[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

  ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  ГЛАВА II

ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

<< пред. <<   >> след. >>

     ГЛАВА III
     
     Договорившись с комендантом, Мария и Дмитрий с Софьюшкой переночевали в общежитии, а на следующий день брат, купив необходимые вещи и продукты, уехал домой. У Марии сердце рвалось поехать вместе с ними, но она смогла переломить себя и решила остаток отпуска провести в Москве.
     Она сидела дома в одиночестве, ходила в кино или в парк погулять, а вечерами направлялась к Топорковой, которая к тому времени заметно раздобрела, теперь, несмотря на меры предосторожности, всякие там ремни и затяжки, никто не сомневался в ее беременности. Свадьбу, как пояснила Аленка, решили отложить: Мишеля вот-вот назначат послом, сейчас у него совещание за совещанием, так как осложнилась международная обстановка на Востоке, а он — важная и значительная в настоящее время фигура в дипломатии. На недоуменный вопрос Марии Топоркова объяснила, что сам Мишель из капиталистической страны и правительство его поддерживает пока империалистов, и прежде всего Англию, он все понимает об эксплуатации народа и полностью на нашей стороне, но пока что дипломатический код и этикет не позволяют ему сделать решительное заявление. Но скоро воспоследует такое заявление.
      — Я его перевоспитала, — с гордостью и уверенным добродушием заявила Топоркова, подсчитывая недели, оставшиеся ей до положенного декретного отпуска. — Машка, грустно, что я уеду все-таки. Но я приеду. Ты не волнуйся: А ты в ЖЭК заходила? Подумай. Уедем мы осенью. А квартира моя может пропасть, если ты с ЖЭКом не зафлиртуешь. Гражданство я не собираюсь менять, пусть меня наши законы охраняют. Все ж свои законы добрее ко мне. У нас самые гуманные законы, и зачем мне их лишаться, я ведь не дура, правда?
      — Аленка, мне страшно, хотя он тебя и любит. Завидую, что любишь, и он тебя любит — тоже завидую, но страшно за тебя, боюсь чего-то я.
      — Он, Манька, в меня влюблен, говорит, только и живет ради меня, все остальное ему надоело, так как у них работа страшно опасная. У них там знаешь какие законы суровые! Как в древние века, Манька.
      — А какая у него фамилия?
      — Да. Он сам показывал мне удостоверение личности, он турок, но мать его — с английской кровью, и глаза у него поэтому синие. С очень древней фамилией связан, чуть ли не с лордом каким-то. А фамилия сейчас, он говорил — Мишель де Герцог Саркофаг. Он тебе нравится?
      — Обходительный такой.
      — Воспитание, Манька, сказывается... А там лицей, говорит, слуги, всякие необходимые вещички, собственная спальня, автомобили — буржуи, скажу тебе, — говорила Топоркова, поглаживая свой живот. Мария, глядя на нее, думала, что Топоркова счастлива, очень изменилась в лучшую сторону, стала ласковее; в ее жестах, взгляде видна была хорошо скрываемая гордость от того, что носит ребенка. Мария позавидовала Алене, считая ее удачливой, умеющей, как никто, построить свою жизнь. Та угадала мысли подруги, сказала нравоучительно:
      — Жизнь, Манька, надо понимать, а ее понять трудно. Поэтому люди и мечутся, торопятся взять побыстрее и попроще, берут все, что под рукой лежит. Так человек устроен, если он — женщина. А брать надо не то, что попроще, а то, что по душе. Надо идти к цели и не отступать. У тебя, слушай, Мань, нету решительности, ты долго думаешь. Хочешь комнату иметь, получить прописку — так кто ж даром тебе даст? Иди в ЖЭК. Чем думать, лучше иди. Я тебе зла не пожелаю, мы же знаем друг друга сто лет, вместе гулять ходили. Что же ты медлишь, пока отпуск не кончился, подавай заявление, кой черт тебе там за гроши вкалывать! Лучше сидеть в киоске в чистом месте и за те же самые деньги. Согласна? Ты же работала...
      — В исполкоме, в плановом отделе, я же бухгалтерские курсы кончила, — отвечала с готовностью Мария, улавливая недовольство подруги и чувствуя свою вину во всем.
     На следующий день, не откладывая, Топоркова и Мария направились в управление ЖЭКа. Оказалось, люди для работы в ЖЭКе были нужны. Иногородних можно было устроить на работу, а перевестись с одной работы на другую условия договора не позволяли. И Марии предложили выписаться со старой работы, прописаться у себя в Поворино на день-два, а потом снова прописаться в Москве и устроиться в ЖЭКе. Мария хотела махнуть рукой и отказаться от затеи, но, увлеченная желанием иметь отдельную комнату, в которой поселится вместе с матерью, ни от кого не будет зависеть и по-своему устроит жизнь, — все-таки решилась. Она, оскорбленная бывшим мужем, никогда не возвратится в Поворино, здесь обретет новую свою жизнь.
     
     * * *
     
     Мария уехала в Поворино.
     «Надо же как-то устроиться, — думала она, и от своего смелого шага и настойчивого желания изменить жизнь в лучшую сторону ей стало приятно, внутренний голос твердил о правильности принятого решения; приходило в голову, что она участвует в каком-то значительном событии, имеющем отношение не только к ней одной. Она смотрела за окно и ничего не видела, сплошная голубая линия плыла перед ней, и эта линия, казалось, сгущалась, оседала в ней, Марии, отчего упрямее и тверже становилась она в своих желаниях. — Надо же как-то устраиваться в жизни. И если это не противоречит совести, нужно не сидеть сложа руки, а делать дело».
     Мария всю жизнь ждала лучших времен, а лучшее время — всего лишь то, в котором ты живешь, и суть жизни не в том, чтобы сидеть у моря и ждать погоды, а в том, чтобы, как Топоркова, бороться за счастье.
     Поезд в Поворино прибыл рано утром. Мария удивилась, выйдя из вагона: будто осень стояла над городком: сеялся мелкий дождичек; небо опустилось низко, обещая обложные и продолжительные дожди. Мария, одетая легко — юбка, шелковая кофточка, платок прикрывал ее золотистые густые волосы, — шла быстро по пустынным улицам, никто ей не встретился. И она свободно вздохнула возле своего дома. Мария сразу не захотела почему-то заходить в квартиру и повернула к своему сарайчику. В нем на перевернутом тазике сидела мать, кормила кур, разговаривая с ними:
      — Пеструшка, чего же делает в утро моя доченька? — скажет, помолчит и опять скажет: — Чего же делает в утро моя доченька?
      — А вот и я, — сказала Мария, обнимая мать и стараясь побыстрее загладить испуг, вызванный ее внезапным появлением.
     Мария в паспортный стол не пошла, а попросила сходить мать; там паспорт оставили и попросили зайти через неделю. Но Мария торопилась, спешила, волновалась. Отчаявшись, позвонила в исполком, где работала и где все ее знали и любили. Позвонила, объяснив все, ничего не скрывая. В исполкоме ее выручили в трудную минуту: в тот же день Марию прописали и выписали. А назавтра она уже уезжала, сопровождаемая матерью.
      — Как ты там, доченька? — спросила, высказывая свои сомнения, мать, стараясь упавшим голосом не выдать дурного предчувствия.
      — Мамочка, миленькая, не горюй, дорогая, все будет в полном, как говорится, ажурчике, вон Топоркова живет и не пропала, за посла замуж выходит, и, что главное, тот от нее без ума, — отвечала Мария, а к самой подкрадывалось тоскливое, разрывающее душу чувство.
     Ей уж и самой расхотелось вот так носиться, просить, да и на работу устраиваться, на какую не каждый пойдет, махнуть бы на все рукой, вернуться к матери и никуда не уезжать, жить нехлопотно и спокойно. Но одно дело — сиюминутное желание, а что делать потом, когда иссякнет желание и ты окажешься один на один с реальностью в Поворино, в котором живет ненавистный ей человек, живет с молодой толстушкой адвокатшей?
     «Правильно, что не осталась, — подумала Мария в поезде, — не задержалась, а то распустила нюни, решила, жизнь кончилась, а она только-только начинается, впереди еще много интересного. Из Москвы убежала в Поворино, а теперь бегу в Москву обратно, как в свое убежище».
     
     * * *
     
     Сразу по приезде в Москву Мария направилась к Топорковой, вещи свои в тот же день перенесла к подруге. Алена и ключ ей дала от своей квартиры: распоряжайся, мол, пока не устроилась, хотя сама понимаешь, пока не выйду официально замуж за Мишеля, квартира мне нужна самой. К этому сводилась мысль Топорковой, когда она решительным жестом протянула ключи, выказывая этим жестом одобрение предпринятого. Марии не терпелось тут же пойти в ЖЭК, ходила по квартире, что-то бубнила себе под нос, и у нее снова появилось предчувствие больших перемен, которые могут изменить всю жизнь. От напряженного ожидания ее просто лихорадило.
     В таком состоянии Мария села на балкончике, прикрыла глаза, но перед глазами поплыли красные круги, и невозможно было сосредоточиться на том, что обычно возвращало ей душевное равновесие — не было ковыльной степи, луга и солнца, — она то и дело мысленно возвращалась к будущей комнатке, которая может у нее появиться, если устроиться на работу в такое солидное учреждение, как ЖЭК. Она представляла: вот заходит в комнату, оглядывает каждый уголок и, конечно, видит сухую, но грязную комнату с ободранными обоями, захламленную, из окна падает луч солнца. И перво-наперво она с брезгливостью обрывает обои, соскабливает ножом, а обои окажутся непременно буро-желтыми, облепленными грязью, как у Коровкина. Мария поймала себя на том, что размечталась заранее, не имея еще комнаты, оборвала мечту, боясь вспугнуть надвигающуюся реальность...
     Вот уже видит себя бегущей по лугу, по высокой траве, а навстречу ей льется нескончаемым, шелестящим потоком солнце, и слепящие его лучи, обрываясь в невидимой вышине, с глухим, мягким шорохом падают на землю; лучи словно тысячи искорок рассыпаются по воздуху, от них становится радостно, рождается приятная музыка, будто многотысячный хор пел где-то за невидимым занавесом.
     Алена Топоркова, женщина решительная и твердая, хотя и осмотрительная, тут же согласилась сходить с Марией в ЖЭК. Их принял Ромуальд Иванович Капитолийский. Его глаза как будто вполне осмысленно смотрели на собеседника, но никого не видели, и казалось, происходящее в кабинете и даже на всей планете настолько отдалилось от его мыслей и даже неприятно ему, что он с некоей брезгливостью говорил о деле, приносящем ему, кстати, хлеб насущный. Разговор вела Мария, стараясь объяснять умно и понятливо. Топоркова сухо спросила о дипломном проекте, избегая ввиду беременности волнений, присутствовала, как говорят, при сем, своим сердитым видом внушительно демонстрируя важность просьбы.
     Мужчина смотрел на Марию и ничего не понимал. Мысля его витали в более высоких сферах, чем можно было предполагать: он заканчивал в этом году Институт народного хозяйства имени Плеханова, и все на свете, кроме дипломного проекта, казалось ему настолько не стоящим малейшего внимания, что он в свою очередь поражался, как могли люди с такими мелочными делишками заявляться к нему в столь ответственный момент. Он слыл хорошим человеком, имея одну замечательную особенность: ругал людей, возмущался, называл их идиотами, крокодилами и полными кретинами — но ругал их не иначе, как мысленно. Но все-таки из бессмысленного, но вполне радушного разговора Мария узнала, что из управления ему звонили; он сам подавал туда запрос о приеме на работу дворников и бухгалтеров. Все же, несмотря на сильнейшую занятость начальника ЖЭКа умственными изысками, разговор складывался удачно. Но стоило заикнуться о жилье — а этот самый важный вопрос Мария отнесла на конец разговора, чтобы не испугать Капитолийского, проявив в том немалую дипломатическую сообразительность, — как Ромуальд Иванович Капитолийский изменился в лице, заостряясь в выражении до какого-то глубокого проницания человека, поражая при всем том отличительным свойством показать унизительную глупость вопроса, заданного посетителем. Он просто вскрикнул от негодования, чего с ним в течение беседы не случалось:
      — Вам комнату? В квартире целую комнату? Да где я возьму ее? Я ее с собою в кармане не ношу!
      — Жить я где-то должна, — возразила Мария.
      — В тропосфере живите! В наше такое время можно жить в тропосфере. Да поймите, скорее можно найти место в космическом корабле, чем у нас! А время-то какое, в космос люди летают, — обратился неожиданно сладеньким голосом Ромуальд Иванович к сидевшей в углу и подозрительно молчавшей Топорковой, как бы обращая и ее внимание на важность происходящего в космосе и ничтожность просьбы Марии.
      — Какое время? — спросила Топоркова, раскрывая свою заграничную французскую сумку. — Мой проект, надеюсь, устроил вас.
      — Я сказал адекватную фразу: какое время!
      — Ей комната нужна, в которой можно спать, отдыхать, жить по-человечески. Комната принадлежит не вам, а государству, и, пожалуйста, не делайте зверского лица.. А то проект я вам помогла сделать, а краники текут-с, Ромуальд Иванович, — проговорила зло Топоркова. — Вот и адекватная фраза.
      — А при чем здесь время? — поразился Ромуальд Иванович.
      — Время вы возьмите себе, а ей — комнату, — спокойно объясняла Топоркова, памятуя, что ей нельзя волноваться. — Вы усекли?
      — Я не усек, у меня нет ни одной незанятой комнаты, я всех направляю в общежитие. Там у нас замечательно, и чудесные люди. И танцы бывают!
      — Так у вас нет комнаты? А ОБХСС у вас еще не работал? — поинтересовалась интригующе Топоркова, сделав ошибочный ход, потому что на начальника эти слова произвели обратное действие.
      — Я никаких таких обэхаэсэс не боюсь, — отвечал твердо начальник ЖЭКа. — Не боюсь. Я единственный в Москве, который не боится обэхаэсэс. Не боюсь, и все! Все боятся, а я нет. Я чистенький. Как стеклышко. Ей-богу! Словечко как звучит — ОБХСС! А я не боюсь.
      — А почему? — спросила с надеждой ехидно Топоркова, подозревая, что за каждым начальником водится маленький грешок.
      — Я не боюсь, я не ворую. Воры боятся слова «ворую», а я и слова такого не боюсь. Я честный человек. Я чистенький, адекватно говорю. Я чистенький, как младенчик, только-только родившийся!
      — Еще побоитесь, — холодно пообещала Топоркова, а Ромуальд Иванович, когда они вышли, вдруг громко захохотал — что тоже для него было необычно, — так громко, что слышно стало во всех углах. Чтобы подчиненные слышали и облегченно вздыхали — мол, начальник смеется. Уже на улице Топоркова сказала:
      — Мы на него напустим Мишеля. Знаешь, Маня, пусть поговорит. Он сегодня обещал быть. Вот сволочь, этот Ромуальд Иванович. Я ему дипломный проект сделала, а он ведет себя так, будто ничего не должен. А краники текут, Маша.
      — Неудобно, — призналась Мария.
      — Все удобно, — отвечала Топоркова. — Неудобно воровать, неудобно в общежитии жить взрослой женщине, а в своей комнате — более-менее.
     
     * * *
     
     На следующий день Мишель докладывал обстоятельства разговора с начальником ЖЭКа:
      — Я зашель к начальнику, а он сидель и писаль важную бумагу. А я ему сказаль: вы, мой дорогой товарищ, уважайте законы. Он продолжал писать свою важную бумагу: «В чем дело?» Я сказаль: почему вы нарушаете закон о праве на жилье для советских граждан? Он сказаль: «Я не нарушаю конституцию. Если кто и нарушает, то только не я, потому что я маленький начальник. Кто на сто голов выше, тем ничего не стоит меня ударить сверху по моей голове, а она мне нужна, я к дипломной защите готовлюсь». Я снова сказаль: «Каждый человек имеет право на жилье». Он сказаль: «Жилье мы ей даем, чем плохо в общежитии, газ, вода, комната на четверых». Я сказаль: «В таком случае вы как автолюбитель нарушили правила уличного движения, попали в аварию». Он сказаль: «Не попаду, я один в городе, кто не боится ОБХСС, и мне сейчас некогда». И тут я говориль строго и по-мужски: «Комната, такая мелочь, не стоит мужского разговора, комната — даже не квартира. Такой, говорю, слушай, маленький пустячок, что тебе должно быть приятно дать ее красивой женщине». Он молчал. Я продолжаль дальше: «Надо дать». Он сказаль: «Я подумаю. Ваше предложение даже заманчиво». Я сказаль: «Надо дать, это просьба женщин. Слушай, говорю, дорогой, такой маленький пустячок, что надо, слушай, говорю, дать». Он сказаль: «Надо дать».
      — Ты ему пачку молча положил? — спросила тихонько Топоркова, с нетерпением ожидая конца рассказа.
      — Он такой молодой замечательный человек, который все понимает и все сделает для женщин; он такой замечательный человек, молодой, красивый. Очень хороший.
      — Лучше не бывает, — запальчиво проговорила Топоркова. — Дурак дураком! У него, заметь, ни в одном глазу и ни единой мысли. Правда, Маня? Законченный демагог. Ты ему положил пачку? Вот он и раскис, вот он и пошел навстречу женщине. Правда, Маня? Сейчас навстречу женщине не идут, а идут навстречу деньгам.
      — Не знаю, — отвечала Мария, следя за речью Мишеля и содрогаясь от мысли, что, если Мишель дал начальнику такие деньги, а это уж называется взяткой, тогда она вынуждена будет отказаться от комнаты, работы, от всего, о чем совсем недавно мечтала, потому что на преступление не пойдет. Мария с болезненным обострением следила за его рассказом, и, хотя Топоркова несколько раз повторила: «Ты дал ему пачку?», Мишель не ответил, а раз так, то, значит, все обошлось, и теперь она почувствовала облегчение, заимеет квартиру, обставит, пригласит мать, станет жить, работать и забудет, что может быть иная жизнь, до которой у нее не будет никакого дела.
      — Как же мне вас благодарить, — сказала Мария Мишелю.
      — О да! Для такой красивой милой Маши — честь что-нибудь сделать, какой-нибудь пустячок маленький, комнат — такой маленький пустячок, к тому же казенная, я за честь сочту, — отвечал тронутый Мишель и тут же вышел в прихожую, вернулся с огромным тортом и отдал его Топорковой; та радостная, с блестящими и словно почерневшими глазами, с тонкой, почти просвечивающей кожей на лице смотрела на Мишеля. Мария отметила, что подруга его очень любит. — Я заранее купил торт, чтобы отметить квартиру милой Маши.
      — Ты делай для Маши, а меня не забывай, Мишельчик.
      — Разве я могу о тебе забыть, моя несравненная и прекрасная Елена.
     
     Начальник ЖЭКа встретил Марию, по своему обыкновению, рассеянно, показал на стул, затем, не обращая внимания, что посетительнице неприятно, с минуту смотрел ей в лицо, хотя, надо сказать, лица не видел. Смотреть смотрел, но все равно ничего не видел. В нем, то есть в его голове, а точнее в горячем мозге, по капиллярам которого таинственно пробирались мелкие змейки крови, там происходила какая-то работа, и он, отключившись от внешнего мира, следил за той таинственной деятельностью крови, поджидая, точно хищник в зарослях, какую-нибудь проплывавшую мыслишку — подцепить и воспользоваться ею. Это было похоже на рыбалку. Мысли плавали, как рыбины в воде: их было мало, но все-таки...
      — Время-то какое! — вздохнул он, прекращая охоту за мыслями.
      — Да, — неопределенно ответила Мария, стараясь сидеть молча до тех пор, пока начальник сам не заговорит о комнате.
     На лице Ромуальда Ивановича, до этих пор занятого мучительным поиском наиважнейших и наиценнейших для дипломного проекта мыслей, появилось — ввиду молчания пришедшей — удивление, потом оно сменилось сомнением и даже разочарованием, и вот уж его брови взлетели высоко и изумленно:
      — За какими делами пришли ко мне? Отвечайте!
      — По поводу комнаты, — с дрожью в голосе ответила Мария, чувствуя, как ей стало неприятно.
      — Какой комнаты? Вы можете мне толком объяснить? Вы думаете, что я помню все, что происходит во вверенном мне ЖЭКе, и в состоянии вообще держать всякую мелочь в моей голове. Ошибаетесь. Таких, как вы, тысячи, а я, кстати, один. Ну как, ну что, ну о чем вы хотели меня спросить? Спрашивайте меня, спрашивайте.
      — Я не знаю... хотела сказать, мне сказали, — растерялась Мария, и сердце у нее быстро-быстро застучало, и в голове всплыла мысль: не видать ей комнаты как своих ушей.
      — Ах вы не знаете, я должен знать. Вот вам ключи, — кинул он ей с обидой ключи, как бы сим жестом доказывая, что Мария не способна даже понять его, хотя что понимать и почему она должна это делать, он не смог бы, пожалуй, объяснить. — Только вот что: бухгалтер нам нужен, как лист финиковой пальмы для статуи, сработанной еще рабами Рима! Нам нужны дворники. Я вас оформляю бухгалтером, а вы работаете дворником. И никаких претензий! До зимы. А потом время покажет. Так вот я вам сразу без всяких вопросов отвечу. Поняли меня? Комнату даю только по просьбе женщин. Кстати, как исключение и в силу необходимых причин... впрочем, идите. Адрес на бирочке написан. Да! — крикнул он, когда Мария, не чуя под собою ног, боясь, что ее вернут и отберут ключи, старалась побыстрее уйти из кабинета. — Вторая комната — не ваша, ваша — первая, как заходишь в квартиру. Оформляйтесь с завтрашнего дня. Идите. Потом пропишетесь. Впрочем, если комната не понравится, все бывает, приходите, другую подберем.
     
     * * *
     
     Марии комната понравилась. В пятиэтажном блочном доме, на первом этаже, в двухкомнатной квартире — ее комната. Комната оказалась просторной, отремонтированной, чистой; на полу — линолеум, обои салатового цвета, мягкий свет из окна, приятно от воздуха, от деревьев, простирающих свои ветви до окон; комната угловая, и в ней два окна — выходили окна в сквер. Словом, у Машиных ног, как говорится в таких случаях, лежало пространство в целых шестнадцать квадратных метров. Но нет... перед ней лежали не шестнадцать квадратных метров комнаты, а огромные пространства.
     Мария опустилась на корточки; теперь у нее есть свое жилье, где поселится одна или с матерью, сможет в любое время сказать подругам: «Пошли ко мне домой». Свой дом — хоть это и не дом в полном смысле слова, но ее угол. Разве в нем нельзя себя чувствовать чудесно, как в своем собственном доме?
     
     * * *
     
     Вечером Мария пригласила Топоркову посмотреть комнату, за ней увязался Мишель. На улице у маленькой Аленки, когда она медленно шла под руку с Мишелем, как-то особенно заметно выпирал живот. Рядом вышагивал Мишель, одетый в великолепную кожаную куртку, светлые брюки и отличные туфли. Он молчал, только улыбался, и жизнь, казалось, перед ним катила свои полные великолепия волны, рождающие ощущение бесконечности этой самой жизни, бесконечности прекрасного. Потому что в прекрасном нет повторения, прекрасное — вечное обновление.
     Мишель, взглянув на дом, сказал, что дом мог, в принципе, выглядеть лучше, потому что он так понял того начальника. Добавил, что относительно строительства блочных домов у него имеется замечательная мысль, которую он собирается высказать на одном очень высоком уровне, мысль, заключавшаяся в том, что необходимо строить красивые дома и красивых женщин в принудительном порядке поселять в эти дома, а всех мужчин селить в плохие, вот такие же блочные так как мужчины плохо разбираются в красоте.
     Топоркова со свойственной ей категоричностью заявила:
      — Из-за такого сарая весь сыр-бор?
      — Нет, Алена, это не сарай, а очень даже хороший дом, — принялась защищать Мария свой дом. — Что ты говоришь? Ты прямо как будто княгиня какая, всю жизнь прожила в замке.
      — Хорошая квартира — тот же замок, — сказала Топоркова.
     Мария распахнула дверь, как бы приглашая всех порадоваться вместе с нею.
      — О да, я полагаль, будет не так хорошо, — проговорил Мишель, проходя первый в прихожую. — Жизнь, Елена Прекрасная, складывается из мелких пустячков, а нужно тебе знать, что из пустячков так называемых состоит жизнь и главная фигура в жизни — женщина. Мы с тобой встретились на улице — пустяк, но из того пустяка вон человек скоро получится. — Мишель показал на живот Аленки и засмеялся.
     Мария откровенно радовалась, ходила по комнате, трогала обои руками и говорила:
      — Заменю обои. Обязательно.
      — И эти хорошие, — проговорила Топоркова, прислонившись к стенке. — Вот мы собираемся, Маня, свадьбу сыграть. Приглашаем девяносто девять дипломатов. Слушай меня, как ты считаешь, с таким пузом удобно среди дипломатов — наших я не боюсь — играть роль новобрачной? Посмотри, ведь пузо никакими оборками не скроешь. Шалью думала скрыть, но маленькой шалью не скроешь. Как ты считаешь?
      — Было б счастье, а уж все остальное не грех, — отвечала Мария, занятая своими мыслями; ей уже мерещилось, куда она поставит платяной шкаф, тахту, стол и обязательно — книжный шкаф.
      — Мишель, в каком ресторане мы планируем свадьбу играть? — спросила Алена.
      — В каком лучше! Чтоб музыка лучшая, официанты отборные, — отвечал Мишель. — Чтоб все говорили: это свадьба! Мишель Герцог де Саркофаг женится! Один раз и — всю жизнь! Там узнают, какой у меня размах!
      — Манечка, а ведь девяносто девять человек — не мало? — спросила Топоркова. — Ох, пойдемте, что-то у меня в животе, вот тут, тянет. Надо полежать немножко.
     Топоркова с Мишелем вышли, а Мария осталась и еще полюбовалась своей комнатой; воображение живо рисовало ей приятную картину будущей жизни. Возвращались они так же тихо, не торопились. Топоркова рассказывала о своих ощущениях беременности, Мария молчала. И у Топорковой, у которой собиралась ночевать, тоже молчала, переживая получение комнаты, подходила к сумочке, то и дело трогала ключ: лежит!
     Мишель вызвал такси поздно, уехал часа в два. Мария долго не могла уснуть. Потом ей снилась комната: она сидела на пороге, а в окно нескончаемым потоком лилось солнце, и Мария, распахнув руки, пела радостную песню, голос лился, как лучи солнца, и комната не имела стен, перед нею простиралась сама жизнь, и голос уносился далеко, пролетая над невидимыми материками и океанами.
     Утром Мария проснулась рано, но Аленка уже не спала, лежала молча и следила за ней, широко раскрыв свои влажные глаза, ставшие необыкновенно красивыми в дни беременности.
      — Слушай, Маня, как ты думаешь, — сказала Топоркова расслабленным ровным голосом. — Раньше у меня было столько неприятностей, лихорадило месяцами, шла ожесточенная борьба не на жизнь, а на смерть — за квартиру. Я покоя не знала. А теперь пошла полоса удач: человек хороший, такой скромный, никогда сам не напомнит, что посол, а не из мебельного магазина ворюшка. Ведь на иерархической лестнице в любом государстве перед послами — только министры. Так? Вот видишь, куда я мечу. Как ты сама-то смотришь, может ли полоса удач длиться долго? Я знаю, счастье на всех не дается, и никуда от этого не денешься, счастье не любит неудачливых, выскользнет из рук и прыгнет к тому, кто идет и не спотыкается.
      — У тебя предчувствия? — спросила Мария, плохо ее слушая.
      — У меня ребенок будет, не о себе я теперь беспокоюсь, — отвечала Топоркова. — Проснулась в шесть утра и все думаю. Эта свадьба растревожила мою душу. Может, свадьбу не играть? На нравится мне затея с пышными маскарадами. Мы с Мишельчиком любим как? По утрам кофе и чернослив калифорнийский со сметанкой — и прекрасно. А зачем эта свадьба, люди, автомобили, внимание. Ведь дурно кончится, когда завидовать будут, а зависть — хуже ножа. Как ты считаешь?
      — Я никак не считаю. Мишель твой ждет свадьбу.
      — Он захочет, как я захочу. Это моя идея свадьбы на девяносто девять персон, — проговорила раскаивающимся голосом Топоркова, вставая с постели. Мария решила приготовить завтрак, но Алена сама занялась им: промыла горячей водой чернослив, распарила его в кипятке, сложила аккуратно на тарелочки и сверху положила несколько ложечек густой сметаны, затем сварила по яйцу всмятку — весь завтрак. — Нравится? Завтрак аристократа. Еще можно поджарить хлеб по-французски. — И она тут же разбила несколько яиц, взбила их с молоком и сметаной, и обмакнув ровные ломтики хлеба в образовавшуюся смесь, зажарила в масле.
     
     Начальника ЖЭКа Мария встретила возле своего дома, и у нее упало сердце от дурного предчувствия. Она подумала: «Вот тебе и песня во сне — всегда к плохому». Замедлила шаг, и, как всегда бывало при больших неприятностях, ноги у нее как-то завибрировали в коленках. На Ромуальде Ивановиче, молодящемся человеке с выражением полной беспечности на лице, красовалась красная рубаха и белый модный галстук, белые брюки, долженствующие подчеркивать его вкус, и черные туфли на толстенной подошве, разумеется, заграничного производства. Мария посмотрела на Капитолийского, как на заклятого врага, который хочет отобрать выданные вчера ключи. И так глубоко проникла в нее уверенность, что когда он сказал: «А вы мне нужны!» — то она услышала совсем другое: «Дайте мне ключи».
     Он спросил: «Как вас звать?» — а ей слышалось: «Я пришел их взять». Только на третий раз она расслышала:
      — Как вас звать?
      — Дворцова.
      — Дворцова, как вас звать? — поинтересовался он, разглядывая зорким взглядом принадлежащие ему владения двора.
      — Дворцова, — отвечала еле слышно, по-прежнему подозревая за Ромуальдом Ивановичем нечистые замыслы.
      — Вы понимаете, о чем я вас спрашиваю, или вам крайне затруднительно понять мой обыкновенный вопрос: «Вас звать, Дворцова?»
      — Дворцова.
      — Вы считаете, я с вами хочу познакомиться для интима, и вы, подозревая подобное за мной, хотите только официальных отношений, так я могу расценить ваши чудачества? — хмуро проговорил Ромуальд Иванович. — А мне, впрочем, не до вас. И не до интима. Поняли или нет? Впрочем, мне необязательно спрашивать вас о вашем имени. Если хотите знать, исходя из страшного дефицита времени, нужно идти, я вам покажу двор и дворы, где пока вы лично должны следить за чистотой.
      — А ключ? — вырвалось у Марии. Слова начальника ЖЭКа прошли мимо нее, в голове все время вертелось: не потребует ли ключ, и она, глядя на Ромуальда Ивановича, казалось, слышала, что тот вел разговор в основном о комнате и ключе, который она крепко сжимала в руке. Начальник понял Марию по-своему:
      — Хватит вам и одной комнаты. Другая будет нужна, когда возьмем настоящего дворника, а вы займетесь бухгалтерством, как положено. Сразу уж квартиру!
     Он повел Марию по дворам, популярно объясняя, что нужно делать, где брать метлы, лопаты, носилки, пообещал выдать новый халат, прямо-таки безукоризненного фасона и белого цвета, в котором Марию будет видно издалека, и она начнет выполнять функции не просто дворника, а как бы станет врачом дворов, которым, по его остроумному выражению, нужны врачи, как и людям.
     Необходимо заметить, чтобы не запамятовать: начальник ЖЭКа, будучи занят дипломным проектом, представлял окружающую жизнь ничтожнейшей по своему смыслу, мелкой и маленькой, как чечевичное семя; когда же он жил обыкновенными заботами обыкновенных людей, выяснялось, что он — обладатель богатейшего воображения и вдохновитель поиска новых методов поддержания чистоты и порядка на территории вверенного ему ЖЭКа. Он так и сказал:
      — Наденьте халат, Дворцова, белый по цвету. — Затем тут же спросил: — Вы прописались?
      — Не успела.
      — Это вас беспокоит? — опять поинтересовался Капитолийский, обнаруживая чрезвычайно тонкое понимание человеческого характера.
      — Да.
      — Тогда я попрошу паспортистку Комисаржевскую Зинаиду Тимофеевну. Она сегодня же оформит вам прописку. ЖЭК — это сложная организация. Но учтите, опять-таки временно. Пока. Пройдет срок, получите постоянную. До свидания.
     Мария облегченно вздохнула, так как до последней минуты ожидала какой-нибудь неприятности от резковатого, но чрезвычайно справедливого, как она могла убедиться, Ромуальда Капитолийского. Мария еще раз обошла все дворы, пристально посматривая вокруг, убеждаясь, что работать можно и она будет чувствовать себя неплохо среди этих людей. Мария написала обо всем матери и попросила у нее немного денег. А через неделю получила телеграфом сто десять рублей и в тот же день возле мебельного магазина на столбе увидела объявление о том, что недорого продается подержанная мебель. Мебель, при первом осмотре, оказалась лучше, чем можно было предположить любому заинтересованному человеку. И на все сто рублей Мария купила старую, но в хорошем состоянии тахту, обеденный стол, платяной шкаф, правда очень старый. Но это не испортило ей настроения. Все купленное богатство привезла к себе.
     Вечером уставшая Мария легла на тахту с приятным сознанием, что день прожит недаром, а впереди жизнь хотя и неизвестная, но все же шагать по ней можно увереннее. Работы Мария не гнушалась никакой, с превеликой охотой подметала дворы, чистила урны, собирала клочки бумаги, успевая замечать, как на нее посматривали проходившие мимо ребята, солидные мужчины, и, оттого что каждый из них обязательно оглядывался, испытывала возникавшее в ней теплое чувство удовлетворения собою. Мария устала и присела на качели в одном из дворов, качели плавно покачивались, а она, закрыв глаза, думала, что можно вскоре пригласить мать, можно пойти на какие-нибудь курсы по подготовке в институт.
     Вечером решила, пока не поздно, сходить в ГУМ, посмотреть шторы.
     У фонтана, в центре большого магазина, остановилась, глядя на людей, толпящихся вокруг, и тут увидела человека, который из-за противоположной стороны фонтана уставился на нее. Коровкин! Сразу его невозможно было узнать. Но плечи, пиджачок, кепка, взгляд — все принадлежало Коровкину. Мария чуть не присела, боясь встречи с мастером, но в то же время потянуло поговорить с ним, сказать Коровкину хотя бы одно ласковое слово: мол, Алеша, хороший ты человек, но не надо стремиться к встрече, давай лучше будем хорошими друзьями. Мария желала случайно встретить его, поглядеть хотя бы со стороны с грустью и тоской на человека, который любил ее. Помнила, как ходила к нему домой, приятно было убирать его комнату, готовить обед, бегать в магазин за продуктами и думать, какой мастер неустроенный в жизни человек и как ему, с легкоранимой, тонкой душой, живется нелегко. Пока Мария рассуждала, Алеша Коровкин уже пробрался сквозь толпу — и вот — остановился в двух шагах. Между ними то и дело мелькали вечно спешащие люди, и Коровкин незаметно подвинулся ближе к ней и, ни слова не говоря, глядел на нее.
      — А как же ты, Алеша, даже руки не протянешь и не скажешь «здравствуй»? Зазнался или как? — спросила Мария и тут же с улыбкой подумала, какой смешной, неловкий человек оказался Коровкин. А в первый раз, когда увидела его, подумала, что перед нею прожженный московский волк, разбитной малый, которому палец в рот не клади. — А навроде мы не чужие, а знакомые, Алеша Коровкин. А и чего ж ты такой хмурый? Как будто потерпел серьезное поражение на всех беспросветно фронтах? Чего ж молчишь?
      — Я не молчу. Душа моя говорит мне: больно.
      — Что же тогда делаешь? — засмеялась Мария.
      — Да вот ищу... — отвечал Коровкин.
      — Синтез ищешь? — спросила Мария весело, не ожидая, что так приятно будет с ним говорить. Только чуть не убежала от мастера Коровкина, а сейчас уже хотелось расспрашивать, смешить его. Коровкин улыбался, но глядел на нее грустно, не понимая и не принимая шуток. В нем жило желание, пугавшее его, — желание любить. К нему приходили мысли: он давно влюблен в Машу. И в нем, человеке, лишенном, как ему казалось, всяких предрассудков, почти помимо его воли оживало боязливое предчувствие, что если он, отвергавший расположение женщины, полностью и до последней черточки осознает свою любовь, то наверняка погибнет, так как Мария Дворцова, которой он, безусловно, не достоин, не сможет полюбить его. Тогда жизнь для него закончится. С приходом этой мысли он стал бояться Марии. Он будет жить иллюзией, которая подчас больше помогает и заманчивее призрачной реальности — несостоявшейся любви, которая ведь всегда будет при нем жить, никто ее не отберет, эту любовь. Лучше жить с прекрасной иллюзией, чем с ужасной реальностью.
     Он ждал, вот сейчас Мария скажет, смеясь и совсем не волнуясь, что не любит замухрышку Коровкина, человека с такой жалкой фамилией, с такой некрасивой физиономией, и навсегда лишит его иллюзий. Если бы Маша зимой, во время его болезни, не приходила! Именно в то посещение запала мысль, что Мария полюбит его. И Алеша Коровкин грезил о любви, которая раньше вообще для него не существовала, раньше о женщинах Коровкин имел свое собственное мнение.
     Мария направилась из ГУМа, а за нею, не желая того, Коровкин. Они прошли по Красной площади, свернули в Александровский сад, остановились у могилы Неизвестного солдата, посидели на лавке под липами.
      — А ты, Алеша, комнату свою больше, наверное, не убирал? — спросила Мария, задумчиво глядя на проходивших мимо людей.
      — Я? Я? Я-а? — спросил Коровкин, растерявшись от ее вопроса.
      — Ты.
      — Нет. Не успел.
      — Так чего же получается, я должна сызнова к тебе идти и бесплатно трудиться на тебя, — засмеялась Мария, откидываясь на спинку и видя, что рядом сидящие старички заинтересованно посмотрели на нее. — Ой ли, стоит ли ходить к тебе убирать, надо еще посмотреть на твое поведение. А то если по женщинам слоняешься, с Шуриной до сих пор враждуешь, то не пойду. А вот скажи, обо мне думал ли хоть разочек? Ждал ли меня, скажи?
      — Не хочу, — отвечал Коровкин. — Ты знаешь о страданиях Орфея? Не знаешь. Он страдал, потому что не мог жить без Эвридики!
      — Почему?
      — Потому что любовь для него — это жизнь, — продохнул Коровкин.
      — Ой ли, а чего же не бывает? — лукаво допытывалась Мария.
      — Такое бы дело — хорошо, — отвечал Коровкин, замечая, как менялись глаза у Маши, когда она посмотрела на него. — Скажи, а у тебя волосы натуральные? Такие волосы были у Эвридики.
      — Волосы у меня натуральные, — ничего не значащими словами отвечала Мария, глядя на Коровкина, и тут наклонилась к нему и воскликнула: — Ой, волосы у тебя седые!
      — Умственные способности проявляются у человека, обладающего большой интеллектуальной силой, и эта способность вырабатывает фермент, который ускоряет седение волос, — сказал Коровкин, с облегчением чувствуя, как к нему возвращается способность говорить умно и так, как он хочет, бросаться замысловатыми словечками, подчеркивающими его способности выражаться мудрено, складно и даже непонятно. — А ум настоящий есть результат деятельности внутреннего синтеза некоей внутренней секреции человека с космическими циклами. Биоритмы космоса! Аплодисменту нету!
     Мария поднялась и пошла по аллее, а вслед за нею — повеселевший Коровкин, минуту назад сделавший вывод, что жизнь, оказывается, несмотря ни на что, продолжается. Он брел рядом, глядел на липы. У него даже походка изменилась, так подействовали слова Марии, то есть это был прежний Коровкин. Она поглядывала на него, думая совсем о другом, о том, что если бы не узнала о женитьбе бывшего мужа Василия, то ей было бы спокойнее и лучше. Неужели так устроена жизнь, что человек может полюбить, а потом разлюбить? Мария часто себя спрашивала: а любила ли она по-настоящему Василия? И отвечала: нет. Так почему же тогда так тронула и возмутила его женитьба? Он же не любил ее никогда! Значит, если бы любил, страдать стало легче?
      — О чем ты думаешь? — спросила Мария, глядя себе под ноги на асфальтовую дорожку, и мелкие камешки, словно зернышки, рассыпанные по асфальту, мелькали перед ней.
      — Я думаю о голосе Орфея, когда он пел. Говорят, что Орфей семь месяцев рыдал под скалами на заброшенном берегу реки Стремона и снова и снова воспевал свою печальную судьбу, и, слушая пение, смягчались тигры и умилялись крепкие дубы.
      — Жалко его. Скажи, а ты мечтал пожить великим человеком хоть один день.
      — У меня другие мысли теперь и другие обязательства.
      — Какие же? — спросила тихо Мария, догадываясь, что он скажет что-то необычное.
      — Полюбить тебя — вот мои обязательства.
      — И удалось?
      — Давно.
      — Как давно? — спросила торопливо Мария.
      — Зимой, если помнишь, — отвечал убито Коровкин, вспоминая те счастливые минуты, как что-то давнее и недоступное.
      — Скажи, Алеша, чего тебе во мне нравится, только честно, не нужно мне врать и говорить красивые слова. Мы с тобой не в том возрасте.
      — Все, — отвечал Коровкин.
      — Как все? — засмеялась Мария. — Ну знаешь, так говорят, когда ничего не нравится. Ты скажи точно, скажи честно.
      — Лицо твое, — начал Коровкин. — Руки твои. Ноги твои. Ты мне нравишься. Голос, волосы, воздух, которым ты дышишь, слова, которые ты произносишь.
      — Чего мужчины помешались нынче на ногах, на волосах? Если б ты видел ноги у Верочки Коновой!
      — Видел, — сознался Коровкин.
      — Произведение искусства, а не ноги! — воскликнула Мария.
      — Произведение искусства может не нравиться, — промямлил Коровкин.
      — Значит, ты ничего не понимаешь в женщинах, Алеша, раз такое мне плетешь. Ноги, волосы... Да на кой тебе ноги, волосы? — фыркнула Мария, считавшая, что главное у женщины, как у всякого человека, — умная голова.
      — Я сказал — все, — буркнул Коровкин, останавливаясь и беря Марию за руку, до которой совсем недавно боялся дотронуться, и рука оказалась такой податливой. Алеша взять-то за руку взял, да подумал, что идти вот так, держась за руку, хотя и приятно, но неловко, и тогда он поцеловал руки — одну, потом другую.
      — Алеша, ты не принц, а я не принцесса, — проговорила быстро Мария, устремляясь в другой конец сада, лишь бы поскорее уйти с глаз людей, которые видели, как Коровкин целовал ее руки.
     Солнце уже село; на вершинах деревьев и на башнях Кремля лежали розовые пятна закатного света; верхние слои воздуха над городом еще лили на землю густые закатные краски. Здесь, в саду, среди деревьев, в мягком полусвете, не спеша ходило множество людей, и в их молчании, разговорах чувствовалось какое-то удивительное согласие с природой, которая так нежно, с такой преданностью источала запахи, играла цветами, добросовестно создавая уют. Как изумителен вечер, как прекрасно все кругом.
      — Ты, я помню, хотел стать великим человеком, — засмеялась она. — А уж великий человек нашелся бы что сказать. Сколько воды убежало, а он все еще не великий.
      — Я не стать им хотел, а желал побыть в его шкуре один день, — отвечал Коровкин. — Один день пожить, и больше не надо. И я все понял. У меня большая задача передо мною. Не хватает одного — любви. Твоей любви. Маленький человек может стать великим, дай ему крылья.
      — Простому человеку, думаешь, лучше?
      — Так оно и есть. А вот любят, Машенька, все одинаково, поверь моему слову, я тебе точно говорю.
      — Не скажи, Алеша.
      — Я считаю, любить надо, как великий любит, и любить не надо, как маленький. Любовь-то на земле занимает в экологической пирамиде человеческих чувств высшее звено.
      — А я с тобой не согласна, — игриво отвечала Мария, а умом и сердцем чувствовала, что не может не согласиться с Коровкиным: чувства у человека, если они подлинные, обязательно большие и красивые.
      — А я думаю, ты права, конечно, — сказал Коровкин, осторожно беря ее за руку и стараясь идти в ногу.
     Мария поглядывала на Коровкина: «За что он меня любит? Он, видимо, как все мужчины, говорит одно, а делает другое».
      — Скажи, Алеша, а птица невидимой красоты живет в твоем необозримом мире?
      — А ты как думаешь?
      — А как тебе кажется? Живет или не живет? Только говори свои мысли вслух?
      — Живет. У кого она, Машенька, может еще жить, как не у тебя? Ты посмотри на себя, ты так и светишься, и сквозь тот свет я вижу твою птицу, которая летает, летает, ласково машет крыльями и зовет к себе. То, Машенька, мой идеал, который зовет к себе, идеал женщины. Ты моя Эвридика. И для меня ты, Машенька, самая и самая первая на земле. Что делать с собой, я не знаю. Я, мое солнышко, о тебе старался не думать. Но не могу. Вот. А как ты, Машенька, обо мне думаешь? — спросил Коровкин.
     Мария рассмеялась.
      — Я помню, как ты говорил, что император Цезарь-Коровкин очень даже неплохо звучит. Помню твою тщеславную замашку на такую высоту, что, вниз если падать, разбиться можно. Вот тебе и «моритури тэ салутант», дорогой Цезарь!
     Они брели к метро и говорили, и так стало тихо кругом, что Мария оглянулась, будто сплошной поток автомобилей не исходил монотонным гулом, выбрасывая в воздух облака гари. Она прислушалась. Нет, гул не нарастал. А потоки автомобилей, захлестнувшие улицы города, неслись, и каждый — к своей цели. Коровкин и Маша остановились возле грота у зубчатой стены, о котором ходят слухи, что в нем бывший царь Константин, познав горе человеческое, хотел повеситься, умывал свое лицо, и вот однажды ему открылась страшная картина: будто в обрамлении черного круга всплыла на поверхность черная голова и предсказала царю страшную картину гибели царского рода.
      — Вот видишь, какой красивый гротик, — Мария показывала на сооружение из камней, призывая и Коровкина полюбоваться. — А тебе не кажется, что Маша звуком похожа на Алеша? В начале «М», а потом «А».
     И тут Мария рассмеялась, и все, кто ходил вокруг в тени аллей, под сводами деревьев, оглянулись на ее звучный смех и удивились, глядя на ее распущенные волосы. А Мария не замечала своих пышных волос, а если бы заметила, тотчас бы убрала их под сбившуюся косынку. Воздух тонко струился вверх, покидая темную землю и стремясь к крохотным облачкам, в задумчивости плывшим над городом. У нее так прозвенело в душе от тихого, таинственного вечера, что она почувствовала в самой себе удивительное чувство, когда кажется, что ты летишь.
      — Алеша, давай полетаем, — сказала дрогнувшим голо-, сом Мария, беря его за холодную руку, и этого жеста оказалось достаточно, чтобы та необыкновенная легкость, свойственная людям, остро ощущающим отобранные у них когда-то природой крылья, появилась у Коровкина. Он пошевелил плечами, как бы чувствуя за своей спиной некие отростки крыльев. — Смотри, какой вечер! Смотри, как красиво! Помнишь, мы с тобой летали зимой? Помнишь? А теперь-то лето! Смотри, смотри кругом!
     В тот самый момент, стоило им поближе подойти и ступить на ничем не примечательный камень, до которого не доходил ни один из людей, ищущих красоту, как Мария ощутила страстное желание взлететь. Душа ее так и рвалась вверх. Она взволнованно глядела на Алешу с таким желанием пронестись над деревьями, городом, людьми, что и Коровкин проникся тем же самым желанием, его окутала та же страсть, и он обхватил Марию за талию, что-то ей прошептал. И в тот же миг сердце Марии так и рванулось из груди. Так явственно было ощущение полета. Вот они легко и стремительно взмыли вверх, пронзая дурманящую атмосферу подлипового мира Александровского сада.
     «Вслед за своим сердцем стремлюсь, — подумала с необъяснимой гордостью и радостью Мария. — И мастер со мною, торопится за моим сердцем».
     У нее закружилась голова — словно в полете, и она, боясь упасть, поспешно спустилась со ступенек, присела на лавку, закрыв лицо руками, но ощущение полета не проходило, ей все казалось, что она летит, и не одна, а с Коровкиным. Мария чувствовала себя необыкновенно, было такое ощущение у нее, словно она давно летает и ей не привыкать. Вот она, откинув слегка руки назад и открыв от изумления рот, стремилась вперед, и волосы ее засветились ослепительным белым светом в лучах заходящего солнца. Встречные потоки воздуха мягко и плавно обтекали их. Коровкин от волнения обронил свою кепчонку и все старался подпрыгнуть, как будто хотел сесть на невидимого коня. А Мария ликовала. Вот они уже над городом и видели, как по земле ходили люди, двигались черные автомобили; отсюда и автомобили и люди казались маленькими, восхитительными козявочками, ползающими по земле. Мария переживала как наяву свое ощущение необыкновенного полета. Она не могла понять его, а перед глазами...
      — Ах, несмышленыши, ах вы мои козявочки! — вырвалось у Марии из взволнованной груди. — Ползайте, ползайте, вам это очень даже на пользу; мы мешали вам, мы стесняли вас. Ах, жалко мне вас, козявочки.
     Она заспешила в сторону солнца, и яркий свет слепил глаза; радужная оболочка, согнутая в три круга, окружала солнечный диск. Но им не больно было смотреть на солнце, наполнявшее их еще большим восторгом, влекущее летевших какой-то неведомой и никому не объяснимой силой.
     Мария увидела каменную гряду Калининского проспекта, верхние этажи которого еще ловили лучи солнца, зеленой стрелкой взмыл затем Кутузовский проспект, а потом аллеями потянулись зеленые островки, переходившие в оазисы, внутри которых приютились красивые домики с прудиками, помещеньицами, с людьми, редко и одиноко пристроившимися с удочками. А далеко на юге проклюнулась Венера, и первая тень, качнувшись, спустилась на землю.
      — Алеша, — зашептала Мария, не открывая глаз. — Смотри, мальчик плачет. Давай успокоим. Как хорошо каждого успокоить, погладить, пригреть. Слезы, слезы, слезы в мире! Ах, слезы! Зачем вы?
     Коровкин не мог отвечать Маше и молчал, подчиняясь ее незримому приказу, как солдат. Когда он порою задумывался над жизнью, то казался себе маленькой козявочкой, которая ест, пьет, ходит, думает о своих незначительных делах и, главное, всегда довольна жизнью. Но в тот момент, когда его сердце неожиданно взрывалось и он коршуном рвался на высоту необозримую, как сейчас, откуда была видна вся жизнь человеческая до самой мелочи, — в такие моменты он чувствовал себя какой-то могучей личностью, обуреваемой фантастической мощью и способной на гигантские дела, и, ощущая в себе эту неохватную мощь, оглядывался, как бы ища ту самую точку опоры, которую безуспешно пытался найти один из крупнейших философов древнего мира, воскликнувший: «Дайте мне точку опоры, и я переверну земной шар!» В такие минуты Коровкин чувствовал в себе сосредоточенность большой силы.
     Уже близилась ночь, и Мария спросила Коровкина, не улететь ли им навсегда туда, где заходит солнце, где перед ними откроется прекрасный и замечательной красоты мир, в котором можно жить припеваючи. Алеша и на этот раз ничего не ответил, и от его молчания Мария почувствовала тоску в сердце, и она открыла глаза. И сразу исчезло ощущение полета. И только сердце учащенно билось в груди, изо всех сил проталкивая во все уголки горячую взбудораженную необычными чувствами кровь. Уже закрывали в саду железные ворота, и милиционер, не заметивший их ранее, подозрительно посмотрел и спросил:
      — А вам особого приглашения, товарищи влюбленные?
     Мария промолчала. Но поразительно: усталости не чувствовала и в душе у нее плыл неутихающий восторг от явью промелькнувшего в душе полета.
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft 2005-2015