[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

  ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

<< пред. <<   >> след. >>

     ГЛАВА VI
     
     Мария проснулась от тревожного ощущения случившейся беды. Она так явственно почувствовала беду, и эта беда, как подсказывало сердце, одна — смерть Аленки Топорковой. Причем во сне Мария слышала невесть откуда доносившееся страшное слово — смерть! «Что же делать? Беда неминуема. Иначе откуда тревога и душевная боль? Вчера ничто не предвещало несчастья, я ей завидовала, а тут — сразу самое страшное, что только можно придумать».
     Было еще темно. Мария вышла в прихожую, заглянула на кухню. Коровкин сидел на табурете и, положив голову на руки, спал за столом. Его лицо показалось Марии таким забавным и милым, что она не удержалась, погладила его по голове и нерешительно поцеловала.
     Мария открыла окно, холодный, если не сказать морозный, воздух ворвался в комнату. Она смотрела вокруг, но словно ничего не видела, и когда заметила, что на опавших листьях лежал снег, то чуть было не вскрикнула. Выпавший снег был как спасение, как доброе предзнаменование. Разбудив Коровкина, она радостно сообщила ему:
      — Алеша, снежок выпал!
     Коровкин никак не мог оторваться от сна, отворачивался, зевал, удивленно разглядывая стол, кухню.
      — Алеша, снег выпал! А это к хорошему. Теперь все уладится замечательно.
      — Снег-то — плохо; для строителя — всегда плохо; дождь — плохо, а снег еще хуже.
      — Снег выпал, — повторила просветленно Мария, придя к успокаивающей мысли, что теперь с Топорковой все обойдется.
     К семи часам утра Мария и Коровкин приехали в роддом и узнали, что Аленка Топоркова родила дочь, и, хотя роды прошли не без хирургического вмешательства, Мария восприняла сообщение о родах, как свою собственную победу, маленькую, но победу, которую одержала над невидимым противником. Уйдя в радостные мысли, она забыла вчерашнее, с таким облегчением сбросила тяжелую ношу вины, которую на себя взвалила ночью, и радовалась вдвойне: рада была за подругу, у нее родилась дочь, самое важное — случилось. Можно жить спокойно на белом свете, и вина ее, состоявшая в том, что она настаивала на проведении свадьбы, теперь не будет так остро ощущаться.
      — Справедливость всегда была, — сказала обрадованно Мария. — Вчера что случилось! Знала б телефон Мишеля, я б его, паразита, отчитала так, на всю жизнь запомнил бы, черт. Но зато сегодня — дочерью обзавелась Аленка, а что еще прекраснее, чем ребенок! Нет, Алеша, — продолжала Мария, хотя ей никто не возражал. — Есть справедливость! — Мария говорила и говорила и не могла остановиться. От своих же слов у нее в душе словно что-то перестраивалось, очищалось, будто кто-то невидимый строил там светлое и чистое здание необыкновенной красоты.
      — Мастер Алеша Коровкин, приходи сегодня. Приходи обязательно, я буду ждать тебя. Алеша, ты хороший, ласковый, добрый человек, мне с тобой хорошо так.
     Надо знать характер Коровкина, чтобы представить, как он от услышанного взмыл орлом, почувствовав, что именно сегодня он вполне смог стать великим человеком, хотя бы по той причине, что даже не каждому там Наполеону или Юлию Цезарю выпадало услышать такие слова от прекрасной женщины. И он, вознесясь в самые необозримые сферы, видел вокруг себя чудесные картины светлого движения от прекрасного к еще более удивительному. Мурлыча себе под нос услышанную частушку, торопился на работу. Вот она, частушка:
     
     На стене висит табличка:
     «Гражданин, не плюй на пол!»
     Посмотрел он на табличку,
     Плюнул на пол и — пошел.

     
     Откуда только, скажите пожалуйста, у человека от таких вот незначительных и в общем-то дрянных словечек, услышанных им на стройке от захудалого работничка Юрки Семенова, могли появиться за спиной крылья, сообщавшие его походке легкость, воздушность, привносившие в его легкоранимую душу такую твердость и уверенность в себе.
     
     * * *
     
     Марии пришлось еще целый месяц ходить в роддом, пока Топоркова не выписалась из больницы.
     Как ни старалась Мария, Топоркова лучше себя не чувствовала, молчаливая лежала на диване, вперив воспаленные глаза в потолок, и на вопросы подруги не отвечала. Молоко у нее пропало, и Марии пришлось но нескольку раз в день бегать за всякими детскими смесями и молоком в пункты детского питания.
     Ребенка назвали Ксюшей. Девочка кричала с утра до вечера по поводу и без повода. Но то простое бытовое обстоятельство, что ребенок кричал, Марию не очень тревожило, потому что, как она знала, каждый здоровый ребенок обязан кричать. Беспокоила Марию подруга, которая никак не могла прийти в себя после потрясения. Она с каждым днем сохла, теряла аппетит, замкнулась. Мария видела: подругу очень угнетало происшедшее, неумолимо преследовала навязчивая мысль о случившемся.
     Мария разрывалась на части между заботами о подруге, ребенке и работой. Ведь с утра необходимо привести в порядок дворы, детские площадки, подъезды, убрать мусор из урн, собрать в скверах бумагу. И как нарочно, Ромуальд Иванович направил ее на курсы повышения квалификации бухгалтеров, объясняя подобный шаг производственной необходимостью. Мария еле справлялась со своими делами, отнимавшими уйму времени, а тут еще дважды в неделю вечером приходилось посещать эти курсы. У Топорковой началась в осложненной форме грудница, ее увезли врачи, и три недели, пока подруга находилась в больнице, Мария ухаживала за ребенком одна, даже на курсы брала его с собой. Занятия проходили на первом этаже, и коляска, в которой лежала закутанная в пуховое одеяло Ксюша, стояла под окном, на виду у Марии. На курсах Мария объясняла, что это ее ребенок.
     Вернувшаяся из больницы Топоркова приобрела еще одно, далеко не изумительное качество: стала нервной и раздражительной. Порою, когда Ксюша особенно лютовала, оглашая квартиру плачем, Топоркова раздраженно кричала:
      — Да заткни ей глотку!
     Мария все чаще и чаще брала Ксюшу к себе домой. К тому же так было удобнее — первый этаж, поставит коляску под окном и наблюдает из окна, делам это не очень мешает. Комната у Марии не меньше, чем у подруги, прихожая даже просторнее. Но к Топорковой Мария заходила часто, порою по нескольку раз в день: беспокоилась о здоровье.
     Как-то в конце декабря, оставив Ксюшу с Коровкиным, Мария отправилась к Топорковой и застала ее в ярости; подруга стремительно ходила по квартире, пинала с несвойственной ей силой вещи и тяжко стонала.
      — Что случилось, Алена? — спросила Мария, наблюдая за побледневшим, осунувшимся лицом подруги.
      — А то! Сволочь! Знай! Этот Мишель Саркофаг так называемый вовсе не посол! — вскричала со злостью Топоркова, схватила со стола одну из многочисленных фотографий Мишеля и с силой бросила на пол и затопала на ней. — Он не посол! Не посол!
      — А кто?
      — Подлец!! Негодяй!! Сволочь! Идиот! Шизик! Уркаган! Кретин! Подонок! Болван! Бандит с большой дороги! Вор! Грабитель! Негодяй! Я так и знала, я так и знала! Боже мой! Меня обвести вокруг пальца! — Топоркова не сдержалась и заголосила: — Я догадывалась, чувствовала подвох! А он, а он, подлец, корчил из себя посла. Сопровождал президента, премьер-министра, короля, а он ездил на юг и привозил оттуда для продажи цветы! Подарки носил каждый день, как порядочный человек... «Моя Прекрасная Елена». А я с самого начала чувствовала, у меня же нюх на подлецов, у меня же сердце все время болело! И эта свадьба! Собрал своих дружков-торгашей... А я чувствовала... Весь Кавказ пригласил свой.
      — Почему молчала? — Мария сочувствовала подруге и до конца ее не понимала. — У него фамилия — Саркофаг?
      — Он Михаил Сараев! Он — негодяй, понимаешь ты или не понимаешь? Негодяй, а никакой не Саркофаг и не герцог!
      — А чего же тогда?.. — не понимала Мария.
      — Чего, чего! Кто ж думал, обыкновенный жулик цветочный будет ездить на черном «мерседесе», швырять пачками денег, одеваться во все заграничное и — самое лучшее! Кто? Икру жрать — как воздухом дышать! Говорит вежливо, ни одного грубого слова, ласка, теплота, кто думал, что жулик так обхитрит меня? Кто? Кто? На «мерседесе»!!!
      — А кто ж, ты считаешь, ездит?
      — Цветы возил! Розы! Гвоздички! Каллы! Тюльпаны! Все красиво, не подумаешь ни за что, что жулик их дарит, — вот весь его дипломатический код, Маня! А когда, помнишь, говорил, ездит в сопровождении главы правительства — за цветами летал! Бандюга! Чтоб его засудили на сто сорок лет! Вчера из милиции приходили, говорят, была ли я на квартире у него на Арбате? Вот куда мы заезжали тогда, а он с «дипломатом» вышел. Помнишь? У него там квартира в новом кирпичном доме, записанная не на него, а деньги платит он. И там, представь себе, золота оказалось на сорок девять тысяч. Господи, унитаз — из хрусталя! Вот как воровал! Унитаз — из хрусталя! А вчера письмо прислал! — Топоркова судорожно порылась в сумочке, извлекла оттуда письмо, разорвала его на мелкие кусочки и выбросила с балкона. Клочки бумажек смешались с хлопьями падающего снега. После этого Аленка немного успокоилась, стала говорить более спокойно.
      — Знаешь, Маня, подходит, говорит с акцентом, намекает, что он из одной далекой страны, одевается получше иного посла, а обхождение, ты видела, — не мужик, не грубиян, вежливость у него. А сам-то, а сам-то в Москве имел квартиру с хрустальным унитазом — неслыханно! Купец! В наше время! Мне сказали, и я не поверила, потому это представить трудно.
      — А как же так? — удивилась Мария.
      — Ходил с «дипломатом», а в «дипломате» у него — пачки денег, если нужно что — пачка все решала. Его арестовали тогда в «Праге», и там у него с собой было сто семь тысяч. На книжке сколько у него, не сказали — так много. Он, оказывается, не сбежал со свадьбы, а его арестовали прямо у входа. Вот негодяй, слушай, ну не подлец ли? Продавал цветы на Центральном рынке. Он привозил, а продавали другие, он им платил.
      — Как же теперь-то будет с Мишелем?
      — Знаешь, слушай, унитаз-то с подсветкой, сказали мне, хрустальный и с подсветкой! — воскликнула Топоркова, которой не давал покоя хрустальный унитаз. — Сам жил с хрустальным унитазом, а теперь просит в письме зайти к нему в тюрьму. Зайди к нему! Он мне нужен?! Слышь? Нет уж, Мишельчик, поищи себе дуру. Была дура и сплыла. Уголовник просит: зайди, пожалуйста! Хватит! Я и так нюни распустила. Я никогда не пойду. Никогда! Я пойду, Маша? Никогда! Запомни. Пусть издохнет, а не зайду. Притворялся послом, кретин, обманывал! За такое, я узнавала, не меньше пятнадцати лет ему грозит. Письмо прислал: я тебя любил единственную, Прекрасная моя Елена. Нет уж, пусть для него прекрасной будет тюрьма!
      — Все же человек любил тебя. — Мария с тоскою и горечью глядела на Аленку.
      — Как же, такие полюбят! Жди! Поищи дуру, чтоб поверила такому уркагану. Я удивляюсь, как он меня еще в живых только оставил? «Я люблю тебя, моя Елена Прекрасная, больше всего на свете, больше родной матери, которую я никогда не видел, потому что рос сиротой в обстановке бедности и сурового насилия со стороны моих любезных родственников». Это он, бандит с большой дороги, по которому петля скучает, пишет мне в письме. А мне что с его любовью делать? Жулик! Вор! Грабитель с большой дороги! Затесался дуриком в мое бедненькое сердце, отравил мою жизнь, подал надежду и разрушил до основания мое счастье. И теперь пишет: люблю! Плевать я хотела на его любовь!
      — Успокойся.
      — Не успокоюсь! — закричала в отчаянии Топоркова. — Обещал мне: на берегу моря виллу купим, жить будем, птичек слушать и детишек растить. А теперь у него вилла за колючей проволокой! Я спросила у милиционера, а может, он следователь, то есть я спросила — они для меня, какая разница, все милиционеры, — сколько у него денег? Он неопределенно ответил: «Сотни тысяч!» Я спрашиваю: «Он что, людей грабил, бандит, людей убивал?» — «Нет, говорит, занимался мошенничеством, спекуляцией. Цветы, говорит, перепродавал, скупал в больших количествах за бесценок на Кавказе, а в Москве и Мурманске продавал, на Сахалин ездил, там продавал». Я, знаешь, спокойно вздохнула, потому что если бы убивал людей, то ребенка от него я бы в детдом сдала, не смогла бы от убийцы ребенка воспитывать. Но я подумала: такой вежливый разве может убивать, грабить, резать? Он же розы мне дарил в феврале месяце, Маня!
      — А если его отпустят? — спросила Мария, стараясь сказать Аленке что-нибудь приятное, зародить в ее душе надежду.
      — Знаешь, никогда не отпустят, а если отпустят... Но знаешь: кто ему простит хрустальный унитаз? Кто? Из чешского хрусталя! Но если отпустят и он заявится на порог, то я скажу: «Вон! Духу чтоб твоего не было!» «Ребеночка нашего береги и прости меня за все, особенно за нашу неудавшуюся свадьбу. Я хотел ею угодить тебе, а вышло — в дышло! Но я ни рубля из чужого кармана своей рукой не вытащил. Подстерегли. Кто, мол, на девять тысяч гуляет свадьбу?» Оправдывается, подлец! Оправдывается. Ладно. Я Ксюше скажу: отец у нее был капитаном дальнего плавания и утонул... Потому что из тюрьмы он вряд ли выйдет. Не скажу же я дочери родной, что у нее отец — жулик, для которого мечта — хрустальный унитаз с подсветкой. Даже если он на «мерседесе» разъезжал, то все равно жулик. Все жулики, я поняла, только и ездят на таких автомашинах! Нет уж, пусть он на глаза не появляется, паразит. Мишель! Герцог Сараев! Караев! Жулье!
      — С каждым может случиться, — сказала Мария. — Увлекся, затащили.
      — Я у него видела удостоверение, что он — посол, что он — Мишель, герцог де Саркофаг. А он не Мишель, не герцог и не Саркофаг, а удостоверение, оказывается, для таких дурех, как я. — Топоркова опять махнула рукой, никак не желая смириться с тем, что ее, такую умную, опытную, подозрительную, выигравшую в своей жизни ни одну солидную бытовую битву, так бессовестно могли провести, и она страдала теперь больше, казалось, не от случившегося, а оттого, что не может себе простить подобной ошибки.
     
     * * *
     
     Мария знала по опыту, что Топоркова теперь не скоро успокоится, и заботилась о ней, как могла, хотя считала, что Аленка станет еще осторожнее, осмотрительнее и ничего лишнего не сделает, так как более умной женщины, чем она, Мария в своей жизни не встречала.
     Вернувшись от подруги, принялась готовить Ксюше ужин, а сама, увлекшись, запела мотив какой-то грустной песенки. Она пела, пока не раздался звонок.
     В дверях стоял Алеша Коровкин, постучал задубевшими ботинками и бодро сообщил:
      — Наша-то Верка уехала из общежития.
      — Куда? — испугалась по неизвестной причине Мария, подумав, что свалилось еще одно несчастье. — Куда уехала?
      — К своему прапорщику. Он ее носит на руках, а она его каждую минуту целует: ты моя цыпочка, ты моя пташечка.
      — Значит, любит!
      — Ромео и Джульетте до них далеко, — отозвался Коровкин, помолчал, раздумывая с минуту, и сказал: — А я тебе пива принес.
      — Опять? Нет, Алеша, сам дуешь лимонад, а мне — пиво. Как дурень со ступой носишься со своим пивом.
      — Так оно в банках, финское — вот и взял, Я не пью, но больно банка хороша.
      — Какая, Алеша, разница, пиво и есть пиво. Кто из нормальных людей зимой за пивом гоняется? — говорила Мария, перестилая пеленки заплакавшему ребенку. Но Коровкин в последнее время перестал придавать слезам Марии то значение, которое придавал раньше, и в эти дни о самом себе был он ощутимо высокого мнения. Откуда у него появилось такое самомнение? Во-первых, он читал Гегеля, туманя свои мозги сложными философскими рассуждениями о земном бытии, во-вторых, совсем недавно принялся читать «Фауста», и это произведение, как Коровкин успел заметить, привносило в его мозг мир невероятный, сказочный, но и до последней черточки знакомый, и, в-третьих, отношение Марии к нему заставляло его ликовать душой, подниматься в неохватные высоты, и, подкрепляемый вычитанными мыслями и собственными рассуждениями, основанными на приобретенном опыте, он чувствовал в себе силы невероятные. Алеша Коровкин из тех самых сфер, в коих пребывал все последнее время, заметил и в том вскоре смог достоверно убедиться, что Мария, та самая Мария Викторовна, молодая красивейшая женщина, которой, как думал долгое время, он, Коровкин, и в подметки не годится, и вот она, эта Мария, тем не менее полюбила его. В его взгляде появился некий бесноватый горделивый блеск, который мог уничтожить один только человек в мире — Галина Эдуардовна Шурина.
      — Я, Машенька, забрался сегодня на последний этаж шестнадцатиэтажного дома и подумал о тебе, — сказал Коровкин.
      — И что? — спросила Мария, и он поймал ее взгляд, тихий, нежный, ласковый взгляд. Женщина, будучи равнодушной к нему, не станет излучать одновременно столько тепла.
      — Подумал о тебе, — повторил Коровкин, нежно, страдая, посмотрел на Марию.
      — И как же? Черт-те чего подумал? — засмеялась Мария.
      — Маша, Машенька, ты такая красивая, погляди на себя, ты такая, просто невозможно подумать о такой красоте.
      — Ой ли, Алеша, — засмущалась Мария.
      — А когда волосы у тебя вот так распущены по плечам, я в тебя каждый день влюбляюсь все сильнее и сильнее. А если, Машенька, ты меня бросишь? Тогда мне полный каюк, Машенька. Я тебе серьезно.
      — Ах, перестань! — воскликнула Мария. — Ты говоришь, будто мы с тобой вот прощаемся и я уезжаю. Давай, Алеша, лучше полетаем.
      — Я ничего не помню. Но лучше давай, Машенька, поженимся.
      — Обожди. Ты можешь подождать? Ты думаешь, мне легко. Одна в таком городе, одной нелегко же, Алеша. Вот и ребеночек Топорковой, а у нее несчастье вон какое, Алеша. Нельзя. Подожди.
      — Пусть с нами живет, мне не мешает и нас не объест. А вот я и день и ночь думаю, Машенька, о тебе. Я страдаю, Машенька. А конца своим страданиям не вижу.
      — Алеша, а ведь Аленке Топорковой еще тяжелее. Кто ж ей поможет, как не я. Мишелю пятнадцать лет как минимум дадут. А то и больше.
      — Больше не бывает, — хмуро проговорил Коровкин.
      — Какое у нее дело, родной Алеша, тяжело.
      — История знает, из-за кого-то нашу жизнь портить нельзя, — проговорил Коровкин. — Как сказал Гете: «Зачем я дожил до такой печали».
     Мастер Коровкин грустно подошел к окну, за которым ничего нельзя было увидеть, кроме низвергавшегося плотной стеной снега, и, глядя на этот снег, вдруг обернулся к Маше и сказал печальными словами все того же прекрасного Гете, которого читал каждый день:
     
     Там беспросветный мрак,
     И человеку бедному так худо,
     Что даже я щажу его покуда.

     
      — Вот-вот, Алеша Коровкин, человека надо щадить, давай и мы пощадим Аленку, которой так больно и так обидно, для которой мое счастье будет как нож для сердца. Давай, Алеша, милый, давай помечтаем? — попросила ласковым голосом Мария, готовая, если говорить откровенно, уступить его настоятельной просьбе. Мария подошла к нему сзади и положила руку на его плечо, замершее в ожидании.
     А за окном шумел снег. Ветер умело и привычно правил снежными табунами, научившись своему ремеслу до виртуозного, как сказали бы сейчас, профессионализма, и в его потаенных вздохах слышалась еще не раскрученная на полную катушку сила, способная опеленать снежным мраком всю землю, окунуть в непроглядную мглу все города и веси, повергнуть привыкшего ко всему человека в полное недоумение, заставить ощутить в взвизгах ветра, в покачивании деревьев, скрипах и стонах, всхлипах и свистах неизбывную и не имеющую никаких пределов силу. Мария, глядя в окно и наблюдая в бездонном стекле тени, Алешину и свою, вдруг подумала: над землею, в вихрях снежных облаков, обладающих силой перемещать огромные массы воды и снега, — ах, как неуютно там, наверху, и как тихо, спокойно здесь, в комнате, где она и Алеша. И все же Мария ощутила, как будто медленно отрывается от тверди и поднимается над землею и видит ее в хаосе снежных облаков, несущихся в разные стороны, во вспышках огней, сиротски посылающих свой свет в неведомую даль. В той дали темно, но там спрятана надежда и обещание: к ней свет почти не доносится, и, все же, когда рассеивается на какой-то миг снежная пелена и особенно страстно мигнет свет, он проникает в такие утолки, что просто диву даешься способности человеческой. Но ей уж расхотелось летать в снежном крошеве; в ожидании тревожно и легко билось сердце, взывая к движению, словно перед ней открылась невидимая лестница, по которой ей захотелось подниматься: стук сердца — шаг сделала, еще удар — еще шаг и — выше и выше... Идти легко. Все выше и выше. Вот так бы и идти, идти вечно. На душе легко, тебя влечет одно-единственное — выше и выше.
     
     * * *
     
     Опустились ясные морозные дни, такие редко бывают в здешних широтах — чистые, только выпавшие глубокие снега источали под солнцем ослепительный блеск, слезивший глаза. В такую погоду даже в обычно дымном центре дышалось легко, и люди чувствовали в себе большие силы; казалось им, что и природу они понимают лучше, и ближе она им, роднее, что и они — часть самой природы, и от этого простого осознания становились добрее, им приятнее находиться где-нибудь вместе. Бывало, ругали мороз (ах, морозец, черт!), но в то же время к природе опять же каждый проникался безусловным уважением. Ночью над городом висела низкая, невероятно белая луна, словно грелась у городских крыш, источавших тепло. А снега таинственно поблескивали, мерцая в тени больших домов загадочным, незаметным каждому человеку огнем.
     В такие ночи Мария спала плохо, подолгу сидела у окна; ей хотелось на мороз и, бесконечно бродя по улицам, выйти за город и окинуть заснеженную землю взглядом. В комнате застывшей волной висел жаркий воздух, не давая забыться прочным сном и привнося с собою сладостные желания. Мария, обманывая себя, то и дело вставала попить, в задумчивости бродила по квартире и незаметно для себя, как-то так само собой получалось, сбросив одежду, замирала посередине комнаты, дико и страстно смотрела на лунный свет, нескончаемым потоком льющийся в окно из неведомых глубин загадочного космоса, будоражащий нервы и вызывающий смутные желания. Она подходила к окну и вытягивалась к луне, чувствуя, как трепещет в ней сердце и как готова сорваться и улететь с земли, и ей даже на какой-то миг представлялось столь явственно — летит и, вонзаясь в оглушительном своем полете в неведомые дали запретного, стремится к луне. Когда заходила луна, Мария успокаивалась, забиралась в постель и тут же засыпала. А часов в пять звенел будильник. Она быстренько собиралась и уходила убирать дворы. Через два часа прибегала обратно, зная, что к тому времени проснется Ксюша.
     Весь январь прошел таким образом. Мария окончательно успокоилась за подругу, много времени отдавала заботам о девочке, которая оказалась на редкость ласковой, чистюлей, хотя и капризной.
     
     * * *
     
     Ирина Сапогова появилась в то время, когда Мария, вернувшись с работы, ожидая мастера Коровкина, собралась испечь пирог.
      — Как я рада тебе, Марька! Если бы ты знала, — сказала Ирина, снимая шубу и сапожки, бросая шапку и перчатки на тахту. — Что ж даже не позвонишь? Не чужие. Тебе трудно позвонить, а мне трудно жить, Марька, хоть бери и вешайся. Я уж хотела утопиться. — Ирина ходила по комнате, нервно ломая пальцы.
      — А чего случилось?
      — Да ничего такого не случилось, если бы мы не поссорились с Олегом, заодно рассорились с хозяевами квартиры. Одно к одному. С такой жизнью, Марька, я просто не знаю, что делать. — Ирина говорила быстро и, видимо, не имела сил успокоиться. — Но вот, квартира! Не можем снять. Я ушла к Аполлону, а муж — к своим родителям.
      — Так и будете?
      — А как иначе? Скажи? Я хотела после каникул выйти на работу, чувствую, что тупею дома с пеленками и кастрюлями. Мать сидеть не хочет, официально мне заявила. Няньку теперь днем с огнем не сыщешь. Кошмар! У тебя нет никого из знакомых на няньку? А это у тебя кто? Твой?!
      — Подружки. Она болеет.
      — А ты, Марька, не согласишься своей сестре помочь? — спросила Ирина, ударяя себя по лбу, точно эта мысль только пришла ей в голову и внезапно поразила своей реальностью, хотя надо признаться, что она приехала именно с этим предложением к сестре. — У меня три дня — уроки в школе: понедельник, среда, суббота. Ты помоги мне в понедельник и в среду, а в субботу я тебя не стану утруждать — Оболоков посидит.
      — А как же я с двумя? — растерялась Мария.
      — А ты подружке отдай ее ребенка, пусть сама посидит. Сколько тебе платят? Хочешь, я тебе всю зарплату буду отдавать? Я на все условия согласна. Честное слово!
      — Так я не беру деньги.
      — Прекрасно! — воскликнула Ирина радостно, как будто нашла решение своей проблемы, и, видя, что сестра колеблется, принялась уговаривать ее. — Ты не поверишь, Марька, но я всерьез подумывала повеситься. Я не могу без работы. Если я ее брошу, дело не в деньгах, но я не хочу от своей мерзавки зависеть. Если я потеряю, где я потом такую найду? Люди, преподаватели попались, ученики, мой класс — так редко молодому специалисту везет. Сен-час днем с огнем не сыщешь таких прекрасных людей. У меня девочка тихая, спокойная, на целый день оставляй и уходи — голоса не подаст. Два дня в неделю, Марька... не более. Ты спасешь мне жизнь, Марька.
      — Но я не управлюсь с двумя, — «сопротивлялась» Мария, испытывая неловкое чувство стыда от назойливости сестры.
      — Пойми, у меня семья гибнет, а я не знаю, как ее спасти. Мне такое счастье выпало, а теперь все разрушится, Марька! — в отчаянии заплакала Ирина. — Возьми на месяц всего, не больше. Потом я заставлю Оболокова. Сейчас у него пик в диссертации, и он сидит по восемнадцать часов в сутки, работает и не может отвлечься. Понимаешь? Помоги, Маря, мне. Господи, всего-то — посидеть с ребенком. Мы с тобой сестры, наконец!
      — Но, Ирина, у меня со временем не просто.
      — Отдай подружке ее ребенка.
      — Я на курсах повышения квалификации, а потом, что ж, вы будете в ладоши хлопать, а я ни в театр, ни в кино, сиди дома? — возражала Мария, согласившаяся в душе пойти навстречу сестре.
      — На два-три дня, не больше, — не сдавалась Ирина, обняла сестру и зашептала: — Марька, ты не понимаешь, как я его люблю! Я, Марька, от своей любви жить не могу, я от своей любви себе уже опротивела. Господи, сдохнуть бы, что ли? Чтоб не мучаться! — Ирина снова заволновалась, заходила по комнате, стараясь уговорить сестру. Мария же была убеждена, что семья и держится лишь на детях. «С женихом красивее жить. Обязанностей нет, вот и красиво», — читала она мысли Ирины, давно решившей вести себя с мужем не как с главой семьи, а как с мужчиной или с женихом, который должен постоянно приносить маленькие удовольствия.
     
     * * *
     
     Коровкин появился в тот самый момент, когда Ирина, добившись согласия Марии, искренне, со слезами на глазах и со словами, что сестра спасла ей жизнь, расцеловала Марию, внутренне ликуя, но не желая до конца обнажить свою радость, выбежала из комнаты.
      — Куда тебе звонить? — крикнула Мария, довольная все же, что без нее не могут обойтись, но в то же время и тревожась, что это еще одно препятствие на пути ее и Коровкина.
      — Аполлону звони, все знает, я — у нее! — крикнула радостно Ирина.
      — Кто? — поинтересовался Коровкин, появившись в дверях, кивая на мелькнувшую в полумраке на лестничной площадке красивую женщину в натуральной песцовой шубке и огромной шапке с бессмысленно болтающимися песцовыми лапками.
      — Сестрица.
      — А то твоя сестра? Упакована — шуба, шапка, сапоги. Что ей надо у тебя, этой миллионерше? Я ее не узнал.
      — Хочет ребеночка на два-три дня принести. Она не миллионерша, она — влюблена в своего мужа до беспамяти.
      — А я тебе скажу, Машенька, исходя из общего народонаселения земного шара: если соберешь всех детей, своих лишишься.
      — Типун тебе на язык! Не болтай чушь болотную! — рассердилась Мария, уходя на кухню. Тут у нее напротив газовой плиты стояла клетка, в которой жили подобранные в сильные морозы птицы. Замерзающие на морозе воробьи совсем лишены инстинкта страха и не боятся человека, у них дрожат крылышки и закрываются глаза. Мария собирала их, клала в карман и несла домой, где они отогревались, возвращаясь к жизни, все более и более оживляясь. В ящике из-под фруктов с декабря обреталась галка с обомороженными ногами, а прямо под столом жил грустный щенок, подобранный в обморочном состоянии. Кому-то из жильцов, видимо, надоел щенок, облили его водой и выбросили на тридцатиградусный мороз в надежде избавиться от него. Но судьба распорядилась иначе. Мария спасла его. Вчера только выпустила отогревшихся у нее синицу и двух голубков.
     Она с радостью открыла для себя: каждая обмороженная птичка ведет себя как ребеночек, такая же беспомощная; не помоги ей вовремя человек, пропадет.
     Мария считала, что и мастер Алеша Коровкин, чувствующий временами в себе гигантский запас энергии великого человека, такой же беспомощный и жалкий, нуждается в постоянном внимании именно по причине беспомощности. Она все чаще и чаще думала о мастере, с нетерпением ждала его, но, как только Коровкин предлагал пожениться, внимательно и изучающе глядела на него и под разными предлогами просила подождать. Сможет ли она в новом замужестве найти свое счастье? Мария выжидала, прислушивалась к себе, и в каких-то еле уловимых душевных движениях пыталась найти опору своему желанию. Приходила мысль познакомить мастера с матерью, как это делается хорошими людьми, а затем уж решить окончательно.
      — Собираешь птах? — спросил мастер, еще не определив, как вести себя сегодня. — Всех, заметь, не соберешь. Птиц на земле больше, чем людей, и у них, чертей, преимущества перед людьми — свобода. На все четыре стороны! Заметь! Уж если людишки мрут с голоду, им исторический закон велел, а вот у птиц нет законов, для них закон — свобода и уважение соседа. Доброй быть — черта человеческая. Но доброта — черта, которая не приносит счастья. Что такое жизнь воробья в историческом аспекте? Ест, летает, летает и ест. На этом его функции кончаются. И когда будет решаться глобальный исторический вопрос — быть или не быть? — заметь! — человеку не поможет.
      — Ты бы не подобрал, пусть замерзает?
      — Я, может, подобрал бы, положил в подъезд, где его кошка слопает.
      — Кошка, по-твоему, для того и существует, чтобы воробьев есть? — не отставала Мария. — Между прочим добро всегда смешное почему-то. Но оно всегда побеждает. А жизнь человеческая — уже сама по себе добро на земле. Я читала, что земля — это нереальность и жизнь наша — тоже нереальность.
      — Предположительно, — отвечал Коровкин, впадая от ее серьезности в амбицию человека, все знающего и все могущего, будучи уверен, что таким именно словом мог отвечать великий человек, предположим Гете. Почему именно Гете, мастер не знал. Но слово «предположительно» было им так произнесено, с таким значением всеохватности, важности и в то же время с такой светской легкостью, что Коровкин снова возомнил о себе как-то уж очень высоко.
      — Выходит, и людей надо убивать? — удивилась Мария, по-своему понимая слова мастера.
      — Нет, неправильно понимаешь меня. Меня, понимаешь, сразил сержант Доу из Либерии, захвативший власть. Кто б мог подумать! Сержант, его за человека не считали, а он президента арестовал и всех его министров, а сам у власти стал. Значит, каждый человек маленький — в душе глава государства, выходит?
      — Чем же он тебя сразил?
      — Тем, Машенька, что дал по морде президенту Либерии, который, наверное, сержанта, маленького человечка, за человека не держал.
      — С тобой, Алеша, не соскучишься.
      — Сержант Доу оказался человеком вполне замечательным. Как представлю кислые лица президента, его министров, их жирные потные шеи и щеки — от дармовых блюд народных, так думаю, что сержант Доу — человек очень даже не легкомысленный. И смешно становится. Смешно. Серьезный прицел у сержанта Доу на узурпаторов всех мастей.
      — Твой, мастер Алеша, прицел какой? Куда целишься?
      — А я вот закончу скоро свой заочный, женюсь, а потом посмотрим по сторонам, — беспечно отвечал Коровкин.
      — На ком женишься?
      — На тебе, — удивленно отвечал мастер Коровкин. — А на ком же? Мне больше не на ком. Я думал в принципе не жениться совсем, потому что это дело гиблое, но раз тебя встретил на перекрестке жизненного пути, то иначе поступить не могу. У меня, Машенька, просто другого выхода нет и не будет. Это единственный шанс в моей жизни. Ты моя судьба.
      — А если я не соглашусь, — Мария неожиданно для себя испугалась слова, внезапно сорвавшегося с языка.
      — Как ты можешь не согласиться? — спросил Коровкин, не принимая сказанного Марией близко к сердцу в силу его полной нелепости, и, как невозможно, скажем, сложить оконное стекло вдвое, так для Алеши невозможно решить вопрос женитьбы как-то иначе.
      — Алеша, я женщина коварная.
      — Ну это ты брось, — отвечал Коровкин, улыбаясь и принимая все за шутку. — Я тебе говорю: у меня другого выхода нет и не будет. Пусть все тогда разрушится, пойдем прахом и изыдет дымом. И мне не жить тогда, для меня один выход из этого положения. Один. И единственный. Смерть! Чтоб унести чистыми свои чувства в вечность.
      — Слушай, мастер Коровкин, ты добрый, хороший, но я ведь замужем была. Я говорила, я чего-то боюсь. И попреков боюсь. Я так боюсь, ты будешь меня попрекать, Алеша.
      — Во дает баба, — рассмеялся Коровкин, обнимая ее и стараясь успокоить. — Обожглась на молоке и дует на воду. Конец света наступил, если была замужем, что ли? Ты понимаешь, что такое говоришь вообще?! Я думал, ты скажешь: давай, Алеша, поженимся побыстрее. Это было бы перпендикулярное дело с сопряжением высших сил с нынешней ситуацией, а ты говоришь то, от чего грудные детки хохочут. Ух, Машенька, тебе надо сходить к парапсихологу и сказать, чтобы он тебя биополем полечил, вытравил все твои эти самые, которые никому не нужные, и те, которые...
     Коровкин облегченно вздохнул, встал, как бы отстраняя назойливые мысли. Он сейчас понимал и чувствовал Машу, как никогда. В нем дрожала какая-то тоненькая жилка, распространяя дивную мелодию, от которой каждая клеточка в нем заплясала, и он сказал, радостный от своих мыслей, вслух:
      — Жизнь, Маша, вечная, как ни крути, как ни мозгуй. И никак человеку, поверь мне, не спрятаться на том свете от земной своей жизни, даже если ему очень того захочется. В жизни такой закон присутствует, Машенька ты моя любимая: если кому-то и захотелось от своей жизни-то подленькой уйти в тень того света, ничего не получится. Не спрячется он. Жизнь вечная! Есть я или нет, но я живу, и если я вдруг неожиданно, предположим, исчезну, то свет, принявший меня, лелеящий меня, как свою маленькую крупицу, как свое ненаглядное детище, давший мне возможность видеть и слышать, обонять и прикасаться к Вселенной, как ребенок к своей матери, ведь он-то не исчезнет, не провалится в тартарары. Свет — вот он стоит на веки вечные, глядит своим синим небом на меня и ждет от меня деяний. Как же я исчезну, если вдруг даже на самом деле помру? Помру, но ведь не исчезну. Ох, ах, Машенька ты моя обворожительная, луна ты моя ночная, солнышко ты мое дневное, не просто согласиться с этим. Нужно обладать черной магией, чтобы исчезнуть. Ведь мои слова живы, их будешь повторять ты, их будет повторять другой кто, если даже знать меня не будет. И уж такой цепочкой люди повязаны, что никак им не развязаться. Нет, Машенька, прекрасная, как полная в небе луна, чистая, как родниковая вода, — жизнь вечная. Раз родился, то под разными предлогами и в разных там углах нашей земли будешь жить, пока и земля будет жить. В каждой пылинке — человек, каждым атомом воздуха дышал кто-то. И не ты первый. Каждая молекула — миллионы раз рожденная, и я вижу в пространстве воздушном, если захочу, всех людей, неисчислимые миллионы. Жизнь вечная! Жизнь бесконечная! И нас с тобою никто не разлучит. Если ты меня покинешь, я тебя буду любить все равно, целовать буду тебя, ты по ночам будешь приходить ко мне во сне. Даже если я умру, ты будешь со мной всегда.
      — Ох, Алеша Коровкин, ох, мастер ты мой, рассуждаешь-то ты хорошо, да вон в курточке зимой ходишь, — горько проговорила Маша. — Вон и ночами ты ходишь, ай не боишься? Город большой, а люди живут в городе разные.
      — Аспект, Машенька, такой, никто меня не остановит со злым умыслом. Боятся — это раз, а уж два-то, что ты заметила: пиджачок скромный и полное отсутствие денег в кармане. За что меня ненавидит Шурина, так за это, клянусь Назаретом! Мне ничего не нужно в жизни материального, ничего. Зачем таскать груз с собой? Кроме тебя, никого не нужно. Никто мне не нужен. И ничего.
      — До сих пор воюете с Шуриной?
      — Так ведь полная дура, — рассмеялся Коровкин. — Как стало известно в официальных кругах, полная дуреха. Аплодисмент! Нет аплодисменту! Историческая ограниченность людей на данном этапе прогрессивного развития. Аплодисмент! Не слышу аплодисмента могучего.
     И он всем своим существом почувствовал радость близости с любимой; жизнь на земле ему показалась прекрасной, и все оттого, что самая красивая женщина на земле, Мария, сидит рядом, смотрит ему в глаза с той добротой и с тем затаенным вниманием, которое может быть только у влюбленных. Сами понимаете, от подобной мысли трубно взвоют не только клетки, но и мельчайшие частички — вот какое было состояние у Коровкин. «Нет, подобной красоты я не видел, и все красавицы по сравнению с ней просто уроды, — думал мастер. — Не было на земле такой красоты и не будет».
     Поздно ночью Мария проснулась, долго глядела в темноту, ворочалась, встала и начала разглядывать себя в зеркале. Вот лицо, а вот грудь. Лицо, руки, ноги, и смотреть более нечего. «Вот я, вот и весь человек, именуемый Машей». Ничего Мария в себе не находила, но всплывало в памяти изумленное лицо Коровкина, когда тот смотрел на нее, словно видел впервые, словно Мария для него — звезда неразгаданная. В такой момент тайна чуть-чуть приоткрывает свою дверь; что-то внутри ее шевельнется и замрет: кажется, еще чуточку, и перед нею предстанет удивительная разгадка изумленного Коровкина.
     Виделся Марии Коровкин — изумленные глаза, растерянное лицо; стал он близким, родным человеком.
      — Алеша, — сказала Мария вслух. — Я лежу и думаю о тебе. А если меня не будет, то что же изменится в мире? Ничего. Мать страдать будет, знакомые поохают. Но ничто не изменится, до слез ничто. Почувствую ли я это или нет?»
     Марии казалось, что мысль, захватившая ее, витает над головой, и самой Марии вроде нет, а лишь мысль, а в ней вся Мария. Если бы была у Марии такая кнопочка: нажал — «как там на душе у Коровкина?» Неважно на душе, думает о ней, грустит?
     
     * * *
     
     Есть удивительное очарование в зимней утренней Москве! Прислушайтесь к ней в то время, когда еще не стонет от гула улица и над городом покоится та предутренняя темень, которую за ночь никак уж не посчитаешь, но и утром не назовешь. Слышно: скребет дворник в ближайшем дворе, переговариваются редкие прохожие, стремящиеся попасть в метро к его открытию; то там, то сям загораются окна, выбрасывая в сумерки снопы неверного света; за шторами мелькают люди; от домов струится невидимое тепло. Здесь, в Измайлове, еще тихо, а где-то в центре города все сильнее и сильнее разрастается городской шум и не смолкнет до полуночи.
     Что ни говорите, а есть что-то необъяснимо приятное в том, что ты, может быть, во всем доме встаешь один, суетишься, одеваясь, прихватывая с собой лопаты и метлу, медленно направляешься из тепла на мороз. Все спят! Один ты и — никого.
     Мария удивлялась постоянно: небо чистое, ветер, забыв Измайлово, метался по другим улицам, но слой пушистого снега покрывал асфальт. Правда, стоит метлой махнуть туда-сюда, и он лихо разлетается во все стороны. Мария отложила лопаты и принялась мести метлой. Возле дальнего дома кашлянули — Капитолийский вышел совместить приятное с полезным — подышать утренним свежим морозцем и лично удостовериться, что дворники распоряжения выполняют неукоснительно. С пяти до половины девятого Мария занималась дворами, подъездами — чистила, убирала, потом прибегала кормить Ксюшу. К этому времени девочка просыпалась, морщила личико и всем своим видом заявляла: завтракать.
      — Эх, малявочка ты моя, тебя бы еще титечкой кормить ничуть не помешало, — говорила Мария, перестилая пеленки, ловко протирая взопревшие места. — Нету титечки для тебя, миленькая ты моя. А вот мы тебя сейчас кашкой угостим. Вкусна-ая!
     Маленькая понимала ее, улыбалась своим беззубым ртом ласковым словам. Раздался звонок, и Мария, увлеченная своим делом, механически отворила дверь. На пороге стоял Оболоков и придерживал коляску рукой.
      — Заходите, — пригласила она, удивленная столь раннему приходу кандидата наук.
      — Ирина мне сказала, что вы, Маша, согласились посидеть некоторое время с ребенком, — сказал он, распахивая дубленку, вкатил коляску в квартиру и смутился, увидев еще одного ребенка, потом оглянулся на Машу, как бы соображая, что делать, и задумчиво проговорил: — Если вам нужны деньги, вот они, — протянул двадцатипятирублевую бумажку.
      — Ну, зачем двадцать пять? Всего-то два дня. И пяти хватит.
     Но Оболоков, сохраняя важный и внушительный вид, сняв с взопревшего лба огромную шапку, молча положил деньги на стол, смотрел на Машу, хотел было выйти, но передумал.
      — Уютно вы тут устроились, Мария. Тепло, чисто, приятно. А как вам работается?
      — Как должно работаться? Как все. Работаю, наука моя нехитрая.
      — А я вам признаюсь, мне временами все осточертевает. У меня защита докторской осенью, а я вожусь с ребенком, бегаю мирить свою жену с ее матерью. Ужасно!
      — Чего ужасного? А как жить-то семьею вы хотите? — Мария усмехнулась, разглядывая девочку в коляске.
      — Но временами у меня на все это терпения не хватает, — проговорил Оболоков хмуро. — У меня такое впечатление, что человечество за период осознанного поведения, создавая свой культурный слой, не имело человека, который погряз бы в мелочах быта так, как я. В таком случае, что такое жизнь?
      — Вы ученый, вам лучше знать, — отвечала Мария, глядя на него.
      — Эти тряпки, метания по магазинам в поисках молока, смесей, пеленок? Что ж, так и жить? Вот и все высокие идеалы. Попробуй проберись сквозь обывательские путы к этому самому идеалу.
      — Как назвали? — спросила Мария, не понимая, зачем ей он говорит об этом.
      — Машею.
      — Это в честь меня?! — засмеялась она, забирая ребенка из коляски и уж на тахте вынимая из шубки и одеяла, обнаруживая в ворохе пеленок довольно крупную для своего возраста девочку, протянувшую ручонки к Марии, признавая сразу ее и приглашая как бы поиграть с ней.
     У Марии сладостно защемило сердце, и она осталась довольна ребенком и своим согласием.
     
     * * *
     
     Вначале стоило большого труда кормить, купать и прогуливать двух детишек. Потом, наловчившись, Мария убедилась в своих возможностях. Как помогало то, что изредка прибегала излить свои чувства Аленка Топоркова, играла с девочками, сообщая заодно подробности о начавшемся судебном процессе над герцогом де Саркофагом, а на самом деле просто Михаилом Сараевым.
      — Знаешь, Манька, сколь ему на самом деле лет? Этому подонку сорок семь лет! А мне, подлец, говорил — тридцать один год! Слушай, это же просто настоящее бандитство — так обманывать! Куда ни кинь — везде клин, везде одно вранье. Чтоб его черт ударил пребольно! Что за человек? — возмущалась Топоркова. — Что это такое, Манька? Что за нечеловек, что за чудовище?! И вот такое чудовище еще уверяет, что любит. А я ему (нашел дуру!) после всего так-то и поверила, так-то я и разнюнилась от его горячих слов с искренними уверениями в любви и вечной преданности, полных одного вранья и подлой жизни. «Я, говорит, — чтоб ему нечисто было на том свете и на этом, — выйду, мы с тобой будем жить не хуже, чем собирались». Так я ему взяла и поверила! Я его, была бы дурой, ждать должна пятнадцать лет, а он выйдет — уже старик в шестьдесят два года, и он меня осчастливит. Убиться веником можно!
      — А ты к нему на свидание ходила? — спросила Мария, сочувствуя подруге.
      — Ну да. Но я, Маня, просто так ходила, чтоб совесть была спокойная, не мучила потом, когда дочка подрастет, придется ей же говорить: просил, умолял, а я не пришла. Сама знаешь, как я буду выглядеть перед ней. Как-никак, а ей он — отец. А так бы я пошла — скорее рак на горе свистнул.
      — Ты его не любишь? — как-то очень тихо проговорила Мария с грустной задумчивостью человека, понимающего, что от любви легко не отвяжешься.
      — Я? — выкатила глаза Топоркова, засверкавшие болезненным блеском. — Я его ненавижу! Он мне, негодяй, всю жизнь испортил! Как я его, извини, могу любить? Как? За что? За мерзопакостную ложь? Я его должна ненавидеть, что я и делаю.
      — Ох, Аленка, как ему там нелегко будет, да с его замашками-то посольскими, — вздохнула Мария, жалея Топоркову какой-то пронзительной жалостью.
      — А мне легко? Ты погляди, какой подлец, куда ни повернись, один обман. Я б его простила, если б он не обманывал. А за подлый обман — ни за что! Я только могу его ненавидеть; у меня и чувства другого к нему нету, Манька. Нету! — закричала вдруг Топоркова и залилась слезами. Тщательно вытерла их через минуту тыльной стороной руки, на какое-то время сжала губы, как бы отгоняя от себя горечь воспоминаний, и продолжала: — Он, знаешь, замучил своими манерами всех милиционеров там. Всех до одного. А судья, тот вообще смотрел на него круглыми глазами и не понимал, то ли Мишель полный дурак, то ли он сам спятил окончательно. «Почему говорите с акцентом, вы же хорошо знаете русский?» — спросил судья. Что ж он ответил? Ты послушай, что он ответил. «А вы так, говорит, меня больше уважать будете». — «Это не имеет для закона никакого значения», — сказал судья. «Для закона не имеет, а для вас имеет», — отвечал Мишель. «Почему у вас галстук-бабочка странный, — специально, чтобы выглядеть, как иностранец?» — «Я протестую!» — отвечал Мишель. «Против чего вы протестуете? У нас нет против чего протестовать». — «Против всего, против вас, потому что вы судите людей, которые помогали другим людям жить. Судить меня не надо, я не преступник! Я продавал лучшие цветы, не обманывал. Я продавал лучшие красоты, не обманывал». — «Это не аргумент», — отвечал судья. — Вы спекулянт!» — «Для вас убить человека — не аргумент!» — закричал Мишель, побледнел, аж жалко его стало, Маня, и понес такую ахинею, ужас было слышать, и я поняла, что он заболел душою. Как он одевался — при галстуке, в английском костюме, ботинках лакированных, а лицо — бледно-бледное, ни кровиночки на лице. «Я, говорит, просил пивной бар, желая работать в баре, мне не дали». — «Зачем вам пивной бар?» — вежливо спросил судья, умный, интеллигентный мужчина. «А вы хотите жить хорошо?!» — закричал Мишель как полоумный и весь покраснел, с ним дурно от гнева сделалось, и его, дурака, увели. Жалко, Маня, его, а так он подлец полный и окончательный. И конечно, у меня к нему одна лишь ненависть. Проживут люди и без его цветов, на вес золота проданных на рынке.
     Топоркова повозмущалась еще и ушла.
     А Мария долго вспоминала рассказ о Мишеле, жалела его и подругу, хотя и осудила Топоркову, которая, по всему было видно, уж очень хотела легкой красивой жизни. Первого мужа прогнала, отняла квартиру, а сейчас совершила такую ошибку, которая бесследно не пройдет. Единственное, что успокаивало Марию, — дети. Когда приходила домой и принималась их, голодных, кормить, все забывала, с радостью окунаясь в атмосферу улыбок, добрых словечек.
      — Ох, вы ж мои кролики, проголодались, бедненькие! Я вас сейчас покормлю, я, ваша мамочка, вас сейчас попою.
     
     * * *
     
     Марии, по ходатайству начальника ЖЭКа с целью лучшего осуществления руководства своими подчиненными, поставили телефон, и она сразу позвонила Ирине. К телефону подошла Лариса Аполлоновна и, узнав в чем дело, сказала:
      — А я, умная, я не могу понять, что же они не приходят ко мне и в ножки не поклонятся, а оно вон почему — ребенок-то у тебя. Ты. милочка, мне звони чаще, а то я на тебя рассержусь, — добавила Лариса Аполлоновна. — Звони почаще. Замуж не вышла еще?
      — Нет.
      — И не спеши за первого встречного алкоголика. А то время-то пошло: кто ни сходится, тот расходится. Я тут икоркой разжилась для внучки.
      — Куда ж мне с детьми? — рассмеялась Мария.
      — Внучка жива-здорова? Она, имей в виду, за ветреных родителей не несет никакой вины и никакой ответственности. Я, Маша, так люблю детей, что сидела бы с внученькой, да вот не хочу по принципиальным соображениям, потому что я в душе — педагог, я хочу воспитать Ирину, чтобы она сама сидела дома, растила ребенка, а на хлеб пусть зарабатывает ее так называемый муженек. Вот чего я хочу, поэтому и не сижу с девочкой.
      — Ладно уж, теть Лариса, сама справлюсь. Вон Иринка три раза на дню, как обещала, не приходит. Все ждет-ждет чего-то. А девочка какая умная, я ее теперь ни за что не отдам матери. Сама буду сидеть и воспитывать ее. У нее глаза такие, личико такое. Тоже будет, как и отец, доктором наук, теть Лариса. Извините, звонят. Жалко только, теть Лариса, Иринка никак не звонит, вот уже три месяца скрывается, боятся, что я от ребеночка откажусь ихнего. Извините. Пусть позвонит. Ладно?
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft