[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

  ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

ГЛАВА X

<< пред. <<   

     ГЛАВА X
     
     Поезд стремительно несся на юг от Москвы, залихватски тревожа воздух близ полустанков пронзительным свистом. Мария наблюдала за проносившимися рощицами, деревнями, а видела лишь одну черную точку, в которую сошелся весь видимый ею свет — и поля, и деревни, и города, и перелески, и все мысли ее и дела, о которых приходилось думать.
     Купе пустое. То и дело заходили пассажиры, сидели некоторое время и исчезали. Это были так называемые «левые» пассажиры. С каждым из них Мария вежливо, но отрешенно здоровалась. Стоит отъехать от столицы, как тут же выясняется, что чужие люди имеют право здороваться, находя в этом какую-то необходимую форму общения. Мария кивала каждому вошедшему, а сама думала о самом банальном, о том, что люди не догадываются о горе, о ее реальном желании проститься со всеми и навсегда — с матерью, городом, мыслями своими и чувствами. И то, что она владела тайной, которую никто не знал, наполняло Марию грустью. Кто может знать, какие мысли владеют человеком в час тайный? Какими необъяснимыми путями путешествуют они, заставляя принимать решения, порою совершенно необъяснимые и непонятные. Мы реалисты и думаем трезво и спокойно. Но кто знает, что такое мысль человеческая? Кто объяснит появление ее! А могла ли сама Мария судить трезво и достойно оценить предстоящий свой поступок? Она даже подумать спокойно о своей жизни без Коровкина не могла.
     Поезд уж подбирался к Поворино, а она, уставясь задумчиво в окно, перебирала в памяти все мелочи своей прошедшей жизни. В такие минуты молодому человеку кажется, что жизнь протянулась бесконечной дорогой, пугая своим диким однообразием и унылой невеселостью в будущем.
     Вот уж скоро конечная остановка, а она не продумала, пожалуй, самое главное: как поступить так, чтобы никто после ее ухода не страдал? К этой мысли Мария то и дело возвращалась, сосредоточиваясь на каждой мелочи, подкрепляющей правильность выбранного решения. Она готовилась и находила в памяти у себя тысячи зацепок, которые говорили: «Правильно твое решение», и это подкрепляло ее силы, истраченные на колдобистой дороге воспоминаний и раскаяний. В памяти Коровкин жил прежним, немного неуклюжий, говорил глупые, ничего не значащие слова. Но совсем другой смысл приобретали теперь те слова, над которыми она посмеивалась; каждое слово, произнесенное когда-то, сейчас как бы говорило: жизнь прекрасная и жизнь вечная, но впереди ждет жизнь еще более изумительная.
     Как только Мария вспоминала эти слова мастера, она освобождала себя от грустных и нелепых мыслей и полностью полагалась на сказанное Коровкиным.
     
     * * *
     
     Мать стояла на перроне, Мария ее заметила сразу. Ксюша, с любопытством поглядывая в окно и прислушиваясь к шуму поезда, ожидала предстоящего. Как только вагон остановился, Мария крепко прихватила одной рукой тяжеленный чемодан, подаренный Аленкой, с двумя ручками, кожаный, со множеством застежек и перетянутый ремнями, и, прогибаясь под тяжестью, покатила перед собой коляску. Матери о Ксюше Мария рассказала по телефону, и мать обняла дочь, заглянула в коляску. Мария расцеловалась с матерью, подхватила чемоданище. Мать то и дело поглядывала на дочь, ожидая слов ее, так как, признаться, не очень верила, что Ксюша — дочь Топорковой, потому что уж больно молчаливой и хмурой гляделась дочь. В квартире Мария поставила чемодан и, не раздеваясь, бросилась на тахту. И это вот состояние дочери убедило мать в своих догадках.
      — Доченька ты миленькая, устала? — спросила Татьяна Тихоновна, присаживаясь рядом и с тоскою глядя на свою дочь.
      — Устала, мама, я не от дороги, — отвечала Мария чужим голосом, как бы отстраненно слушая свой голос и не признавая его за свой, так он прозвучал вдалеке, словно не имея отношения к ней.
      — От чего же, детка?
      — Мам, не спрашивай! Мам, я, наверное, меченая, я, маменька, такая несчастная! — воскликнула вдруг со слезами Мария, обнимая мать и неожиданно почувствовав, что не рада приезду, вместе с ней приехало горе, которое она не смогла оставить в Москве. У Татьяны Тихоновны руки опустились, и сразу же ей невероятно отчетливо представилась картина: наглый и сердитый мужчина обманул дочь.
      — Успокойся, дочурочка моя, успокойся, — сказала мать, уж не зная, какие еще слова дальше говорить.
      — Мамочка, ты не понимаешь, как его полюбила! — восклицала Мария, горячо обнимая мать.
      — Да как же он подлецом-то, доченька, оказался, чтоб ему нечисто было, — посочувствовала Татьяна Тихоновна, с тоской оглядывая прибранную квартиру, улавливая запахи приготовленного для дочери любимого обеда. Она ожидала, что родной дом принесет дочери радость, как и в прошлый раз, когда Мария умилялась всему: тахте, фотокарточкам, супу из куриных потрохов, пирогам.
      — Мамочка, как ты смела сказать такое — подлец? — удивилась Мария. Она пристально посмотрела на мать, и до того незнакомый взгляд дочери поразил Татьяну Тихоновну, что она про себя перекрестилась, с беспокойством улавливая в глазах дочери черную напряженную точку. — Мама, он очень хороший человек, мама, он просто замечательный, и лучше его я не встречала. И во всем виновата я. Одна я, мама.
      — Так чего же, доченька?
      — Он — погиб, мамочка ты моя любимая! — снова разрыдалась Мария.
     Мать всплеснула руками и обняла дочь. Они молчали, пока голос не подала Ксюша, обеспокоенная тем, что на нее не обращают внимания.
     Татьяна Тихоновна бросилась к ребенку, а Мария по-прежнему безучастно оглядывала комнату, и сердце у нее сжималось оттого, что если бы сейчас Алеша Коровкин увидел ее мать, квартирку, он лучше бы понял ее.
     Несколько дней после приезда Мария жила затворницей. Погожие дни сменились дождями, потом снова опустились на землю ясные дни. Мария — ходила в квартире ли, в сарае ли — прислушивалась, как будто вот-вот должно что-то свершиться, откроется тайна и откуда-то, словно гром, грянет — слово, и исчезнет необходимость принимать решение, все решится само.
     Ночами стояла полная луна, низко нависая над степью, раскинувшейся за городком, над небольшими рощицами, парком и речкой. Все изменилось, думалось Марии, и все прежнее. Лишь лунный свет заливал окрестности, и от него ныло и тихонечко постанывало сердце, как бы прислушиваясь к потоку, нескончаемо заливавшему землю. Порой становилось нестерпимо, и она выходила во двор, сидела молча на скамейке, затем медленно направлялась по улице к реке. От реки тянуло сыростью; вовсю распевали свои песни лягушки, тонко отсвечивала вода. Мария садилась на берегу тихой речушки, глядела на луну, ей казалось, неслышными шагами кто-то вместо нее идет и идет в ту сторону, в которой разрешится главный ее вопрос. Представляла она, как шагает по степи, по реке, не утопая в воде, идет дальше и дальше, за лунным лучом, покрытым серебряной пылью, манящим в путь, и дорога та тянется без конца и без края, уходя в пределы невиданные. Над нею колыхалась ночь черным платком, и только поле вдали светилось лунным светом.
     Казалось Марии: скоро и неожиданно откроется разгадка и тогда легко и свободно можно будет уходить по той вон лунной дорожке в нескончаемую даль. Идешь и идешь, а конца и края нет, и так всю вечность идешь, но с каждым шагом чувствуешь — цель все ближе и ближе. И хотя Мария никогда не верила в потустороннюю жизнь, ей так хотелось встречи с Коровкиным, что, вопреки здравому рассудку, считала: встреча состоится. Как прекрасно пройти один и тот же путь дважды! Тогда бы уж не сделала она ни одной ошибки, вовремя сказала бы Алеше о своей любви, вовремя вышла за него замуж и, конечно, смогла уберечь его от нелепой смерти. Но в том-то и беда, что второй раз человеку не дано пройти уже однажды пройденное.
     Стояли прекрасные дни; красовались изумительные лунные ночи. Только ничто не радовало Марию. Днем она сидела дома и лишь ночью уходила к речке, чувствуя сердцем, как приближается заветная черта и вот-вот наступит время перейти ее. В памяти то и дело всплывал разговор с Коровкиным, какие-то обрывки слов, фраз. Временами ей казалось, что Коровкин находится где-то недалеко. Мария глядела на воду, и ей думалось: очень даже просто войти в воду и... очень даже все просто получится.
     Днем Мария перебирала в памяти свою жизнь и ничего хорошего в ней не находила. Конечно, были счастливые моменты, но больше насчитала неприятностей. Сейчас Мария уверилась в своей вине в смерти Коровкина. Зачем устроила перебранку с ним в тот последний вечер? И сейчас слышит обидные слова, немое и горькое признание. Она впервые почувствовала, в каком порыве отчаяния ушел он в тот вечер. Теперь Мария с обострившейся чуткостью вспомнила, как бы желая вызвать к себе презрение, слова Алеши Коровкина, те последние слова, которые он произнес, которые произносил часто, чужие слова, но как они были сказаны, с какой подкупающей горечью и отчаянием: «Напрасно он спешил за тенью, напрасно хотел так много сказать ей; больше уж они не увидели друг друга...» И только такая черствая душа, как она, могла не почувствовать всей горечи отчаяния любимого человека.
     Конечно, тогда Мария не придала значения этим словам, но теперь они были для нее как еще одно убедительнейшее доказательство ее черствости. Придя к мысли, что она женщина порочная и мерзкая, она с этой минуты возненавидела себя. Вспомнила свой рассказ о птице, которая должна жить в душе у каждого хорошего человека, и решила: птица теперь в ее душе не живет. «Птица, — подумала она с холодным содроганием, — улетела из души моей прочь».
     Завтра ей еще придется помучиться, а затем, решила Мария, ровно в полночь она встанет, оденется, оставит записку и пойдет на речку. Утром она проснулась чуть свет, прислушалась: Ксюша и мать спали. «Последний день», — подумала она, поглядела с брезгливостью на свои руки. Нет, руки были чисты, сухи и после сна, как обычно, невесомы. Солнце еще не взошло, но уже рассеивало по чистому небу лучи, и их отраженный свет проникал в квартиру сквозь незашторенное окно. «А как же мать останется после меня?» Мария так и не смогла ответить на давний вопрос. «Что-нибудь придумаем», — сказала себе Мария. И тут услышала легкий стук в дверь. «Господи, только этого не хватало, — в испуге подумала она; пришли, наверное, за нею — арестовывать, как преступника, и она заметалась по квартире, соображая: кому стали известны ее тайные мысли?
      — Мама, стучат! — крикнула. — Ты не слышишь: стучат!
     В дверях стояла Аленка Топоркова и улыбалась.
      — Я не стала звонить; думала, разбужу всех, — сказала она, ставя чемодан на порог и отдуваясь. — Здрасте вам! Ксюша спит?
     
     * * *
     
     Мария обрадовалась Аленке необычайно, не знала, куда ее и посадить, и наконец, придя в себя после испуга, села напротив за стол и спросила:
      — Ну расскажи, что нового в Москве?
      — Москва, Маня, вечный город, и с ним ничего не деется, — отвечала Топоркова, налегая на пироги, и, хотя то и дело оборачивалась к Татьяне Тихоновне поговорить о каком-нибудь пустяке, Марии все же показалось, что Топоркова сосредоточена на какой-то одной своей мысли. — Я домой не зашла, Мань, все думала посоветоваться. Скажи мне: я женщина видная?
      — Да уж бог не обидел, — отвечала Мария, скосившись на мать, которая, подремывая, слушала разговор.
      — Слушай меня, Маня. Получаю письмецо — от кого бы ты думала? От уркагана и полного идиота, конечно, этого мнимого герцога Саркофага. Так вот, он мне грозится, можешь себе представить. Вот на письмо. — Она порылась в сумочке и не нашла. — В чемодане осталось. Так вот слушай, паразит проклятый, который мою жизнь, можно сказать, испоганил, пишет: привези мне дочь, я хочу на нее посмотреть. Я — зэк, это так заключенные себя называют, но она — моя дочь, и я ее в обиду не дам. Ты слышишь, что идиот пишет! Если не привезешь, хуже будет: мол, сбежит, зайдет домой и из-под земли достанет дочь, но на нее посмотрит. Прямо грозится: если сбежит, то его поймают и дадут еще пятнадцать лет. И я, я, Топоркова, мол, буду виновата, что у дочери отец будет сидеть до смерти в тюрьме. Ну не идиот ли полный!
      — Как же он может писать такое? — удивилась Татьяна Тихоновна, вздыхая и покачивая головой.
      — Я понимаю, Маня, — Топоркова заходила по квартире в сильном расстройстве, озабоченно поглядывая на дочь. — Я понимаю. Я цивилизованный человек, я, женщина умная, современная, знаю: он — ее отец. Но что же, я в тюрьму повезу мою Ксюшу, так, выходит?
      — Зачем в тюрьму, ты везешь не в тюрьму, а к отцу, — сорвавшимся голосом проговорила Мария.
      — Маня, Маня, тебе все понятно. Интересно сказать: к отцу. А как повезти, а как потом аукнется? Не так просто.
      — Но ты его любишь, — сказала тихонечко Мария, оглянулась на мать, но та, предвидя интимный разговор подруг, вышла. Топоркова ударила ладошкой по столу и некоторое время молча глядела на Марию. Она никак не ожидала этих слов.
      — Знаешь, Мань, любовь зла, полюбишь и козла, — проговорила зловеще Аленка, глядя на Марию и гадая, случайно ли это сказано подругой, или слова ее обдуманные. — Я тебе говорила, ты запомни. Слушай меня! Слушай, Манька, я тебе ни разу не сказала после того, как его осудили, что я его люблю. Мне не нужна любовь моя, я тебе говорила, мне не нужна любовь, мне нужно, чтобы я была любима. Вот как! Я тебе сто раз говорила такое. И ни разу про свою любовь. Поняла!
      — Но ты лжешь! — воскликнула Мария, и Топоркова даже привскочила при этих словах, выдавших ее тайну. Так точно и так неожиданно к месту оказались слова, что Топоркова некоторое время молчала, переживая сказанное Марией и не желая с нею ссориться, потому что вдруг поняла и точно оценила движение души Марии. Ласковым голосом, жалея подругу, спросила: — Ты переживаешь?
     Мария не ответила, молча глядела на стол.
      — Слушай, Маня, ты вот дура, ой, ты дура какая, — неожиданно забормотала она. — Ой, дура ты! Мужиков много, Маня. Только рукой помани. Это я тебе говорю. Поверь мне: ты красивая. А тот чокнутый, хотя так не говорят о покойниках, но он и Василия-то, извини-подвинься, не догнал плотью.
      — Не в плоти дело! — воскликнула Мария. — Душа — главное!
      — Ну знаешь, Маня, закапывать себя — извини, нужно быть полной дурой.
     И тут Мария не выдержала и закричала голосом, полным слез и отчаяния:
      — Но ты ведь поедешь к Мишелю своему! Поедешь! Поедешь! Поедешь!
      — Слушай, не устраивай истерику, — спокойно и совсем твердым голосом проговорила Топоркова. — Поеду. Потому и приехала за Ксюшей. Я женщина цивильная, и разум надо соизмерять с чувствами. Я не к нему еду. Плевать я на него хотела. Поняла? Я повезти хочу дочь, ему показать. Это другое дело, не любовь.
      — А у меня и того нет, — ойкнула Мария, затравленно глядя на Топоркову, как на судьбу, обещавшую много, но ничего не давшую.
      — Вот что я тебе скажу! Ты можешь безо всяких истерик, как цивильная женщина цивильной женщине сказать что-нибудь вразумительное? Или только вот так покричать можешь, а на разумное не способна. Ты видела, чтобы я, Топоркова, которая все прошла, все видела, ошиблась так, — другая бы повесилась, ты видела, чтобы я вошла в истерику? Ну знаешь, говори, да знай меру, Манька! Я тебе добра хочу!
      — Ничего мне не нужно, никакого твоего добра, у меня один конец, — отвернулась и почувствовала, что произнесенное слово «конец» означает именно ее состояние. Нужно поставить точку. Именно сейчас, в данную минуту, ей стало спокойно, и путь по той посверкивающей дороге высветился весь до малейшей зазубринки на последнем камешке.
      — А чего тебе надо? — спросила Топоркова. Она спрашивала, а сама ловила какую-то мысль, пыталась догадаться, понять Марию.
      — Ничего не надо. Я один раз поторопилась, второй — помедлила, а результат один — несчастье, — отвечала Мария с тем облегченным вздохом, который говорил Топорковой о невозможности понять до конца подругу.
      — Уж не топиться ли ты, знаешь ли, дуреха, надумала? — затаенно проговорила Топоркова, глядя широко раскрытыми глазами, почти не сомневаясь в правильности своей догадки, и как-то вся выпрямилась, встопорщилась, прямо-таки преобразилась в какую-то минуту. — Ты посмотри на себя, Манька! — пронзительно крикнула Топоркова. Из-за двери выглянула испуганная Татьяна Тихоновна. — Дуреха! Стопроцентная! За тобой толпой мужики будут ходить, с ног пыль слизывать, у порога твоего спать, а она... Дура!
      — Толпа мне не нужна, возьми себе, — отвернулась Мария, не выдержав пронзительного крика Аленки, растерянно поглядела на нее и тут же поняла, что катится в какую-то беспросветную бездну. — Мне нужен он, один! Коровкин! Алеша!
      — Мать не переживет, — все так же резко не говорила, а выкрикивала Топоркова. — Дура! Лучше памятник поставь ему! Спала с ним хоть? Вижу: не спала! Идиотка! Раскинь свои мозги. Принесешь неисчислимые страдания матери, мне, всем, а сделаешь приятное себе и то — там! Ничего нету! Клянусь тебе богом! Ничегошеньки! Темнота! Татьяна Тихоновна, поглядите-ка на дуру, которую родили вы. Она в речку может броситься! Умрет и недорого возьмет. О матери хоть подумай, стопроцентная дуреха! — И тут Топоркова произнесла несколько непечатных фраз, которые придется опустить, но которые говорят, что она взволновалась не на шутку.
      — Молчи! — вскрикнула Мария и выбежала из квартиры, а мать бросилась за нею, всерьез напуганная словами Аленки Топорковой. Дочь сидела подле старого тополя на чурочке и, зажав лицо руками, плакала:
      — Жить не дали и не дают умереть.
     
     * * *
     
     На следующий день, не уступающий по солнечному блеску прежнему, жаркому и невыносимо душному, под тем же тополем сидели Татьяна Тихоновна и Топоркова с Марией. Топоркова уже успела сходить к своим родным, выспаться, позавтракать и теперь, в ярком цветном халатике и новеньких босоножках, с несколько притомленным духотой лицом, говорила Марии:
      — Знаешь, Мань, лучше всего тебе поступить в институт. Я ночью проснулась и думала о тебе. Ты не такая, как я, ты — другая. Тетя Таня, — засмеялась Топоркова, — она знаете, любовника не имеет! Это же срам и стыд среди бела дня. Клянусь! Тебе надо учиться да заниматься общественной работой. Ты должна стать крупным деятелем. Вот твой путь, Маня. Не перебивай меня. Ты должна стать, например, депутатом.
      — Я уже решила снова поступать в строительный институт на вечернее отделение.
      — Ты замечательная умница! — продолжала Топоркова, играя словами и думая, что наперед знает, о чем ее подруга думает. — Там в заботах у тебя хворьба пройдет. Будет и к тебе ходить молодой красивый мужчина, который ходит нынче ко мне. Забудешь о Коровкине, пройдет время. Все нормаль, как говорил Мишель Саркофаг, он же — Сараев, кавказский герцог.
     Татьяна Тихоновна, испуганная вчерашним — хотя ничего страшного не произошло, — стыдливо посматривала на Аленку и диву давалась, как та рассудительно, умно и со знанием дела говорила о вещах сложных, старушке совершенно не доступных, мысленно поддакивала Топорковой, а один раз даже вслух сказала:
      — Правильно говоришь, Аленушка.
     Марии снова снилась посверкивающая дорога, по которой она должна была идти, вроде той, что в стихотворении «Выхожу один я на дорогу...», а к тому каменистому пути дорога вела через речку. Но принять решение она не смогла. И вот стоило Аленке подтолкнуть ее, и тут же решение появилось — правильное и единственное: у нее начнется та жизнь, о которой Мария не единожды мечтала — своя квартира, рядом мать, работа, учеба.
     Но не в этом же главное, что это за жизнь, если думать только о квартире, уюте, работе и учебе, ведь Алеша никогда так не думал, полагая, что смысл жизни не в вещах и не в обыкновенных делах человеческих, если они не приносят в мир добро... и красоту как высшее проявление добра. «Уйти просто, — решила Мария, настороженно прислушиваясь к себе. — Но такой уход принесет огорчения матери, братьям, Аленке, которая возлагает на нее свои надежды и опять обратится за помощью. Уход будет лишь подтверждением эгоизма, и не больше».
     «Жизнь осмысливается добром, а не злом», — говорил Коровкин. — А разве мой уход добром проявится? Нет — злом». Работать, учиться, осмысливать мерой добра отношения с людьми — в том видел Коровкин назначение свое, и ей надо осмысливать жизнь добрым сердцем земного человека.
     Ночью полная луна изливала на землю яростным ручьем густой белый свет, обнажая до мельчайших жилочек листья тополя, под которым стояла Мария, проливаясь нескончаемым потоком по реке. Мария подумала: хорошо бы сейчас душою взмыть над городком, пронестись над рощами, рекой и зависнуть над болотом, постоять там некоторое время, потом ринуться вниз и уйти навсегда в теплую болотную воду. Там, в болоте, рождалась жизнь. Как бы ни привлекала река, но разве возможно в чистой воде зародиться жизни? Вода течет себе и течет, и это уже само по себе проявление жизни.
     Только в покое, каким является болото, внутри которого тихо, тепло, таинственно, где живут разные растения, в изобилии какие-то вещества, — только оттуда появилась жизнь. Там, в таинственной парной глубине, в полном мраке бродили мельчайшие зачатки жизни, там могла частица найти частицу и соединиться с другой, и в том, возможно, — жизнь! Там, в никому не объяснимой глубине, родилась жизнь и там закончилась. И вот уж душа Марии взмыла над рощицами, понеслась над полями и лугами. Закрыв глаза, она видела с птичьего полета залитые лунным светом рощи, острый блеск реки, болото, дышавшее густыми парами, черным и непроглядным глазом смотревшее в небо. Жутковато стало, и она повернула обратно, зная, что это последний и прощальный ее полет. «Где ж ты летала?» — спросила Мария себя и не ответила.
     
     * * *
     
     Они уезжали втроем — как всегда, рано утром — еще только-только всходило солнце. Пассажирские поезда приходили в Поворино на заре и уходили на заре. Никто их не провожал, в это время жители городка видели свой утренний сон. Блаженное время в дороге, особенно если дорога ведет в Москву. Аленка Топоркова — сильная и по-прежнему неукротимая женщина, считавшая свою ошибку временной, такой, которая больше не повторится, — собиралась из Москвы поехать отдыхать вместе с дочуркой к дальним родственникам в Красноярск. Почему именно в Красноярск, никто не знал.
     Только подруга уехала, как Мария с упорством, на какое только способна, начала готовиться к экзаменам в строительный институт, именно в тот, в котором учился мастер Коровкин. Его слова, произнесенные на шестнадцатом этаже, когда они вдвоем смотрели на вечернюю Москву, запали ей в душу.
     Мария и после того, как жизнь Коровкина закончилась, хотела одного — понять мастера до конца, ощутить, какими таинственными силами направлялась жизнь такого замечательного человека. Он желал, чтобы Мария поступила именно в строительный институт. И она постарается это сделать. Он ей сказал, что «добро очеловечивает жизнь и делает ее необходимой». Эти слова Мария записала на листок и повесила листок на кухне, для себя.
     Очень помогала ей Ирина, которая вместе с Оболоковым приехала из отпуска раньше срока и с несвойственной ей настойчивостью принялась помогать сестре. Оболоков обмолвился, что может позавидовать педагогическим способностям своей жены. Это сказал он после того, как Мария написала сочинение на «отлично».
     
     Лариса Аполлоновна, узнав через дочь о поступлении племянницы в институт, сказала, что ожидала этого и лично сама принимала участие в том стоящем деле. Она даже прислала Марии открытку, которой поразились не только Мария, но и Ирина и Оболоков. В открытке поздравляла «дорогую племянницу с поступлением в лучший институт» и слезно просила заехать к стареющей и никому теперь не нужной тетке, чтобы хоть как-то скрасить ее постылые дни. И Мария искренне пожалела ее.
     Приходили знакомые поздравить Марию с поступлением в институт, вспоминали мастера Коровкина. Приходил Борис Петрович, тот, из отдела кадров, который старался устроить Марию получше и очень заботился о ней. Он сказал торжественно и несколько высокопарно, что поздравляет Марию с поступлением, а также хочет сказать, что он, Борис Петрович, был «лучшим другом выдающегося человека нашего времени — мастера Коровкина», который признался, что полюбил Марию Дворцову; Борис Петрович, узнав об этом, был поражен, ведь и сам он думал: лучшего союза любви не могло быть, чем союз Дворцовой и Коровкина.
     
     * * *
     
     Третьего сентября Мария договорилась с непостижимым Ромуальдом Ивановичем о работе в ЖЭКе для своей матери, которая собиралась переехать из Поворино в Москву.
     Капитолийский принял Татьяну Тихоновну любезно, деликатно и снисходительно поговорив с ней, остался чрезвычайно доволен. Ему так и хотелось сказать: «Какие замечательные труженики живут в провинции». Но он эти слова вслух не произнес, а эдак ласково, точно маленькому ребеночку, улыбнулся, вежливо привстал из-за стола проводить к двери Татьяну Тихоновну. Корыстных причин вести себя таким, скажем прямо, необычным образом у известного всем Ромуальда Ивановича не имелось. И случившееся можно отнести исключительно на счет широты его души, как он порой говорил сам о себе.
     После подобных славных минут начальник ЖЭКа задумался о жизни человеческой вообще и о соизмеримости ее с существованием такой неохватной области, как, скажем, Вселенная. Затем его мысль перескочила на личность Марии Дворцозой, поступившей, вопреки прогнозам жэковского персонала, в строительный институт, и судьба которой, как представлялось Ромуальду Ивановичу, может совершить самый неожиданный зигзаг. Часто смотрел он на Марию так, словно она таила в себе загадку. И так как в последние дни Ромуальд Иванович все чаще задумывался над поворотами собственной жизненной реки, то не приходилось сомневаться, что и чужая жизнь его тоже как-то краем станет волновать. Охватывая мысленным взором себя, подчиненных и все человечество в целом, Ромуальд Иванович неслыханно возликовал в душе, почувствовав, как может с безусловной глубиной соизмерять себя и Вселенную. Поймав эту приятно щекотавшую самолюбие мысль, он принялся сочинять очередной доклад, в котором развивал превосходный тезис «О стремлении всего человечества за три тысячи лет к покорению космоса и о влиянии чистоты и порядка в ЖЭКе на состояние гармонии в современной человеческой натуре». Как видим, глубокая мысль воспаряла в скромной душе Ромуальда Ивановича и не давала покоя.
     
     * * *
     
     Стол этот мгновенно привлек внимание Марии, стоило лишь ей войти в аудиторию; черный такой и довольно старенький стол, за которым, судя по лоснившемуся сиденью, сидело не одно поколение студентов. Аудитория-то небольшая, всего метров что-то около двадцати в длину и метра четыре в ширину. И вот в самом заднем ряду находился стол, ничем не примечательный и ничем не выделявшийся. Но на нем, видимо, обыкновенной шариковой ручкой было процарапано — «Цезарь Коровкин!». И огромный восклицательный знак поставлен. И витиевато выцарапано на другой половине — «Маша». Этот стол сразу заприметила Мария, как только вошла в аудиторию. Причем она обратила внимание, что ее сразу как-то повлекло именно к этому столу; к столу, на котором процарапаны известные слова.
     Стол был рассчитан на двоих, и поперек его, скажем прямо посередине, выделялась белая процарапанная полоса, разделяющая, словно водоразделом, две половины, как два враждебных лагеря. И вот на другой стороне находилось слово «Маша». Что это могло означать? Кто мог ответить?
     На первую лекцию Мария (из ста сорока двух студентов, принятых на первый курс) пришла одна-единственная. Она присела за стол и поразилась тишине, глядела перед собою и ничего не видела и не слышала: Казалось, рядом с нею кто-то находился. Точно так же смотрел на нее мастер Коровкин, когда она возвращалась домой, а он — сидел на лавке у подъезда.
     «Ни одна женщина не поняла его, а я вот поняла, — подумала Мария, и ей стало приятно от своих мыслей. — И я не обманулась. Он меня полюбил и без меня жить не смог бы».
     Когда раздался звонок, возвестивший об окончании лекции, она направилась в деканат и узнала, что первая лекция по причине болезни преподавателя Горанского отменена и объявление о том висит уже три дня. «Как специально для меня, — подумала с тихой благодарностью Мария, возвращаясь в аудиторию. — Чтобы я побыла с ним наедине. Никто не пришел, все знали об отмене лекции, а я не знала и пришла». Она, опять задумавшись, сидела до звонка. И после звонка сидела молча, неподвижно, как будто происходящее вокруг ее не касалось. И, глядя перед собою, прослеживала в памяти свой отъезд из Поворино, разговоры с Топорковой, которая в этом году занялась каратэ, чтобы, как она объясняла, в таком большом городе «наш слабый пол владел силой». Марии приходили в голову эти вот незначительные картинки из жизни, и в то же время ей представлялось, что будто бы каким-то неизъяснимым образом поднимается по ступенькам вверх и вверх. Оглянется, никого за собой не увидит, и снова поднимется на ступеньку, оглянется и вновь пойдет.
     И вся она, наполненная огнем внимания, с нетерпением ожидала: вот-вот кто-то окликнет, окликнет и скажет нужное и чистое слово.
     Она не торопилась, как то случалось раньше, спешить не имело смысла; в ее сознании кристаллизовалась спокойная и неторопливая мысль — впереди бесконечный ряд таких вот ступенек, ведущих все выше и выше на неизведанную высоту, мерцавшую обнадеживающе близко. И вот Мария, удовлетворенная, что не встретила в аудитории знакомых, так ей было хорошо наедине со своими воспоминаниями, услышала: рядом раздался тоненький голосок, словно мышь пропищала. Она замерла; голосок еще раз пропищал, и уж совсем как-то настойчиво, знакомо. Она боязливо подняла глаза и увидела знакомое лицо.
      — А я Леня — Митин брат, — пропищал поразивший ее сходством с мышиным писком голос. Мария опустила глаза и ничего не ответила, поглощенная своими мыслями. Митин брат что-то еще пропищал.
     «А это уж совсем по-мышиному», — подумала Мария, нетерпеливо желая, чтобы подошедший каким-то образом исчез, как и возникнул. После лекции Митин брат снова оказался подле, хотя она старалась пробраться к двери первой и сразу же уйти из аудитории, и опять что-то сказал. На этот раз показалось Марии, что голос у него обыкновенный, в нем проскальзывала тоненькая ниточка усталости. «Почему же мне послышалось, что мышь пропищала?» — подумала Мария, глянув на Митиного брата.
     
     * * *
     
     Полная луна стояла над головой; и воздух, насытившись лунным светом, сдержанно и звеняще млел над городом. Мария, заприметив возле одного из домов скамейку, присела, думая, что Митин брат пройдет дальше и она останется одна, этого ей сейчас хотелось больше всего на свете. Но Митин брат, остановившись, спросил:
      — Ну так в чем дело, Мария-Машенька, не узнала меня? А я Леня, который Митин брат. Помнишь?
      — Помню. Ну и что? — отвечала Мария. — Вы тогда ремонтировали водопровод, его прорвало. А сейчас вы поступили учиться? Я вас не видела, когда сдавала вступительные экзамены.
      — Я, Мария-Машенька, поступил давно, три года назад, а вот только теперь приступил учиться, — проговорил бодро Митин брат, переминясь с ноги на ногу. — Я тороплюсь домой.
      — А я вас не держу.
      — Да я смотрю и соображаю: ну так в чем дело — почему она с таким опрокинутым лицом, — сказал Митин брат, не слушая ее, присел на самый краешек скамейки, как бы давая понять тем самым, что присел буквально на одну минутку и не больше. — Я тут рядом живу. Пойдем, Мария, поглядишь на моих детей маленьких, а то я их одних оставил, гуцуликов-то.
      — У вас дети? Двое? — удивилась Мария.
      — Двое. А вы откуда знаете, что двое?
      — А жена в отпуске?
      — Жены у меня нету. И не было.
      — Не было?
      — Нету.
      — А дети, с потолка же их не возьмешь?
      — А я вот взял, так в чем же дело, — отвечал Митин брат. — У меня сеструха, в том-то и дело, умерла. Шла-шла-шла по улице, бедненькая, присела на лавочку посидеть и умерла. У меня и мама так умерла: неожиданно. Сердце. Вот и дети. А муж сеструхин так ее любил, от горя даже стал как бы совсем ненормальный. И вот уже три года, как лечится. А я не могу же детей при родном-то дядьке отдать в детдом. Правильно? Брат мой старший, Митя, над докторской диссертацией сидит, а я вот один такой свободный, работаю рядом с домом и вот воспитываю ребят. Я все могу.
      — И давно то случилось? — прикусив язык, спросила Мария, вставая и направляясь за Митиным братом.
      — Я сказал — три года тому назад случилось оно, такое несчастное дело.
     
     * * *
     
     Митин брат с детьми жил в прекрасной однокомнатной квартире на первом этаже. Ему самому нравилась и квартира, и особенно большая, обширная кухня с блестящей газовой плитой, крепким столом и замечательным буфетом, найденным им случайно в давно заброшенном гараже. Буфет являл собою предмет его гордости, потому что был из красного дерева, лет ему пришлось жить не менее трехсот.
     Дверь отворил мальчик лет шести, из-за него, засунув палец в рот, выглядывал другой мальчик, лет четырех.
      — Они у меня, гуцулики, что надо, — весело сказал Митин брат, втягивая в себя воздух и опрометью бросаясь на кухню. — Ленька, я же тебе на чистом русском языке наказал: как только бельишко закипит, выключай плиту, а?
      — А мы заигрались, — отвечал Ленька, мальчик постарше.
      — А если сгорит от твоего безалаберья наша прекрасная квартира, то где будем жить? Мы-то ладно, мы с тобой — мужики взрослые — и на лавке в сквере переночуем, а вот наш маленький Митенька, гроза всех мух, он же все же маленький, а? А буфет резной где возьмем?
     На газовой плите стоял большой бак, и вовсю клокотала в нем, булькая и шипя паром, вода: отстирывалось белье.
      — Ленька, мы же договаривались: как только я ухожу из квартиры, так самый старший — ты. Шастаешь по квартире, соображаешь: ага, вот непорядок, устраняешь непорядок. Митин брат сказал проследить за бельем, так ни в коем случае нет важнее дела. Правильно? От тебя зависит наша жизнь, особенно жизнь маленьких, особенно Митеньки, который у нас с тобой один, и мы его с тобой любим. Надо учитывать такие факторы. Я специально три года брал академический, чтобы ты подрос и я тебе мог доверять.
      — Я больше не буду, — отвечал мальчик серьезно. — Прости меня.
      — Вот это проявление глубокого ума, гуцулики, — довольный ответом племянника, проговорил Митин брат. — А теперь спать, гуцулики. Во сне дети растут. Уложи, Леня, Митеньку. Мария-Машенька, ты поняла, что почем: Леня — это сеструха в честь меня отгрохала имя своему первенцу, а Митенька — в честь моего брата. А? Как? Вот как оно завязано.
      — А не трудно тебе?
      — Мне? Хо! Где, скажи, трудно не бывает, везде нелегко. Но самое главное не это, а то... Не скажу что. О, Машенька, что я тебе скажу, то и скажу.
      — Что? Что? — пожала Мария плечами, ничего не поняв из его слов.
      — Я, Мария-Машенька, для них живу, но не бескорыстно. А? Я для них мама, я для них папа; я с ребятами лишнюю рюмочку не пропущу, потому как меня ждут и не дождутся мои гуцулики. Я нигде лишней минуты не задержусь, иду через улицу и думаю: пронеси меня, чтоб меня не дай-то бог автомобиль какой не сбил... меня ждут. И все это я делаю и думаю не бескорыстно. Вот как! Потому что они, то есть, ну, я для них — все. И они меня ждут и не дождутся; я для них — радость, они меня, ну, так в чем же дело — любят. Ты любого разбуди, ты у любого гуцулика спроси: «Кого любишь сильнее всего на свете?» Он скажет: «Митиного брата!» Так что, Мария-Машенька, на моем месте любой бы дурак на такую жертву пошел. Они для меня, Мария-Машенька, счастье. А? Ну так вот в чем дело, спрошу я тебя? Корыстный я человек? Корыстный, отвечаю. Работай хорошо — для них надо заработать, не дури — иди домой, потому как тебя ждут, не болей — им будет плохо, потому как ты для них — радость. Но ведь и их радость для тебя — счастье! А? Корысть? Корысть! Без корысти жить нельзя!
     Марии стало неуютно, и она не знала, что ответить на это Митиному брату, хотелось помочь ему как-то вот сейчас же, но на кухне все блестело чистотой, ухоженностью. «Вот, — подумалось Марии, — живет человек для другого и в этом находит счастье. Готовит, стирает, ухаживает за ребятишками, а я-то в прошлый раз подумала, что Митин брат — пустой бездельник, несерьезный, мелкий человек. Как можно ошибиться в человеке, который отдал жизнь детям!»
     Она принялась в растерянности стирать белье, а в душе у нее словно что-то перевернулось, замерев, готовое вылиться в какие-то бессвязные слова — то ли благодарности, то ли извинения за свои прежние мысли о Митином брате, то ли еще за что; она вдруг поняла: если сейчас же не уйдет, то начнет раскаиваться, просить со слезами прощения не только за то, что думала ранее о Митином брате, но и вообще за вину, которой за собою не подозревала, но тяжесть которой явственно ощущала, за все свои и какие-то чужие проступки, за все, что могло случиться или случилось.
      — Вы храните любовь к Аленке? — спросила торопливо, не слыша собственного голоса и своих слов, проскользнувших неслышно изо рта, как мышь из норки, и голос ее, словно невнятный писк мышиный, замер в груди, не достигнув уст, точь-в-точь слышалось ею нечто в тот момент в аудитории, когда рядом с нею стоял Митин брат.
      — Так что ж хранить, если не любил? — отвечал Митин брат.
      — А я думала тогда, глядя на вас. Помните? — обреченно зная, что опять не услышит своего голоса, и так, будто с того времени прошло лет сто, спросила Мария.
      — Она требовала приехать, я приезжал. Умоляла отремонтировать водопровод, а я ремонтировал. Почему одинокой женщине не сделать приятное, если можно. Добро, Мария-Машенька, не осуждается, добро принимается. Но я в тот раз как увидел тебя, так у меня язык свело, такая ты предстала...
     Возможно, последних слов Митиному брату и не стоило бы произносить, потому что Мария в ту же секунду как-то молча на него посмотрела, вытерла руки и направилась к дверям. Он понял свою ошибку, что-то сказал в оправдание. Она не остановилась, не оглянулась.
     Шла не оглядываясь и не торопясь, словно человек, занятый исключительно своими мыслями, которого совершенно не интересовало то обстоятельство немаловажное — было достаточно поздно, время приближалось к полуночи, и весь город, погружаясь в сон, понемножечку стихал, и мрак ночи, рассеянный ярко висевшей в небе луной, опустился на землю, прячась в недоступных для света пределах — под деревьями, под арками домов, под проносившимися изредка по гулким улицам автомобилями. Со стороны могло показаться, что идущая по улице женщина совершенно спокойна. Но в тот момент Мария с нарастающей тревогой чувствовала, она — словно это и не она, а широкий белый луч, стремительно проносившийся от луны к неведомой цели; и ей до боли обозначилось явственно — тревоги и заботы, свои и чужие, земля и небо, город и деревья, вода и воздух — все-все до последней черточки неотделимо и срослось с ней навсегда, как сама жизнь, как вон та самая последняя жилочка на ее руке, что бьется, словно в этой тоненькой, хрупкой жилочке сошлись воедино вся сила земная и вся несокрушимость космоса.
     «Спят все люди, все спит, — подумала Мария, знобко ощущающая легкое колебание под ногами — то, казалось, дышала во сне земля, и это пронизывающее ее дыхание ощутила Мария необыкновенно остро, словно и она была землей, и в каждой вещи, в каждом предмете ей вдруг почудилась жизнь, и в маленьком облачке, пролетающем над городом, Мария увидела себя и себя ощутила в облаке — то она стремилась, с такой же воздушной легкостью скользя над сонными людьми, прикорнувшими в темных квартирах, из неведомого края в такой же край неведомый. И на время словно потерялась, словно не стало ее: не чувствовала и не видела себя, растворившись в необозримом мире домов, воздуха и ночного, блистающего звездами бесконечного неба, окутавшего беспредельный простор, который наполнял все и от неохватности которого, казалось, нет ничего.
     «Мамочки, господи, что ж это такое? — Мария в растерянности от своего жуткого ощущения даже присела, задыхаясь от пустоты и волнения, охвативших ее тревожно забившееся сердце. — Где я? Где?» У нее волосы зашевелились и встали дыбом от мысли, что она потеряла себя. Мария потрепала себя за уши и очнулась.
      — Я ищу себя, а я вот — сама! — с облегчением воскликнула Мария, и ей стало легко; она нервически засмеялась, задышала полной грудью, словно стараясь всласть насладиться воздухом после долгой скачки по бескрайней дороге, пролегающей по простору Вселенной. — Я ищу себя, дура, а я вот, вот я. Как хорошо!
     И тут она увидела огни фонарей метро, дома и деревья, как-то неожиданно для себя отмечая в каждой мелочи радостное, осязаемое присутствие жизни. И над всем этим чистый луч от луны, изгибаясь под собственной тяжестью, тянулся к ней.
     
     * * *
     
     В аудитории, когда на следующий день она пришла на лекции, ввалившиеся гурьбой студенты шумели вовсю. Мария села на свое прежнее место и никак не могла оторваться от вчерашних впечатлений, преследовавших ее весь день, отойти от того странного состояния, когда она искала себя, стоя на мостовой и ощущая вокруг беспредельную пустоту.
     Митин брат не подошел к Марии, так как любил сидеть в первом ряду и аккуратно записывать лекции в тетрадь. Мария с благодарностью поглядывала на его изогнутую худую спину, с нежной признательностью видела лица студентов, молчаливо и сосредоточенно слушающих профессора. Все смотрелось обычно. Только чего-то ей не хватало, хотелось молчком встать, боком-боком выйти на воздух, посидеть на улице, припоминая прошлое. Мария знала, жизнь неумолима, но ничего не могла поделать, все внимательнее и внимательнее прислушиваясь к себе, понимая, что не хватает в аудитории одного человека, этот человек — Коровкин. Но хотя его нет, все же на самом деле он присутствовал здесь, так как жил в ней, и она о нем думает, вспоминает слова, смех, грустное лицо, его мысли о том, что человеком осмысливается жизнь — а человеку назначено нести добро — в этом весь он, мастер Коровкин, представший перед нею — в незамысловатых словах, и Мария со всей явью поняла, что будет вот так думать еще много-много дней и годов, работать и учиться, осуждать людей и стремиться к лучшему, страдать, во всем и везде рядом с нею будет находиться один человек, тот близкий и дорогой ей, которого она помнит.
     «Кончилось все, — подумала Мария с легкостью и с трепетной радостью слушая стук своего неугомонного сердца и отмечая, что как-то необыкновенно обострились ставшие горячими глаза, и в душе появилось удивительно светлое чувство, от которого хотелось взлететь и громко сказать: — Кончилось все и началось — все!»

<< пред. <<   


Библиотека OCR Longsoft