[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

  ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

<< пред. <<   >> след. >>

     ГЛАВА V
     
     Мария проснулась. Стараясь не шуметь, умылась, оделась и направилась на работу. В прорабской ей дали расписаться и без лишних трудов отправили с двумя другими девушками на объект. Там их ожидал мастер с ласковой фамилией Коровкин, парень лет тридцати, тихий, занятый своими мыслями. Алеша Коровкин был какой-то незаметный, вот только стоял рядом, но его в то же самое время словно никто не видел. Оглянется человек — нет его, будто никогда не было. И забывали о нем тут же. Он обладал удивительным свойством незаметного человека, которого никогда никто не мог найти, заметить или просто обратить на него внимания. Если мастера не было, его искали, а вот если он стоял рядом, то никому он не был нужен.
     Мастер Коровкин выдал всем новенькие валики, щетки, ведра, краску в больших банках. Делал он все с такой мольбой в глазах, точно ему сегодня выпало другое — возвышенное предназначение, а он должен был заниматься унижающими его человеческое достоинство пустяками. Пока мастер ходил за спецовками, девушки познакомились, посидели, помолчали на солнышке. Все оказались из областей: Галя Шурина — из Сумской области, а Вера Конова — из Рязани. Когда появился Алеша Коровкин, неся спецовки в охапке, Вера Конова предложила:
      — Давайте посмеемся?
     Все трое, развеселившись от предложения, дружно расхохотались. Мастер растерялся.
      — А вы что смеетесь? Над собою? Вот я вам спецовки приволок. Над собою разрешается смеяться, над собою всегда можно. В этом доме надо лестничные пролеты подкрасить заново. До вас тут красили халтурщики, и работу не принимают. Надо заново. Только труд на радость человечества!
     Девушки оглянулись, перестав смеяться, — мастера и след простыл.
      — Гляди, слинял, — сказала Галя Шурина и рассмеялась.
      — Начальник есть начальник, — проговорила Вера Конова, направляясь переодеваться. Прямо в подъезде девушки натянули на себя спецовки, новые синие комбинезоны и принялись за работу. Трудились вначале молча, пока Мария спросила:
      — А ты, Вера, где раньше работала?
      — Я? Пионервожатой в школе.
      — А ты, Галя?
      — Я не работала, а дома после школы год отсидела, в институт не смогла поступить и думаю сама себе: хватит! Надо судьбу строить своими собственными руками, иначе нам удачи не видать. А ты, Маша?
      — А я в исполкоме плановиком трудилась. Трехмесячные курсы окончила и — работа.
      — В исполкоме лучше работать председателем, — прыснула Галя.
      — Точно уж, точно, но тогда бы ее не было здесь. Не пришлось бы ловить москвича, чтобы москвичкой стать, — засмеялась Вера Кокова и принялась рассказывать, какой за ней вчера парень увязался и как чуть было в любви с первого раза не признался. — А потом-ка я ему и сказала: за мной-ко, парень, не гонись!
      — Вам, девочки, смешочки, вы — молоденькие, — сказала Мария, торопливо водя валиком по стене. Девушки притихли, думая, что она продолжит начатое, но Мария замолчала и больше не проронила ни слова. Часа через два сели отдыхать, и тут неожиданно появился мастер Коровкин, также неожиданно, как и исчез. Глаза его обычно стремились вести себя так, чтобы не встречаться с другими глазами; глаза эти струили живой свет.
      — Але, девочки! — проговорил он и показал две бутылки «Фанты». — Устроим небольшое собрание нашего профсоюза на тему: космос и Древний Рим на данном этапе исторического развития. Ядерная энергия и синтез с генами одряхлевшей матушки-земли, лазерная энергия и энтропия, то есть предстоящее тепловое сжатие Вселенной, историческая ограниченность всемирно известных людей — разберемся в этом? Согласны? Кто нет — может продолжить свой трудовой подвиг. Ясно, крольчихи мои, или нет? Аплодисмент! Нету аплодисменту!
      — Откуда ты такие умные слова вычитал, алкаш? — спросила Галя Шурина.
      — Это я-то алкаш? — поразился Коровкин и даже привстал, и его веселое, располагающее к балагурству настроение мигом улетучилось. — Я-то алкаш? Да вы что, девоньки? Опупели! Или что с вами, сознайтесь? Я выпил всего одну бутылку кислого лимонада, а две «Фанты» для вас прихватил. Дай, думаю, поделюсь с моими славными труженицами. На студента четвертого курса строительного института — такое наплести! Ну, слушай! Я такое не смогу перенести. — Мастер откупорил одну бутылку за другой и на глазах изумленных девушек безжалостно и с какой-то злостью вылил на землю содержимое и, залихватски свистнув, ушел, ругая своих новых работниц.
      — Зачем ты так? — сказала Мария Шуриной. — Хорошего человека обидела. Будет теперь придираться к нам, житья не даст.
      — У него, мастера твоего, Мань, нету на лице надписи: я — не алкаш!
      — А разве есть: я — алкаш?!
      — Так и ни этого нету, и того тоже, — рассердилась непонятно от чего Галина Шурина. — А чего ж ты защитницей выступаешь? Понравился? Так бери его себе с потрохами, а мне он нистолечко не понравился! Ей-богу!
     К вечеру появился мастер; обиду он, видимо, уже забыл и теперь снова готов был пошутить, поиграть веселыми своими глазами, соображая, как бы рассмешить девушек, осмотрел с серьезным видом проделанную ими работу и покачал головою:
      — Исторический аспект — да! Работу принимаю. И вам выношу серьезную благодарность и признание за глобальное освоение замечательной специальности маляра. Сейчас мы проведем перед закрытием занавеса божественного дня собрание профсоюзов на тему: историческая роль маляра в борьбе за свободу животных, томящихся в клетках зоопарка, и влияние ее на эволюцию животного и растительного мира.
     Девушки, ни слова не говоря, направились в общежитие, благо ехать было всего две остановки на автобусе. Марии, оказалось, предоставили квартиру вместе с Шуриной, а та, узнав, что они будут жить в одной квартире, долго и беззаботно хохотала, а потом обняла Марию и сказала:
      — А я тебя люблю, ты такая хорошая и добрая. Я тебя за это буду любить, как сестру старшую. Согласна?
      — Конечно, — тут же призналась Мария, сразу объяснив, что пока будет квартировать у своей тетушки, желающей, чтобы племянница жила у нее, и Мария с гордостью рассказала, какая замечательная у Сапоговых квартира, обстановка невиданная, как среди этакой красотищи глубоко несчастна ее тетя Лариса, готовая за преданность и верную дружбу отдать самое дорогое, даже брильянты.
      — Смотри, она тебе наследство оставит! — прыснула Шурина. — Будешь богатой, тогда меня угостишь вишневым вареньем! Согласна? А еще лучше — вареники с вареньем мне больше нравятся. Ужас как обожаю с вишней! Мне б и косметику не нужно, только б поесть вкусное. Как только я начну зарабатывать хотя бы сто рублей в месяц, куплю себе всего и буду день и ночь торчать на кухне. Я могу готовить. А ты?
      — И я могу.
      — А я особенно! — воскликнула Шурина и направилась на кухню. — Я как-то особенно, с трепетом. Не на коммунальной кухне чтоб, в своей. Ей-богу! Вот возьми ты хотя бы борщ украинский, по-киевски борщ! Чудо же! Ты когда-нибудь ела?
      — Ела, — ответила Мария, удивляясь восторгу, с которым говорила Галя.
      — А ведь его можно готовить по-разному, Машенька! По-разному! А вот то, что я приготовлю — вкусно и красиво даже, что ни с чем не сравнить.
      — Вот выйдешь замуж и тогда наготовишься, — сказала Мария.
      — Ни за что! Ты что! Я замуж никогда выходить не буду и ни за какие деньги меня не заставишь — замуж! Никогда!
      — А кому ж будешь готовить? — удивилась Мария и с интересом посмотрела на свою подругу. — Себе разве? Себе неинтересно.
      — Я ребеночка кормить буду, — подумав, ответила Шурина, торопливо оглядываясь. — У меня знакомая есть, старше меня, — шепотом продолжала она. — Завела ребеночка, живет с матерью и довольна. Хороший какой у нее ребеночек, чудо! Ради него можно жить на свете. А что еще нужно?
      — Женщине, Галя, чуточку больше нужно, — ответила Мария. — Давай получим постель. А то я уйду скоро, сама будешь получать.
     
     * * *
     
     Мария села в троллейбус, помахала рукой Галине и поехала. Всю дорогу она думала о Галине. Вышла на нужной остановке. Солнце еще не село, и прозрачные розовые и желтые облака над городом медленно плыли, будто тоже устали за прошедший день. Кругом шумел, торопился народ, толпами устремляясь с работы домой, переполняя автобусы, троллейбусы, автомобили и метро, и трудно было сказать, от чего на улицах больше шума — от автомобилей или от спешащих с работы широкой рекой говоривших, кричавших, шаркающих по асфальту людей. Мария выбрала свободную телефонную будку и позвонила Топорковой. По голосу ей показалось, что Топоркова недовольна вчерашним вечером.
      — Ты не заболела? — спросила Мария бодрым, веселым голосом, надеясь услышать подтверждение своим догадкам.
      — Есть чуток.
      — А сильно?
      — Знаешь, Мария, сижу одна. Целый день собираюсь выбраться в Измайловский парк подышать, а никак не могу собраться. Ты что сегодня делаешь?
     -- Да вот к тете собралась.
      — А а-а! К тете? Знаешь, Мария, подруливай ко мне, очень грустно стало после вчерашнего. Так тоскливо, так уж тоскливо, ну сил моих никаких нету.
      — А с чего? — насторожилась Мария, со страхом ожидая, что сейчас Топоркова начнет жаловаться на иностранца.
      — Да так. Ладно, иди к тетке, позвони завтра.
     Мария повесила трубку и в раздумье, точно до нее никак не доходил смысл сказанного Аленкой, вышла из телефонной будки.
     По дороге домой размышляла. О Топорковой, о ее жизни — и жалобный голос подруги так явственно прозвучал в ушах Марии, что она, остановившись на полдороге, подумала: «Топоркова, несмотря на отдельную квартиру, работу, прописку, многое еще другое, в сущности, очень несчастлива».
     
     * * *
     
     Тетя Лариса, отворив дверь, строго шикнула на взявшуюся было лаять собачку, пропустила племянницу и тут же удалилась на излюбленное свое место — кухню. Она была в раздражении; реденькие волосы торчали во все стороны, лицо бледное — от сильного негодования.
      — Будь ты проклята, моя жизнь! — невольно прорвалось у нее, и тетя Лариса не по возрасту споро метнулась из кухни в спальню.
      — Тетя Лариса, захворали? — встревожилась Мария, бросаясь вслед за ней.
      — Кто? Я? Заболела! Почему ты так спросила? В чем дело, милочка? Тебя не устраивает моя квартира тоже, так вы все катитесь вместе с преподобной моей вертихвосткой и пиявкой, сосущей заживо из меня кровушку мою, катитесь во все стороны! Подальше! Я видеть вас не могу! Она думает, что раз она институт закончила, так сильно поумнела и перед нею врата златые и реки полные вина. Нет, милушка, поколышется! Понюхаешь, чем пахнет назем!
     Мария поняла, о чем говорит Лариса Аполлоновна, и ей стало жаль свою тетю, распалявшую себя все больше и больше; со стороны могло показаться, что человека того, о котором она говорит (говорила она об Ирине, конечно), ненавидела всеми фибрами своей души.
      — Тетя Лариса, чего же вы так?
      — Я что так? — удивилась Лариса Аполлоновна, останавливаясь напротив Марии. Ею владело мстительное чувство докопаться до сути случившейся неприятности, и вот уже полдня она металась по квартире, придумывая невероятные объяснения случившемуся, и в своих рассуждениях заходила за грани обычных отношений между матерью и дочерью. Этот выход за запрещенный предел не останавливал ее, а еще больше распалял желание наказать непослушную дочь. — А что так? — повторила тетя Лариса, убегая к себе в спальню, и в распахнутую дверь оттуда полетели в гостиную подушки и одеяла. — Что так? Давай, говорит, разменяем квартиру! Мою квартиру, которая мне стоила десять лет лучшей жизни! Она хочет разменять, чтобы водить кобелей. Не выйдет! Наше родное государство не позволит развратничать!
      — Тетя Лариса, это же беда!
      — Беда? Конечно, беда! — тут же согласилась тетя Лариса, по-своему понимая слова племянницы. — Огромная беда! Все исчезнет, пропадет, если и дальше такое пойдет! Но пусть лучше небо рухнет, чем я отдам квартиру! Пусть расколется скорее на мелкие кусочки и опрокинется, погребет под своими обломками всех и вся вокруг, чем я — отдам! У нее этот номер не пройдет! Может, где-то пройдет, а у нас не пройдет, я не допущу!
      — Но, тетя Лариса, как же так получилось? Ведь она — ваша дочь?
      — Милочка моя, я тебе удивляюсь. Родные, скажу тебе, бывают почище чужих. Ты, говорю, дочь моя, кобелей не води. Она на дыбы. Они — не кобели, мол. Я приглашаю моих друзей, говорит, и не называй их так! Я сказала: хорошо. Но я знаю, я все вижу, называй их как твоей душе угодно. А в моей квартире чтобы духу не было. Она домоуправу — бац заявление: прошу разделить квартиру, так как нет соответствующих условий жизни.
      — Тетя Лариса... — продохнула Мария, совершенно пораженная холодным блеском теткиных глаз, ее решимостью повести бой за свою квартиру против родной дочери до конца. — Я говорю: вгорячах не то скажешь!
      — Она заявление в ЖЭК подала! — вскричала Лариса Аполлоновна. — Мики, ко мне! — откуда-то из угла выскочила собачка и бросилась к хозяйке, которая посадила ее к себе на колени и стала гладить ее. — Мики, пожалей меня, пожалей свою родную маму, пожалей и обними меня.- — Собачка прильнула к хозяйке и жалобно заскулила, как бы на самом деле жалея хозяйку.
      — Тетя Лариса, — позвала Мария, не зная, как пожалеть обиженную. — Тетя Лариса...
      — Не жалей меня, Маша, я такая несчастная, что жалость еще больше делает меня несчастной. Мир рушится! Мир рушится!
      — Но, тетя Лариса, что вы так огорчаетесь, я поговорю с Ириной, она все поймет.
     Лариса Аполлоновна внимательно выслушала племянницу, поворотив к ней грустное, заплаканное лицо, и та увидела непокорный, острый блеск в ее глазах. Вдруг тихо сказала, видимо сообразив выгоду предложенного племянницей:
      — Конечно, милочка, умереть легко. Я вот раньше мечтала как умереть — когда еще молодая была. Мечтала: лежу в гробу, обитом бархатом, вся в цветах — тюльпанах, а вокруг люди — очень молодые, молчаливые, в черных пиджаках, молчат и смотрят на меня, а я — лежу. А смерть, думаю, я это потом поняла, не в том, что кто-то стоит и грустит по тебе или плачет, смерть не в том, оказывается, совсем, а в том, что смерть внутри тебя, мерзкая и гадкая, — вот в чем смерть.
      — Зачем так, — возразила Мария, оглядываясь, словно собираясь убедиться, что среди таких изумительных вещей как будто не могут и не имеют никакого права появляться такие мрачные мысли. — Вам жить и жить на радости-то, наслаждаться жизнью — самое время: внуков нет.
      — Маша, милочка, ты несмышленая по простоте своей, вся моя жизнь вчера была, а сегодня я не могу нажиться никак. Господи, так мало осталось жить, а я только начинаю — так мне кажется. А она, гадливая, стоит, ждет. А мне-то хочется еще пожить. Я всю жизнь не отдыхала, некогда было, все вертелась и вертелась: то одно, то другое. Думала, когда все сделаю, поеду в санаторий. Но куда ехать сейчас, на кого бросить квартиру? Она наведет своих дружков, растащат все по кусочку. Заботы мои! Откуда они? От дочери, господи!
      — Я с ней поговорю, тетя Лариса.
      — Поговори, поговори. Образумь ее, дуру. Но когда было такое на белом свете, скажи мне? Я даже великое бедствие — войну пережила, много сделала для фронта. В окопах не сидела. В тылу потруднее пришлось. Не каждый даже сала мог достать. Но Григорий Тихонович — интендант, от него многое зависело, и продукты у него в руках. Сама знаешь, в принципе все можно было достать, если...
      — Но, тетя Лариса, на фронте-то смерть, — проговорила Мария, перебивая увлекшуюся тетку.
      — А в тылу, милочка, мерли люди как, извини, — твердила Лариса Аполлоновна. — Думаешь, сладко жилось людям? Тяжелее во сто крат. За краюшку хлеба жизнь можно было отдать... А ведь если не ты первый написал куда следует, то как же бы ты жил? А? Но мы с Гришей все поняли и не давали, извини, на своих костях плясать.
     
     Мария принялась мыть кастрюли, ложки и вилки. И тут она вспомнила, что рядом с ней родная тетушка, у которой на самом деле душа разрывается от боли, а Ирина, родная и единственная дочь ее, желает раздела. Вот где несчастье! А то, что у нее, Марии, молодой женщины, у которой еще все впереди — муж, дети, все человеческие радости, — то не горе, не предлог для хандры. Мария, прихватив с собою тряпку, решила протереть мебель.
      — Не тронь! — истерично закричала хозяйка.
      — Тетя Лариса, я думала помочь.
      — Ты какую тряпку взяла? Это не для мебели!
      — Ну так чистая она, тряпка.
      — Милочка, запомни, это мое дело, милочка, — мебель; ты лучше ее не тронь и к ней не прикасайся. Мебели я никому не разрешаю касаться.
     
     * * *
     
     Ирина дома не ночевала. Лариса Аполлоновна всю ночь не сомкнула глаз, то и дело подходила к телефону, долго глядела на него, но телефон зазвонил только однажды, и то была не Ирина, так решила Мария, потому что, сколько тетя ни спрашивала, крича в трубку «говорите, але, говорите!», с того конца провода не отвечали. Мария и сама плохо спала, волнуясь и тревожась не меньше тети, слыша ее сонное бормотание: та проклинала свою жизнь. А утром Мария потихоньку встала, наскоро попила чая, стараясь при этом не загреметь посудой, осторожно, на цыпочках прошла и заглянула в комнату Ирины. Застыли будто двигавшиеся до недавнего времени шкафы, кресла, столики; свет, проникающий в зашторенное окно, жиденько рассеивался по небольшому пространству, создавая иллюзию нереальной жизни. Было очень нехорошо в этой комнате, словно оцепенение, охватившее предметы, источало то ли звук, то ли запах, вызывая у Марии какое-то пугливое чувство неуверенности. «Что же могло случиться?» — подумала она, прикрывая дверь, и также на цыпочках (хотя и не стоило этого делать, потому что тетя не спала) пошла к выходу.
     Еще очень рано. Только-только начал согреваться воздух, покоящийся над мостовыми и скверами, пронизанный влажными испарениями убранных улиц, переулков, потянувшимися золотистыми струями ослепительного солнца, окрасившего верха домов легким розовым светом. И в этот жаркий, еще не разогнанный злою сухостью солнечного напора день как-то особенно было уютно на улицах, проспектах; особенною ласковостью одарял человека большой город. Мария осторожно постукивала каблучками по асфальту тротуара, глядела во все глаза кругом и испытывала неприкаянное чувство неопределенности — когда все кругом хорошо, замечательно — люди, дома, небо и многое другое, но вот нельзя радоваться этой радости, потому что не было покоя. А в сердце будто что-то говорило: ты еще будешь счастливой. Вспомнила: это чувство не оставляет ее уже давно, — как вот замуж вышла, и они с мужем впервые поссорились, и Мария в то время скорее уловила сердцем, чем поняла, — счастья не будет. Она тогда рассуждала наивно, примерно так: каждый человек живет и занимается своим делом, никто ему ни в чем не мешает (зачем мешать человеку делать свое дело?), и каждый должен получить в награду своей одной-единственной жизни, которую ему предоставила природа, — счастье.
     В общежитии Мария разбудила Галю Шурину, несказанно обрадовавшуюся подруге, и они вместе заспешили на работу. Мастер Коровкин уже грелся на солнцепеке, заглядывая в толстую книгу, разложенную на коленях, — «Дон Кихот» Сервантеса. Девушки заперлись в одной из квартир, сложили свои платья во встроенный шкаф, надели комбинезоны и принялись за дело.
     Мастер отложил книгу, привстал:
      — Эй, девушки, как делишки? Кто молодой человек? Имя? Когда? Где? Хотите в этот совершенно ранний отрезок времени анекдотец? Хотите? Два, значит, людоеда поймали в начале своего рабочего дня нормального человека, отсекли ему голову и один другому предлагает... — мастер слыл молчаливым человеком и мог разговаривать только с применением физической силы, как говаривал прораб, но если расходился, то остановить его было невозможно даже после применения той же самой физической силы. Внутри себя мастер постоянно чувствовал желание говорить. И еще внутри себя, что особенно было нестерпимо, также постоянно и абсолютно беспричинно ощущал страшную жажду, утолить которую было если и возможно, то исключительно лимонадом, который он, оправдываясь, почему-то называл алкогольным напитком. И от этого признания никуда не денешься, потому что, как говорил он сам: «Факт режет глаза!» И еще мастер понял в компании близких людей, что подобное открытие поражает неслыханно, особенно родственников, а среди родных, имеющихся в Москве, у него имелась лишь мать, женщина суровая и признававшая исключительно одно пиво. Коровкин знал, что мать развелась со спившимся окончательно отцом, и долгое время брезговала вообще спиртным, только спустя какое-то время сама пристрастилась к пиву. Его мать слыла феноменально молчаливой, могла за месяц произнести всего лишь одно слово и, не имея за свое молчание ни злата, ни серебра, тем не менее с полным основанием полагала, что молчание — золото. Проработав в не известном ни одному журналисту издательстве двадцать лет бухгалтером и проявив свою полную непригодность к взыскательной работе, она добилась своим молчанием одного — уважения и какой-то даже робости начальства перед ее молчанием. Главный бухгалтер вынужденно как-то сказал, намекая на эту замечательную способность человеческой натуры и по поводу случайно произнесенного ею слова: «Мал золотник, да дорог».
     Алеша Коровкин жил в центре, в самой, пожалуй, большой коммунальной квартире города, в которой даже в полночь, если выйти покурить в коридор, можно было всегда переброситься словечками с тем, чья очередь варить на великолепной газовой плите выпала именно в этот час. Мать же не любила готовить ночью, хотя порою и ей выпадала очередь. Правда, она удосуживалась поесть по пути домой — ватрушку, булку, пакет молока — или выпить бутылку пива, потому что его, как говаривала мать, обнажая свой характер до последней ниточки, действительно даром готовить не будут. Ведь какая превосходная мысль. Мысль философа! Алеша свою очередь научился с детства продавать за сигарету вечному спекулянту, соседу Лайхушеву. Накурившись в детстве, он впоследствии вообще превратил курить, выяснив, что можно жить и без папирос.
     У Алеши Коровкина имелся один недостаток — никак не мог определить, какая девушка красивая, а какая некрасивая, так себе. И вот теперь, когда в качестве мастера получил в подчинение девушек, то долго гадал, на какую из этих трех положить глаз. Все они, как казалось, выглядели одинаково. И решился положить глаз, найдя, пожалуй, самый спокойный, верный и безошибочный выход, на ту, которая сама пожелает того. Но ни одна из них по необъяснимой причине не проявляла к нему интереса. Коровкин был студентом. Он учился уже в четвертом институте, который тоже мог не закончить.
     Когда девушки принялись за дело, мастер сбегал в магазин, где у него появилась знакомая продавщица, державшая для него в резерве воблу на обед и три бутылки лимонада. Но продавщица поступала как раз не бескорыстно. И ее нельзя назвать вполне положительным героем нашего времени: она предполагала заполучить у Коровкина краску для пола. Надо оговориться: Коровкин об этом не догадывался.
     Вернувшись из магазина, он заметил, что девушки сидели и о чем-то переговаривались.
      — Але, девочки, как дела? — спросил мастер неизменно ласково и немножко озабоченно, вполне справедливо считая, что начальник, каким бы он ни был, а мастером Коровкин работал всего месяц, так и должен спрашивать с озабоченностью в голосе. — Вот ты, Машутка, какие у тебя планы? Как стало известно в хорошо информированных кругах, ты хорошо работала.
      — Я не Машутка, — откликнулась уязвленная Мария, не заметившая, что он спросил ласково.
      — Ух ты! А кто! Вот так получился полный синтез биологии с историей.
      — Мария Викторовна, если хотите знать, — ответила Мария.
      — А я же по-дружески, в том смысле, что по-любезному, — не зная, как объяснить свою любезность к ней, оправдывался Коровкин.
      — А я не хочу по-дружески.
      — Нам ваша любезность не нужна, — поддержала Галина Шурина, выказывая свою полную солидарность с подругой. — Правда, Верочка?
     Но Верочка Конова промолчала, а вот мастер Коровкин, не ожидавший такого дружного отпора на его невинные слова, даже растерялся. Он знал, как ссориться, — был свидетелем коммунальных схваток, в которых он, правда, никогда не участвовал. Но тут девушки, к которым мастер дал слово относиться так, чтобы его полюбили, и вот эти девушки — прорабатывают, учат, отталкивают. Мастер Коровкин мысленно с этой минуты не обещал им легкой жизни, осторожно привстал, находясь во власти завораживающих чувств мщения, и строго сказал:
      — Поговорили, посудачили. Надо за работу, дорогие товарищи женщины. Мы всецело и полностью одобряем вашу практическую деятельность и принимаем к неукоснительному исполнению. Чтоб в полную нагрузку, ибо ваш труд — это нужное дело. Никакого брака чтоб, хватит! На уровень мировых стандартов. Вы поняли меня хорошо, дорогие мои товарищи женщины? Брак! Это страшное дело на работе. Каждая капля краски — народного добра — стоит пота и усилия на историческом отрезке времени, времени спутников, лазеров и межконтинентальных ракет мгновенного уничтожения. Я не могу простить ни секунды драгоценного времени, ибо время — хорошо замаскированные деньги.
     Девушки уже давно не слушали, а мастер Коровкин все говорил и говорил, и правы те, кто утверждал, что если он начнет говорить, то его не остановишь. Коровкин рассуждал о пользе и полезности труда на данном этапе исторического развития человечества вообще и данного, конкретного социального человека в частности. Поговорив так приблизительно с час, он направился в соседний кооперативный дом к штукатурам. Коровкин любил свою работу. Стоило ему в каком-либо уголке города в нерабочее время увидеть девушку в заляпанном краской и известью, мешком сидящем на ней комбинезоне, как проникался нежностью и острой какой-то любовью к ней. Смело спрашивал: из какого СУ?
     Девушки принялись красить; вначале они работали в одном подъезде, на одном этаже, затем разделили этажи между собою, и работа пошла в темпе. Молчание то и дело нарушала Галина Шурина:
      — Я закончила этаж! А ты, Маша?
      — Кончено, хватит лодыря гонять!
      — Молчи, догоняло, — ворчала в ответ Конова, которая не любила спешить ни в работе, ни в жизни и была очень недовольна, когда Галина Шурина ссорилась с мастером Коровкиным, который ей нравился за то, что никогда не торопил и не контролировал их работу.
      — Маша, ты влюбилась! — крикнула Шурина с шестого этажа на третий. — Только честно, а то многие врут. Врут ведь все, курицы! Я в восьмом классе в одного преподавателя влюбилась, а он мне признался уже в десятом, когда я его разлюбила, когда я втюрилась в одного десятиклассника. Ты слышишь меня? Ты, Верочка, не слухай меня, потому что тебе не интересно. С Машей мы верные подруги, ей интересно. Правда, Маша?
      — Да.
      — Я вот поступлю в мясо-молочный институт, буду работать директором гастронома, вас, девочки, буду кормить каждый день — по одному торту «Киевский». Идет? А теперь давайте закругляться, в обед пойдем в магазин, поесть купим. Согласны?
     В магазин за молоком и хлебом отправили Конову, а Шурина и Мария уселись на солнышке, выставили загорать ноги и принялись говорить, вспоминать. Больше говорила Шурина. Вспоминала мать, отца, брата и сестру, как объелась конфет шоколадных, как и что могла приготовить совсем из ничего, просто в пригоршнях — такое, пальчики оближешь.
      — Влюбилась? — у Шуриной загорелись глаза, и она даже привстала, поведя руками.
      — Нет, Галюша, свое я отлюбила. Я замужем была уж.
      — Ты-и? Сколько тебе годов?
      — Хватает годов мне, больше, чем тебе.
     Шурина, пораженная признанием подруги, округлив глаза, глядела на нее, и глаза ее блестели горячим блеском.
      — Скажи, как то у тебя вышло?
      — Так и вышло, приревновал, — ответила Мария.
      — А кто тот, красавец, к которому приревновал? — спросила Шурина, сгорая от любопытства. — Небось не часто с тем, бедненькая, встречалась? Кто ж он, скажи мне, а я никому.
      — Кто?
      — Да тот, твой любовник?
      — Какой любовник? Дура, ой ты! Мне никто не нужен, я живу теперь в себе. Моя жизнь во мне самой, и на жизнь я гляжу из своего мира, то есть из себя.
      — Чего-о? — открыла свой маленький рот Галина Шурина, да так и застыла с открытом ртом, только смешно подергивалась ее верхняя губа, — Врешь ведь ты мне и не краснеешь. Расскажи, расскажи правду.
      — Ладно уж, как-нибудь в другой раз, неприятно рассказывать. Так глупо получилось, я сразу поняла, как поженились и прошло месяца два-три, что у нас не получится с мужем хорошей жизни. — Мария принялась наливать в ведро зеленую краску из большой фляги, стоящей в подъезде, а Галина никак не могла успокоиться, вскочила и принялась помогать, но так неудачно и неловко, что фляга с тупым стуком опрокинулась, и немало вылилось краски, пока удалось поставить ее на место.
     В конце рабочего дня заявился мастер Коровкин, хитро повел глазами по сторонам, осторожно дотронулся до покрашенных стен, пролетов и, остановившись напротив огромного зеленого пятна на полу от пролитой краски и совершенно, казалось, удовлетворенный, точно свершилось заранее им продуманное, гмыкнул и, постукивая носком ботинка по полу, строго спросил:
      — Кто сделал такое мерзопакостное дело, девочки? Пришельцы из космоса или кто другой? Очень интересно узнать, просто очень, дорогие товарищи женского полу? Иисус Христос? Магомет? Товарищи помельче рангом — папа Пий Павел XXII, апостолы — Петр, Павел, Иоанн, Матфей? Или еще мельче сошки? Полный аплодисмент! Нету аплодисменту!
      — Вот именно, — откликнулась первой Галина Шурина. — Чего ж ты куражишься, алкоголик? Надоело жить спокойно?
      — Я? — изумился Алеша Коровкин.
     Но нужно оговориться, что к словам Коровкин относился с превеликим безразличием, полагая видеть силу не за словами, а за делами как таковыми. Одного слова боялся панически, действовавшего на него, как красное на быка, — алкоголик! Он подозревал за этим словом некую магическую действенную силу, вершащую скорый суд, — будто после произнесения слова «алкоголик» его, мастера, тут же арестуют и отправят лечиться принудительно от алкоголя. Необходимо ради справедливости все же сказать, что мастер алкоголиком никогда не числился и не слыл даже таковым, потому что в последние четыре года не пил вовсе. И если случалось на свадьбе или дружеских вечеринках пропустить одну-другую рюмочку водочки, то делалось это по причине глубокого уважения к людям вообще и к конкретным виновникам торжества в частности.
      — Ну, знаешь, красоточка, говори, да не заговаривайся! Я алкоголик? Я завтра же рапорт напишу до самых верхов и выше! Поплатишься! Взъелась: вчера мне — «алкаш», мне, трезвеннику, сегодня совсем гнусно — «алкоголик»! Это в каком аспекте, дорогая мамзель, ты мне такое бесшабашно заявляешь? Приехали сюда из диких деревень, черт вас возьми вместе с потрохами, и — оскорблять честных людей! Краску — губят! А все остальное — тоже губят! Мало, что я с них по рубь семьдесят за кило не высчитываю! Мало? А красочка между тем импортная! Государство деньги тратит, чтобы лучше, красивее, а вы губить деньги! Я вам такой базар простить не в состоянии. Я с государством считаюсь и люблю его! Вот так! Вот таким будет полный аплодисмент, когда заплатите! Не могу!
      — Сходи пивка выпей — все пройдет, — хладнокровно проговорила Шурина, поглядывая на Марию, не знавшую, куда деться от стыда.
      — Я? То есть выпить я должен? Я не пьющий! Не заставляйте меня пить! Хотя, между прочим, алкоголь обнаружили — этилалкоголь — на бездумно пролетающей комете Когоутек. Выходит, космос не чурается алкоголя! Как ты не можешь не трогать мое больное место. Но я не такой. Пьянка — бедствие народное! Я лично борюсь, как могу, а вы! Как вы можете? Как увидят мужика, так кричат «алкоголик», а я непьющий совершенно. В рот не беру! Понимаете, не беру! Я...
     
     * * *
     
     Дверь отворила Лариса Аполлоновна и, не сказав ни слова, удалилась на кухню, сосредоточенная на какой-то одной мысли. Эта мысль Ларисы Аполлоновны Сапоговой, женщины гордой и невероятно самолюбивой, не поддавалась определению. Гордость на нее находила словно стихия, словно взрыв вулкана, что самое поразительное, черной мысли как таковой, четкой, ясной, определенной, в голове не возникало. В минуты такого состояния мысли вообще исчезали, взамен появлялись какие-то чертовски неприятные ощущения полной беззащитности и того, что вот перед нею где-то маячит провал пустоты — словно точка; ее обуревала стихия гордого самолюбия, а видимое упрямство принималось за твердость нрава.
     Лариса Аполлоновна слыла женщиной деятельной, состояла во всех общественных организациях, какие вообще могут существовать в нашей стране, включая общество автолюбителей, и во всех случаях, связанных с переселением в их доме, участвовала обязательно она. Энергия, что в мире человеческом ценилось всегда, ценится и поныне. А ее бурная энергия не имела границ. И все это потому, говаривала она, что «я ем здоровую пищу — сало свиное, телятину, баранину, масло, в нормальном количестве лук, чеснок, всякие овощи — круглый год, а еще потому, что чувствую непреходящую нужность себя родной стране и лично миру во всем мире. Это мне придает колоссальные силы, и я наверняка доживу до ста десяти лет». В особо мрачные дни своей жизни Лариса Аполлоновна читала роман «Красное и черное» Стендаля, роман «Человек, который смеется» Виктора Гюго, и последние сцены из «Идиота» Достоевского. В радостные дни ее привлекали газеты и политическая литература, до которых была превеликая охотница. Сейчас перед нею лежал раскрытый роман «Красное и черное» на странице, где Матильда целует отрубленную голову своего возлюбленного. Тетя Лариса сидела за столом перед открытой книгой прямо, смотрела перед собою ничего не видящими глазами, сосредоточенность сковывала ей мозг, и она ничего не могла поделать с собой.
      — Вы больны? — спросила тихо Мария, глядя с сожалением на тетю и не узнавая ее. Та медленно повернула к ней замершее лицо, но ничего не ответила. — Тетя Лариса, если зуб — не дай бог! Я знаю одно средство. — Мария испугалась: тетушка совсем не реагировала на слова, сидела молчаливая — фанатичное упрямство на лице. — Чего же молчите? Больно?
      — Не больно, милочка наивная, — ответила некоторое время спустя Лариса Аполлоновна, медленно и как бы нехотя поворачивая к ней бледное лицо, от одного вида которого — когда тетя посмотрела в упор на Марию — словно током ударило, так испугало лицо ее, совсем чужое, незнакомое. На кухню пришла Ирина, поздоровалась с Марией и спросила:
      — Аполлоновна, чая просили давно. Не слышишь?
     Лариса Аполлоновна тяжко вздохнула, налила в чашки чая, подумала и налила еще в четвертую, поставила на поднос и, неся его на вытянутых руках, направилась в комнату Ирины. Она протестовала, весь вид Ларисы Аполлоновны говорил, что она делает недостойное ее гордого самолюбия. Но на лице покоилась твердая решимость вынести до конца унижения, которые претерпевает по необходимости.
      — Давайте я сделаю. — Марии стало жаль тетушку, но Лариса Аполлоновна уже ступила в гостиную, держа путь в комнату дочери. Только слегка дернулось плечо, и она на мгновение замедлила движение.
     У Ирины в комнате дым стоял коромыслом. Курили американские сигареты «Филипп Моррис». Дочь впервые курила при матери, и та ей ничего на это не сказала — тоже впервые. Олег Оболоков что-то говорил Ирине, с вызовом сидевшей на подлокотнике кресла, в котором помещался кандидат исторических наук. Ирина из последних сил тянула в себя дым, кашляя и отмахиваясь; она причмокивала, стараясь этим подчеркнуть, какое большое наслаждение получает от курения.
      — Здравствуйте, — сказала Мария, все еще не отходя от боли за тетю Ларису.
      — Вы курите? — спросил в ответ Оболоков и бросил красивую пачку сигарет на журнальный столик. — Курите. Сигареты в некотором роде удивительные.
     Лариса Аполлоновна при этих словах с испугом обернулась на племянницу.
      — Я не курю, — ответила Мария. — Одна капля никотина убивает слона.
      — Не слона, а лошадь, — рассмеялся Оболоков. — Но не надо быть лошадью. Человек все вынесет. Уж если ихтиозавров пережили лошади, то уж человек лошадь переживет. Понимаете меня? В известном, религиозном, смысле — вред! Но человеку, извините меня, помимо религиозной ограниченности, надо думать самому, ему дан разум. Разум, чувство и воля — вот главные человеческие качества. Хотя! Опять же! Смотря как рассматривать этот вопрос в эпоху интенсивного исследования и изучения жизни. — Оболоков говорил, как обычно наслаждаясь вязью собственных слов, ему важно было получить ощущение внутреннего удовлетворения. Он признавал за собою право, внутренне совершенствуясь, смотреть на жизнь с таким расчетом, чтобы его широкие возможности соответствовали не менее широким запросам. Оболоков полагал, что трезво, разумно оценивает происходящее вокруг и решения может принимать с учетом своих возможностей и возможностей людей, находящихся в сфере его интересов. Он считал необходимым жить в ладу с самим собой. Иметь модель мира по крайней мере для самого же себя — вот к чему с давних пор стремился Оболоков. В то же время он понимал, что для этого нужно потратить часть своей жизни, а жизнь так коротка, на многое просто не хватит времени. Да, но ведь придется преодолевать препятствия, которые постоянно будут возникать на пути, и чем ближе он будет находиться к цели, тем серьезнее возникнут препятствия.
     Поразмыслив, еще на третьем курсе исторического факультета по совету отца он решил изучить путь цивилизованного человечества за три тысячелетия и выбрать свой собственный. Для этого он поставил перед собою цель прочитать наиболее значительные, признанные произведения, которые были сотворены человеком за три тысячи лет в период его разумной жизни. Прочитал сотни книг, в том числе Библию, сделал выписки и пришел к выводу, систематизируя приобретенную информацию, что разумной моделью мира может быть сам человек с его способностью жить, изучать, передавать знания. Правда, жизнь не однажды ставила Олегу Оболокову подножку, и не спасала даже собственная модель мира, сотворенная, как он думал, при посредстве лучших умов человечества; тщательно продуманное и взвешенное летело вверх тормашками. Так было на первой его защите — он провалил кандидатскую. После защиты ему сказали, что вел он себя, как ребенок, плакал, обижался по малейшему поводу, просил, умолял, чтобы его правильно поняли; не должен был вести себя так он, который брал в помощники лучшие умы человечества.
      — Вы что не садитесь чай пить? — спросил Оболоков Ларису Аполлоновну, которая даже растерялась от его ласкового голоса, заранее ожидала от него каких-то непристойностей и подготавливала себя к достойному ответу и не менее достойному выходу из предполагаемой неприятной ситуации. Уйти из комнаты после того, как принесла поднос с чаем, Лариса Аполлоновна считала унижением.
      — Благодарю вас, — надменно ответила Лариса Аполлоновна, присела несколько торопливее, чем хотела, и тут же, пытаясь унять дрожь в руках и голосе, принялась за чай. Никто не заметил, как, делая вид, что пьет чай, она опустила голову и молча плакала.
      — В Индии, когда я ездил туда с группой, — заговорил Оболоков, наблюдая за тем, как пьют чай сидящие вокруг столика. — Так вот, в этой самой Индии нас пригласили на обед. Какой-то важный раджа. И вот мы находимся в большом зале, в котором стоят длинные столы, уставленные многочисленными яствами. Именно это слово может обозначить ту пищу — яства! Я проголодался, и довольно значительно, перед этим только и думал, где бы перехватить. Вот и приналег, поели, попили, набили, так сказать, животы. И тут подходит слуга и говорит: пожалуйте в зал для обедов. Оказывается, это был зал закусок.
      — Когда ты был в Индии? — спросила Ирина, отхлебывая из чашечки. — Почему я не знала?
      — Ты меня знаешь без году три недели, — отвечал Оболоков, вяло поднимая чашечку с чаем и сосредоточенно разглядывая ее. — Но вот что чрезвычайно любопытно: религия буддизма имеет некоторое родство с христианством. Хотя! Все религии имеют много общего. Я читал Коран, Библию — много общего.
      — Мой муж, генерал, — заговорила, заметно оживляясь, Лариса Аполлоновна, поднимая лицо, на котором не осталось и следа от мучительных страданий. — Мой муж летал в Китай, США, Африку, Египет, Австралию, Индию, Японию... Он говорил, что очень сильно отличаются их люди от наших.
      — К сведению просвещенной публики, человеческая модель имеет принципиальное, это научно доказано, принципиальное, подчеркиваю, единство основ — в мышлении, чувствах, во всем остальном, чисто функциональном. Единая биосфера, единая экология, антропос, единый биогеоциноз — вот что дано человеку космосом.
      — Мой муж, Григорий Сапогов, генерал, много стран изъездил, и он иного мнения.
      — Думаю, он ошибался! — воскликнул Оболоков, дотрагиваясь до руки Марии, лежавшей на столике. — Жизнь человека, минерала... насекомого, птицы — единая основа.
      — Но генералы не ошибаются.
      — Его мнение совершенно ошибочно! Уверяю вас! Человечество за период сознательной истории оставило свел следы — мысли, картины, памятники. Романы, философские труды — все это следы же. Хотя! Уничтожение — тоже след! Геноцид. Он имел место и в обозримое наше время. Вспомните фашизм! Расизм! Это ужасные следы. Правда...
      — Так в чем же правда? — спросила Лариса Аполлоновна, снова оживленно включаясь в беседу и обретая обычный свой стило — непринужденно обращаться сразу ко всем сидящим, чувствовать в это время, как неудержимо подплывают откуда-то из глубин прямо-таки одухотворенные слова, ослепительно блистающие прежде всего для самой Ларисы Аполлоновны, а следовательно, как она думала, и для других. — Мой муж, генерал, его очень ценили, хочу сказать не хвастаясь, сам Жуков очень его ценил и возлагал на него колоссальные надежды. Мой муж, полководец, весьма помог Жукову в разработке одной секретной операции, о которой из-за секретности до настоящего времени молчат. Жуков отмечал: «Гриша, мой тезка, испытанный полководец! Очень большой! Прямо Суворов!»
     Надо признать, мы с ним на пару многое разрабатывали, и генералу моему советовала. Он мне всем обязан. Так вот он говорит: «Лариса, кто победил, тот и сотворил истину свою». Так Гриша Тихонович сказал: «Правда в победе своей». Надо везде и во всем победить и — восстановить свою правду. Ее примут все, и станет она кругом за основную и основополагающую.
      — Истина суть философская категория, а вы путаете, считая, что, утверждая силу, вы утверждаете правду. Ошибочно! Ваш муж, генерал... сказал для себя. По-военному он прав. Для себя прав. Хотя и не был как будто психическим больным.
      — Да он не генерал! — возмутилась Ирина.
      — Пусть даже будет маршалом, суть не в звании. Одним генералом меньше, одним больше... — проговорил Оболоков, опять осторожно касаясь ненароком руки Марии, и она не отдернула руку, а только взглянула на кандидата и отвела глаза.
      — Но я не люблю фальши, — сказала Ирина грубоватым голосом.
      — Правду всегда не любили, но она от этого хуже не стала, — в тон ей ответил Оболоков.
     Ирина соскочила с подлокотника, нервно хлопнула дверью и позвала мать.
     Лариса Аполлоновна неохотно, с явным осознанием очередной выволочки, мелкими глотками, как бы подчеркивая свою полную независимость от дочери, допила холодный чай и, ни на кого не глядя, прямая и гордая, вышла.
      — К сожалению, часто ограниченные люди путают истину с другими понятиями, — проговорил Оболоков голосом, обращенным в себя, но как бы сомневаясь все же в своих мыслях и пытаясь еще раз проверить их вслух. — А вы кем работаете?
      — Я недавно приехала в Москву, — отвечала Мария тихо, и она будто глазами слышала ученого. Смотрела на него, но не видела.
      — Надолго?
      — По набору, устроилась маляром на стройку.
     Оболоков откинулся в кресле и, не поворотив лица, скосил глаза, посмотрел с любопытством:
      — Работаете маляром? Интересно.
      — Пока внове — интересно. А так ведь чего уж тут интересного? У нас мастер только...
      — Пристает? Немудрено. Вы такая интересная, красивая, можно сказать. Я бы, пожалуй, приставал, если говорить откровенно, будь я мастером или студентом. Но как говорят: «Блажен человек, который потрудился: он нашел жизнь».
      — А я думаю в институт поступать, — с вызовом глянула Мария в глаза Оболокову, как бы говоря: что, мол, вам до меня, когда я пойду учиться. Оболоков смотрел на нее: он, видимо, изучал свое впечатление о ней. Взгляд Марии будто старался подавить его взгляд, вот, мол, они сидят, и, хотя он — кандидат и москвич, а она всего лишь маляр, она с ним на равных и о сострадании не просит.
      — А в какой институт, если не секрет, конечно? — вкрадчиво спросил Оболоков.
      — Не секрет. Я хотела бы в строительный, — не сбавляла тона, с вызовом отвечала она, ощущая, как непринужденно говорит, как приятно облегает плечи и груди ее кофта, сшитая матерью в последнюю ночь перед отъездом, как толстая юбка, сильно приталенная, сидит на ней так, что лучше и не бывает. Мария себя чувствовала как-то свободно, легко, в ней только тихим жаром горело, дымилось в душе. А Оболоков следил за ней: в том, как повернулась, как, наклонившись слегка вперед, поглядела на него, и в этом простом наклоне было столько милого, естественного, что Оболокову Мария показалась просто красавицей, и он еще сильнее откинулся на спинку, уже откровенно глядя на нее, и при этом как бы видел себя — настороженного и спокойного одновременно.
      — Сколько же вам платят на работе? — спросил, закинув с поспешностью ногу на ногу.
      — Я работаю-то всего-то ничего.
      — Рублей девяносто? — поспешил с вопросом Оболоков.
      — Может. Не меньше, должно быть, — отвечала она уже не с таким вызовом, заметив во взгляде сидящего — словно мелькнула тень, а тень эта — интерес к ней.
      — Мария, у меня отец и мать — доктора, пенсионеры персональные, хорошие люди, добрые. Одному восемьдесят лет, другому — семьдесят. За ними нужен уход, как за маленькими детьми. Я иногда теряюсь, не знаю, как им помочь. Вы бы им так понравились, я уверен в этом на все сто процентов. Деньги свои и даже еще больше — получите. Не подумайте ничего плохого. Но вы тот человек, я вижу, который по душе будет моим старикашкам. А? Квартира у нас большая, четыре комнаты. Вам дадут свою комнату, и вас будут любить. Это точно, они вас полюбят, мой отец и мать. Теоретически вы ничего не теряете. И практически. Я сижу над докторской, времени нет.
      — А у меня получится? Выходит, я к вам в прислуги гожусь?
      — Зачем же в прислуги, просто в домработницы или как хотите, так и назовите. Многие студенты в Москве так и учатся. Что тут такого, разве ухаживать за немощными людьми зазорно? Благородно. Нужно быть выше мелочей, Мария. Вы думаете, что вы — молодая, красивая, потому я вас и приглашаю? Нет, Мария, не по мне ловить миг удачи. Согласны?
     Мария не знала, что ответить Оболокову. С одной стороны, тот так на нее смотрел, во взгляде сквозила тайная заинтересованность в ней, но в то же время от предложения кандидата Марии стало не по себе, неприятно, и все, казавшееся до этого за минуту замечательным, сразу улетучилось, уступив место ожесточенности, — такое бывает у человека, которому кажется, что его преднамеренно унизили.
      — Спасибо, — ответила она решительным шепотом.
      — Вы, Мария, очень милая, и моим старичкам понравились бы, а они бы вас полюбили, — проговорил Оболоков, как бы оправдываясь, понимая все без слов.
      — А вам нравится Ирина? Вы женитесь на ней? — лихорадочно спросила Мария.
      — Теоретически я допускаю, — неопределенно отвечал Оболоков, глядя на вошедшую Ирину.
      — Ирина, твоя сестра собирается поступать в строительный вуз. Это же отлично.
      — Хорошая мысль, — оживленно проговорила Ирина, стараясь успокоиться после нервного разговора с матерью.
      — А вы хорошо обдумали свой шаг? — спросил Оболоков Марию, внимательно смотря на Ирину. — Дело серьезное. Институт — этап в жизни.
      — Я? — удивилась Ирина.
      — Нет. Я имею в виду Марию.
      — Зачем же так тогда на меня глядеть? — засмеялась Ирина.
      — Это моя привычка смотреть пристально.
      — Я подумала уже. И решила. Еще подумаю, время есть, — отвечала нарочито уверенно Мария. «Почему он предлагает мне место домработницы? Неужели кандидат не находит унизительным для меня свое предложение?» Мария глядела на Оболокова, готовая возненавидеть его; как замечательно было, она могла с дерзким вызовом смотреть ему в глаза — самой приятно до сих пор ощущать свой взгляд, — шел интересный, красивый разговор об истине, и в разговоре, в общении этих людей Мария находила что-то значительное, полное глубокого смысла и — вот приглашение в домработницы.
     «Вот жизнь! — думалось ей. — Как же так можно?» А сейчас, обратив умные глаза на Ирину, кандидат опять говорил какие-то ученые слова, забыв, наверное, совсем только что сказанные ей, Марии, трусливой мышкой прикорнувшей в кресле. «Ах вот оно как, — прикидывала Мария, следя за разговором сестры с Оболоковым. Она не участвовала в беседе, ничего не слышала, а только видела, как они говорят. — Вот как надо поступать: сделаться глубоко равнодушной к его словам, предложению, презирать его». Она старалась успокоиться и придать себе вид лениво, равнодушно глядящей женщины, много познавшей, такой, которую ничем не удивишь, и желала одного — чтобы он помучился от ее равнодушного и безразличного взгляда. «Надо волю собрать, — уговаривала она себя. — Уходить не надо. Сиди и слушай. Запоминай, гляди на него смело, открыто». Мария заставляла себя глядеть на Оболокова, чувствуя, что не может выдержать его взгляда.
     Мучаясь и страдая, заставляя собрать всю силу воли, чтобы вести себя как ни в чем не бывало, Мария молча просидела весь вечер, униженно, как ей потом показалось, молчала. Когда Оболоков ушел, решила ждать подходящего случая, чтобы отомстить ему за обидные слова.
      — Нравится тебе этот типчик? — спросила Ирина, раздеваясь, готовясь спать. — Только честно. Не хитри. Я вижу: нравится.
      — А тебе? — спросила Мария, разглядывая красивый французский лифчик на сестре, вздохнула — все у Ирины модно, удобно, необычно — даже нижнее белье.
      — Понимаешь, Машка, он эгоист, это видно за версту. Признаться, я боюсь — он думает исключительно о себе, а обо мне — никогда. Если я за него замуж пойду, начнутся страдания. Конечно, эгоиста из него не выбьешь, как пыль из ковра. Характер тридцатилетнего мужика не переделаешь, характер сложился. Значит, надо подстраиваться. А я не могу подстраиваться. Надо быть большим дипломатом, чтобы жить с ним. Он занят только своей докторской диссертацией, ничто его не интересует. А тебе нравится?
      — Но... а если нравится?
      — В Москве много мужчин, которые нравятся, за каждого замуж не пойдешь. У Оболокова семья хорошая: мать, отец — оба известные ученые, доктора наук. Он без пяти минут доктор. Не часто встретишь по всем пунктам — «за».
      — Знаю, — проговорила Маша.
      — Откуда знаешь? Мать сказала? — удивилась Ирина, привставая в постели и глядя насмешливо на Машу.
      — Нет, он.
      — Смотри-ка, успел уже похвастаться. Что еще говорил? Не скрывай от меня, я на него рассчитываю. Мне все важно знать, сама понимаешь — судьба может решиться.
      — Предлагал работу у них, — подумав, ответила Мария, не договаривая до конца и стараясь понять, насколько серьезно говорит Ирина, и в то же время уже не желая продолжать разговор.
      — Какую работу? — удивилась Ирина.
      — Домработницы.
      — Не врешь? — Ирина сообразила сразу, не оформив еще возникшую мысль в логически завершенную цепь, что сестра права. И все поняла. Если Оболоков, после того как Ирина объяснила ему, что Мария — ее двоюродная сестра, плюя на все, предлагает той место домработницы в своей квартире, то совершенно очевидным стало для Ирины, что он не только не питает к ней каких-то особых чувств, но готов надсмеяться над ней.
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft