<< пред. << >> след. >> 2
Купанье на Лидо. — «Русским языком я тебе говорю!» — Гондолы. — Паразиты. — Собор св. Марка. — Перепроизводство дожей. — Школа св. Маргариты. — Снова и снова Сандерс болен. — Как мы купались
Через два дня Крысаков нашел нас совершенно здоровыми и повез на Лидо купаться.
И опять на долгое время погрузился я в состояние тихого восторга. Небо, какого нет нигде, вода, которой нет нигде, и берег, которого нет нигде.
Милые, милые итальянцы!.. Они не стыдливы и просты, как первые люди в раю. И удивительно, как сатириконцы быстро ко всему приспосабливаются: едва мы разделись и натянули на себя «трусики» величиной в носовой платок — как сразу почувствовали себя маленькими детьми, которых нянька полощет в ванне. Похлопывая себя по груди и бокам, ринулись мы на песок, не стесняясь присутствием дам, зарылись в него, выскочили, огласили воздух победным криком и обрушились в воду, подняв такое волнение, что, вероятно, не одно судно, паруса которых мелькали вдали, перевернулось и пошло ко дну.
Мужчины и дамы, полоскавшиеся около, смотрели на нас с некоторым удивлением. Эта обуглившаяся от солнца публика долго любовалась на наши белые, как молоко, северные тела, причем один из ротозеев соболезнующе сказал:
— Это недолго. Через три дня почернеете.
— О, милые! — возразил Крысаков. — Мы пожираем таких же пауков и спрутов, каких пожираете вы, пьем ваше кьянти, готовы петь и плясать по-вашему целый день, разделись голые, как вы сейчас, не стесняясь дам — почему же нам и не сделаться такими же черными, как вы?
Мы упали животами на песок и, надвинув на затылки панамы, подставили свои плечи и ноги под жгучий каскад горячего, как кипяток, солнца.
Крысаков, впрочем, нашел в себе силы доползти до Сандерса, приподнять его панаму и нежно поцеловать в темя.
— Зачем? — лениво спросил Сандерс.
— Инженер. Люблю инженеров.
И мы погрузились в нирвану.
Когда мы одевались, я услышал в соседней кабинке странный диалог.
Незнакомый сиплый голос говорил:
— Русским языком я тебе говорю или нет: принеси мне лампадочку вермутцу позабористее.
Голос слуги при кабинках — старого, выжженного солнцем итальянца-старика в матроске (я его видел раньше) отвечал:
— Нон каписко.
— Не каписко! Чертова голова! Не каписко, а вермут. Ну? Русским языком я тебе, кажется, говорю: вермут принеси, понимаешь? винца!
— Нон каписко.
— Да ты с ума сошел? Кажется, русским языком я тебе говорю... и т. д.
— Слушайте! — крикнул я. — Вы русский?
— Да, конечно! Кажется, русским языком говоришь этому ослу...
— На них это не действует... Скажите ему по-итальянски...
— Да я не умею.
— Как-нибудь... «прего, синьоре камерьере, дате мио гляччио вермуто...» Только ударение на «у» ставьте. А то не поймет.
— Ага! Мерси. Эй ты, смейся паяччио! Дате мио, как говорится, вермуто. Да живо!
— Субито, синьоре, — обрадовался итальянец.
— То-то, брат. Морген фри.
Мы оделись, уселись на пароход и покатили в Венецию, свежие, безоблачно радостные, голодные, как волки зимой..
Это были прекрасные дни. Долгими часами бродили мы по закоулкам среди старых величавых дворцов, любуясь небом, прислушиваясь к мрачной тишине узеньких каналов, которую редко-редко когда нарушит тяжело нагруженная кирпичом или овощами лодка. В лодке — итальянец и, конечно, он спит, прикрыв шляпой бронзовое лицо и щедро подставляя под солнце бронзовые руки и ноги...
По всей Венеции разлит сладкий яд невыразимой лени и медлительности... Уличного шума нет, потому что нет грохота экипажей и криков извозчиков. А венецианские гондольеры, в большинстве случаев, молчаливы и сосредоточенны. Жизнь — вечный медленный праздник. Публика шагает не спеша, останавливаясь на каждом шагу, гондолы ползут лениво, потому что спешить некуда и пассажир все равно дремлет, изредка поднимая отяжелевшие от истомы веки и скользя ленивым взглядом по облупившимся фасадам примолкших дворцов и покосившимся причалам, которые зыбкой линией отражаются в черной воде уснувшего канала...
На пьяццете, у берега большого канала, жизнь шумнее. Здесь десятки черных гондол мерно качают своими благородными, прекрасной формы носами, а лодочники, как стая разбойников, притаившись, стерегут проходящего форестьера, растерянного и сбитого с толку необычностью всего окружающего.
Стоит только показаться иностранцу, как поднимается неимоверный крик десятков хриплых глоток:
— Гондола, гондола, гондола!
Выйдя из гостиницы (тут же на пьяццете), я подхожу к берегу и делаю знак. С радостным воем гондольер прыгает в гондолу и, как птица, подлетает ко мне. Сейчас же откуда-то из-за угла дома вылетают: 1) здоровенный парень, роль которого — подсадить меня, поддержав двумя пальцами под локоть; 2) другой здоровенный парень, по профессии придерживатель гондолы у берега какой-то палочкой, — хотя гондола и сама знает, как вести себя в этом случае; 3) нищий, — по профессии пожелатель доброго пути, и 4) мальчишка-зритель, который вместе с остальными тремя потребует у вас сольди за то, что вы привлекли этой церемонией его внимание.
Я сажусь; поднимается радостный вой, маханье шапками и пожелания счастья, будто бы я уезжаю в Африку охотиться на слонов, а не в ресторанчик через две улицы.
При этом все изнемогают от работы: парень, который подсаживал меня двумя пальцами, утирает пот с лица, охает и, тяжело дыша, придерживает рукой готовое разорваться сердце; парень, уцепившийся тоненькой палочкой за борт гондолы, стонет от натуги, кряхтит и всем своим видом показывает, что если в Италии и существуют каторжные работы, то только здесь, в этом месте; нищий желает вам таких благ и рассыпается в таких изысканных комплиментах, что не дать ему — преступно; а ротозей-мальчишка вдруг бросается в самую средину этого каторжного труда и немедленно принимает в нем деятельное участие: поддерживает под локоть того парня, который поддерживал меня.
Если вдумаешься в происшествие, то только всего и случилось, что я сел в лодку... Но сколько потрачено энергии, слов, споров, советов и пожеланий. Четыре руки с четырьмя шляпами протягиваются ко мне, и четверо тружеников, получив деньги, дают клятвенное уверение, что теперь, после моего благородного поступка, обо мне позаботятся и Святая Мария, и Петр, и Варфоломей!
Я говорю гондольеру адрес, мы отчаливаем, тихо скользим по густой воде и, после получасовой езды, подплываем к самому ресторану. Кто-то на берегу приветствует меня радостными кликами. Кто это? Ба! Уже знакомые мне: придерживатель гондолы, подсаживатель под руку, пожелатель счастья и мальчишка поддерживатель поддерживателя под руку.
Они объясняют мне, что слышали сказанный мною гондольеру адрес и почли долгом прийти сюда, чтобы не оставить доброго синьора в безвыходном положении. Опять кипит работа: один придерживает гондолу, другой суетливо призывает благословение на мою голову, третий меня придерживает под руку, а четвертый поддерживает третьего.
Милая, голодная, веселая, мелко-жульническая и бесконечно-красивая даже в этом жульничестве Италия!
Нас обманывали на каждом шагу, но так мелко, так дешево, что мы только посмеивались.
У собора св. Марка целая туча гидов. Показывают собор, показывают могилу какого-то знаменитого дожа, настолько знаменитого, что потом в каждой церкви нам показывали могилу, где лежали настоящие, подлинные останки этого удивительного дожа.
Однажды я не вытерпел и спросил:
— Вы говорите, что это настоящая могила, в которой лежит настоящее, подлинное тело дожа Марка X?
— Си, сеньоре, только у нас!
— Странно... я до вас был в семи церквах и в каждой мне показывали настоящее трупохранилище Марка X.
— Они вам показывали? — презрительно возразил проводник. — Хотел бы я посмотреть ихнего дожа! Воображаю... Вероятно, что-нибудь курам на смех. Туда же... лезут со своими дожами. У нас, синьор, такой дож Марко X похоронен, что пальчики оближете.
У меня осталось смутное впечатление, что в прежние времена трупы знаменитых дожей заготовлялись оптовым способом на одной из немецких фабрик и потом рассылались во все церкви, чтобы никому не было обидно...
Когда мы осмотрели собор св. Марка, гид, показывавший нам собор, опустил голову, отошел поодаль и задумался: «Что бы еще такое показать?»
Вспомнил. Показал то место, где Барбаросса стоял перед папой на коленях. Место было самое обыкновенное. Задумался. Вспомнил. Показал то место, где сидел папа.
— Ну, довольно, — сказали мы. — Все!
— Нет! — остановился гид.
Задумался. Вспомнил. Показал то место, на котором Барбаросса не стоял. Мы внимательно осмотрели указанное место. Понравилось.
— Я сейчас вам покажу мраморную колонну, отнятую у турок.
— Не надо, — сухо сказали мы.
— Покажу то место, где стояли кардиналы, когда Барбаросса...
— Не надо!
Он призадумался.
— Хотите, может быть, красивую синьору? Очень скромная, молодая, а?
— Пойди к черту!
— Открыток не надо ли? Вот хорошие есть. Эй, Джузеппе! Иди сюда, вот господам нужно открытки.
— К дьяволу! Ничего нам не нужно.
— Ага! Я знаю, что вам показать... Хотите видеть школу святой Елизаветы?
— Это интересно, — сказал Крысаков, обращаясь к нам. — Мне очень хотелось бы видеть, как у них поставлено учение... Ведите!
Мы последовали за гидом.
Он привел нас в какое-то помещение, одна часть которого была занята венецианским стеклом, а другая — несколькими десятками рабочих, копавшихся над какими-то мраморными статуэтками и мозаикой.
— Вот, — сказал гид, подмигивая хозяину, — эти господа хотят что-нибудь купить.
— Это что такое? — сурово спросил Мифасов.
— Школа святой Елизаветы!
— Это такая же школа, как ты честный человек. Ах ты, мошенник! Какая это школа?! Разве такие школы бывают?
— Я не понял синьоров, — сказал гид, сверкая зубами... — Школу желаете? Пожалуйте, я проведу вас в школу. Школу святой Маргариты! Синьоры останутся довольны.
Он повел нас, треща, как попугай, приплясывая и беспрестанно оборачиваясь...
Привел... Среди десятка манекенов сидели и плели кружева несколько прехорошеньких девушек.
— Вот, — сказал гид. — Настоящие венецианские кружева.
Меня удивило, что никто из нас не рассердился.
Наоборот, все подошли к красавицам и с захватывающим интересом стали следить за их работой.
Крысаков настолько заинтересовался проворством маленьких ручек, что взял одну из них и поцеловал.
— Нет, — сказал гид. — Я только хотел предложить вам купить кружева.
В другом углу Сандерс внимательно рассматривал плетенье, остановив работу самым примитивным способом: взял обе руки работницы в своп.
— Мифасов! — печально сказал я. — Только мы с тобой и отличаемся суровой нравственностью и закаленным сердцем.
— Да, да... Послушан... Тебе не нужен тот цветочек, что торчит в твоей петлице? Дай мне. Я приколю его к груди той, вон, высокой, черной...
— Боже, — подумал я с отвращением. — Эти люди, как тигры, набросились на беззащитных девушек...
Глубокое чувство сожаления охватило меня. Я нежно-покровительственно обвил талию ближайшей работницы и шепнул:
— Не бойтесь! Я не подпущу их к вам.
— Пойдем, синьоры, — сказал гид, лицо которого вытянулось. — Я вижу, что вы ничего не купите...
Действительно, мы вышли из «школы Маргариты», не купив даже аршина кружев.
— Все-таки, — задумчиво сказал Крысаков. — У них школьное дело обставлено недурно.
Когда наступил назначенный заранее день нашего отъезда из Венеции, мы с Сандерсом снова заболели.
Поезд уходил в пять часов вечера, и мы аккуратно пролежали до 4 1/2 часов вечера.
— Теперь уже на поезд не успеешь? — осторожно спросил Сандерс.
— Нет. Пока соберемся, пока гондола доползет...
— Ну, значит, можно вставать. Господи! Какое счастье еще один денек пожить в Венеции!
Мы вскочили, оделись и пошли бродить.
На другой день печаль разрывала наши сердца — нужно было уезжать.
Мы обошли все уголки, простились с Венецией, но... случилась непредвиденная вещь: в три часа дня заболел Мифасов.
— Плохо мне что-то, — сказал он. — Знаю, что нынче обязательно нужно ехать, но не могу встать.
— Гм... Ну, ты полежи, а мы поедем на Лидо купаться. Все равно уж, раз остались...
— И я с вами...
— С ума вы сошли! Смотрите-ка! У него лихорадка, а он — купаться!
Укутали Мифасова, пошли завтракать, побродили по переулкам и поехали на Лидо.
Разделись, легли на песок. Вдруг Крысаков поднялся на локтях и, глядя в воду, неуверенно сказал:
— Гм! Если бы Мифасов сейчас не лежал в Венеции в жестокой лихорадке, я бы подумал, что это он!
— А, это вы братцы, — пролепетал Мифасов, сконфуженно потирая тощую грудь. — А мне сделалось этого, знаете... как его? лучше! Да, сделалось лучше — я и приехал.
Признаться ли? Все мы втайне были благодарны за его ловкий прием. Пожить еще один день в Венеции! Этот Мифасов всегда придумает что-нибудь остроумное.
И в последний раз вошли мы в лазурные воды Лидо...
У всякого была своя манера купаться. Сандерс заплывал так далеко, что я, теряя его из вида, начинал подумывать о приискании, по возвращении в Россию, нового секретаря.
Крысаков, повертевшись в воде две минуты и наглотавшись соленой воды, вполне удовлетворенный, выбегал на берег и принимался за разные гадости: бросал в нас песком, завязывал узлы на рубашках и носился, как сорвавшийся с цепи слон, по всему побережью.
Мифасов входил в воду с таким лицом, что будто бы он уже махнул рукой на жизнь и что морская пучина — близкая его могила. Валился на полуаршинной глубине во весь свой длинный рост и, выпучив в безумном паническом ужасе глаза, размахивал бешено руками с видом человека, решившегося дорого продать жизнь.
Со стороны казалось, что это человек среди океана борется с гигантским волнением и тонет, одинокий... На самом деле стоило ему только протянуть руку, чтобы она коснулась берега.
В первый раз, когда я увидел его полный отчаяния взгляд и бешеные спазматические движения на полуаршинной глубине, то, обеспокоенный, спросил:
— Боже мой! Что это ты делаешь?
— Плаваю! — прохрипел этот лихой малый.
— Где? Ведь тут глубины не больше двух футов.
— Что ты! Я ведь ногами до самого дна достаю.
Я не хотел ему говорить, что этого же результата он достигает на любой городской улице, где воды нет. Но, взглянув на его покрытое предсмертным потом лицо и отчаянный лихой взгляд — промолчал.
Может быть, кто-нибудь спросит, как плаваю я?
Боже мой! Да конечно — превосходно.
<< пред. << >> след. >> |