бросилась в церковь — поставить свечку. Потом она побежала за кабриолетом, час спустя нагнала его, легко вскочила на запятки, схватившись за шнуры, но вдруг вспомнила: «Дом не заперт! Что, если заберутся воры?» И она спрыгнула. Утром, едва занялась заря, она явилась к доктору. Он успел вернуться и уже уехать куда-то за город. Потом она просидела в гостинице, решив, что кто-то принесет сюда письмо. Наконец на рассвете она поехала дилижансом, ходившим из Лизье в Онфлер.
Монастырь находился в конце переулка, поднимавшегося в гору. Дойдя примерно до его середины, она вдруг услышала звуки, поразившие ее, — погребальный звон. «Это по ком-нибудь другом», — подумала Фелисите и принялась неистово дергать колотушку.
Через несколько минут послышалось шлепанье туфель, дверь приотворилась, и показалась монахиня.
Она с сокрушенным видом сказала, что «барышня отошла». Погребальный звон с колокольни св. Леонарда раздался в этот миг с удвоенной силой.
Фелисите поднялась в третий этаж.
Уже с порога комнаты она увидела Виржини, распростертую на спине, со сложенными руками, с открытым ртом; голова запрокинулась назад, и черный крест склонялся над ней между неподвижными занавесями, уступавшими в белизне цвету ее лица. Г-жа Обен судорожно рыдала в ногах постели, вцепившись в нее руками. Справа стояла игуменья. Три свечи на комоде бросали красные отблески, а в окнах белел туман. Монахини вынесли г-жу Обен.
Целых две ночи Фелисите не отходила от покойницы. Она твердила одни и те же молитвы, кропила простыни святой водой, снова садилась и смотрела на Виржини. После первой ночи она заметила, что лицо пожелтело, губы посинели, нос заострился, глаза впали. Она их несколько раз поцеловала и не слишком бы удивилась, если бы Виржини вдруг открыла их: для таких, как Фелисите, сверхъестественное кажется вполне простым. Она обмыла ее, завернула в саван, уложила в гроб, надела ей на лоб венчик, распустила волосы. Они были белокурые и для ее возраста необычайно длинные. Фелисите отрезала от них большую прядь, половину которой спрятала у себя на груди, дав себе слово никогда не расставаться с нею.
Тело перевезли в Пон-л'Эвек, как того желала г-жа Обен; она следовала за погребальной колесницей в карете.
После заупокойной обедни надо было еще три четверти часа идти до кладбища. Поль, рыдая, шел впереди, за ним — г-н Буре, потом городская знать, женщины в черных пелеринах и Фелисите. Она думала о своем племяннике, которому не могла отдать последний долг, и ей становилось еще грустнее, как будто сегодня она хоронила и его.
Отчаяние г-жи Обен не знало пределов.
Сперва она возроптала на бога, считая несправедливостью, что он у нее отнял дочь, — у нее, которая никогда не делала зла и всю жизнь прожила с такой чистой совестью! Конечно же, она должна была увезти дочь на юг. Другие доктора спасли бы ее! Она обвиняла себя, хотела последовать за нею, в тоске кричала, мучась кошмарами. Один из них снился ей особенно часто. Муж ее, переодетый матросом, возвращался из далекого путешествия и со слезами говорил ей, что получил приказ взять с собой Виржини. И они советовались, где бы им спрятаться.
Однажды она вернулась из сада в полном смятении. Только что муж и дочь рука об руку явились ей (она показывала даже место); они ничего не делали — они только смотрели на нее.
Несколько месяцев, ко всему безучастная, она не выходила из своей комнаты. Фелисите ласково пеняла ей: ведь надо было беречь себя ради сына и в память «о ней».
— О ней? — повторяла г-жа Обен, словно просыпаясь: — Ах, да, да! Вы о ней не забываете! — Намек на кладбище, посещать которое ей было строго запрещено.
А Фелисите каждый день ходила туда.
Ровно в четыре часа она проходила по улице, подымалась на холм, открывала калитку и шла к могиле Виржини. Над каменной плитой возвышалась маленькая колонна розового мрамора, а цветник был окружен цепью. Клумбы утопали в цветах. Фелисите поливала их, насыпала свежего песку, становилась на колени, чтоб удобнее было разрыхлять землю. Г-жа Обен, когда ей можно стало приходить сюда, почувствовала облегчение, скорбь ее словно смягчилась.
И вот потянулись годы, во всем похожие один на другой, не отмеченные никакими событиями, если не считать больших праздников — пасхи, успенья, дня всех святых. Какое-нибудь домашнее происшествие служило датой, от которой потом вели счет времени. Так, в 1825 году два маляра выкрасили сени; в 1827 году часть крыши обрушилась на двор и чуть не задавила человека. Летом 1828 года барыня раздавала освященный хлеб, в это же время Буре куда-то таинственно уезжал, и постепенно стали исчезать старые знакомые — Гюйо, Льебар, г-жа Лешаптуа, Роблен, дядюшка Греманвиль, давно уже разбитый параличом.
Однажды ночью кондуктор почтовой кареты привез в Пон-л'Эвек известие об Июльской революции. Несколько дней спустя был назначен и новый супрефект — барон де Ларсоньер, раньше бывший консулом в Америке и приехавший с женой и свояченицей, у которой было три дочери, уже довольно взрослые. Вы могли их видеть на лужайке перед домом в широких блузках; у них был негр и попугай. Они сделали г-же Обен визит, который она не преминула отдать. Фелисите, еще издали завидя их, бежала предупредить ее. Но ничто было не в силах взволновать г-жу Обен, кроме писем сына.
Он не мог посвятить себя никакому занятию и целыми днями просиживал в кафе. Она платила его долги, он делал новые, и вздохи г-жи Обен, вязавшей у окна, долетали до Фелисите, которая в кухне вертела прялку.
Они гуляли вдвоем по саду вдоль аллеи и всегда разговаривали о Виржини, спрашивая друг друга, что бы ей понравилось, что бы она сказала по тому или иному поводу.
Все ее вещи находились в стенном шкафу в комнате верхнего этажа, где стояли две постели. Г-жа Обен избегала притрагиваться к ним. Но однажды летом она решилась их разобрать, и навстречу ей выпорхнула моль.
Платья Виржини висели все в ряд, а над ними была полка, где хранились три куклы, обручи, игрушечная мебель, тазик, которым она пользовалась. Они вынули также юбки, чулки, носовые платки и, прежде чем снова убирать, разложили все это на двух кроватях. Солнце освещало эти жалкие, предметы, выступали пятна и складки, еще хранившие следы ее движений. Воздух был теплый и голубой, щебетал дрозд, все кругом казалось полно жизни, сладостно-мирной. Нашли они тут и коричневую шапочку мохнатого плюша, только вся она была изъедена молью; Фелисите попросила ее для себя. Глаза их встретились, наполнились слезами; и вот госпожа протянула руки к служанке, та бросилась в ее объятия, и они крепко прижались друг к другу найдя исход своему горю в поцелуе, уравнивавшем их.
Это случилось впервые: г-жа Обен была не из тех, кто поддается порывам чувства. Зато Фелисите прониклась благодарностью к ней, словно та оказала ей благодеяние, и с этих пор боготворила ее и была ей предана, как собака.
Доброта ее сердца не знала границ.
Если мимо проходил полк, она, едва заслышав на улице звуки барабана, становилась у дверей с кувшином сидра и угощала солдат. Она ухаживала за холерными больными. Она жалела поляков, и один из них даже выразил желание на ней жениться. Но они рассорились: как-то утром, возвратившись из церкви, она застала его на кухне, где он преспокойно ел винегрет, которым распорядился, забравшись сюда без спроса.
После поляков она обратила свои заботы на дядюшку Кольмиша, старика, про которого говорили, будто он злодействовал в 1793 году. Жил он у реки в развалившемся свином хлеву. Мальчишки заглядывали к нему сквозь щели в стене и бросали камешки, падавшие на жалкую кровать, где он лежал, всегда в ознобе; у него были чрезвычайно длинные волосы, воспаленные веки и на руке выше локтя — опухоль величиной с его голову. Фелисите носила ему белье, пробовала навести в его конуре чистоту, мечтала устроить его в пекарне — так, чтобы барыне он не мешал. После того как на опухоли появились язвы, она каждый день перевязывала его, иногда приносила ему лепешку, сажала погреться на солнце, подложив соломы, и несчастный старик, дрожа и брызгаясь слюной, благодарил се угасшим голосом, боялся лишиться ее, протягивал к ней руки, как только замечал, что она собирается уходить. Он умер; она заказала обедню за упокой его души.
Тот день стал для нее днем великой радости: во время обеда от г-жи де Ларсоньер пришел негр с попугаем в клетке с жердочкой, цепочкой и висячим замком. Баронесса в записке сообщала г-же Обен, что ее муж получил повышение, назначен префектом, и нынче вечером они уезжают; она просила принять эту птицу в подарок от нее — на память и в знак ее глубокого уважения.
Воображение Фелисите попугай занимал уже давно — ведь он был из Америки, а это слово напоминало ей о Викторе, и она порой справлялась у негра о попугае. Как-то раз она даже сказала: «Вот бы барыне такого — как бы она обрадовалась!»
Негр передал эти слова своей госпоже, а так как она не могла взять птицу с собой, то отделалась от нее таким способом.
<< пред. << >> след. >> |