[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Владимир Мирнев. Нежный человек

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

  ГЛАВА XI

ГЛАВА XII

  ГЛАВА XIII

  ГЛАВА XIV

  ГЛАВА XV

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  ГЛАВА II

  ГЛАВА III

  ГЛАВА IV

  ГЛАВА V

  ГЛАВА VI

  ГЛАВА VII

  ГЛАВА VIII

  ГЛАВА IX

  ГЛАВА X

<< пред. <<   >> след. >>

     ГЛАВА XII
     
     Все последующие дни Мария находилась словно в лихорадке. Она пугалась мастера Коровкина, избегала оставаться с ним наедине, и, главное, что бы он ни говорил — старалась молчать. В ней самой словно созревали какие-то мысли, ощущения, и она полнилась ими, боялась их. Неотвратимость надвигающихся, но еще неизвестных событий пугала ее больше всего, и так как виновником их оказался мастер Коровкин, то она старалась возненавидеть его и относиться к нему так же, как, например, Галина Шурина. Но ничего не получалось.
     Мастер перестал опаздывать на работу, но по-прежнему отчаянно воевал с Шуриной, не забывая при этом похваливать Марию, Конову, а о других подчиненных, которые трудились в соседнем доме, говорил с восторгом. Коровкин вовсю вел дипломатические интриги с единственной целью — показать, как плохо работает Шурина и как замечательно трудятся остальные. Марии это не нравилось. Шурина же, объявляя войну мастеру и полагая, что в войне все средства хороши, призывала девушек из их бригады стать на ее сторону. Мария понимала: Шурина не права, и ей было неприятно, когда та гремела на весь дом, проклиная Коровкина и требуя немедленной расправы с ним.
      — Я лично такого не потерплю и отправлю ее, хотя она и Шурина, кирпичи таскать на дальние строящиеся объекты, там уж будь на сто процентов спок, не повоюешь! — грозился тихим голосом мастер, оглядываясь, боясь, что его на самом деле смогут услышать посторонние и истолковать неправильно. То было единственное, чем мог пригрозить Коровкин непокорной Шуриной.
     Мария очень переживала за Коровкина, так как особенно проявлялась его беспомощность в минуты, когда тот шепотом грозился и особенно отчетливо ощущал свое бессилие. Мария переживала, но старалась и виду не подать, что тревожится за него.
     Мастер недоумевал от того, что Мария, несмотря на его явные знаки внимания, относилась к нему холодно, ее молчание им воспринималось как глубокое равнодушие, как даже душевная черствость, чего уж он никак не ожидал от нее. Во время отделочных работ в квартирах, хотя Дворцова и старалась избегать Коровкина, все же порою они оставались наедине. В такие минуты Коровкин выразительно смотрел на Марию, а она принималась с остервенением заделывать пятна или красить ободранные подоконники, рамы, и он видел в этот момент, как она переживает, и, желая подбодрить ее, старался сказать умное слово, а говорил такую нелепость, что можно было только удивляться, как она могла прийти в голову мастеру.
     Появления Алеши Коровкина Мария боялась больше всего и рада была убежать, чтобы не оставаться с ним наедине, потому что ведь обязательно кто-то заметит и рассудит по-своему.
      — Я, Машенька, одинокий человек, вот умру, и никто по мне не заплачет. А? Ты сама даже слезинку не уронишь, а? Мать моя, сама знаешь, человек пропащий, нашла себе человека тоже пропащего, и вот они, пропащие, морокуют пиво вместе. А я брошен на произвол судьбы, а судьба ведь индейка, и не больше того. Машенька, ты мне скажешь, как относишься к земной любви?
     Мария опять не отвечала. У нее пылали щеки и внутри что-то горело, и ей очень хотелось сказать Коровкину, чтобы он такие жалобные слова не говорил. Собиралась, но ничего не могла придумать и молча, сосредоточенно трудилась, ощущая лишь, как невыносимо ей от хлынувшей к щекам крови и как горячая кровь, устремляясь по тесным сосудикам, словно растворяет ее мысли. Сколько помнит Мария, ей не приходилось говорить о любви, и в тот вечер, когда она сказала Василию: «Я тебя люблю», казалось, что другого и быть не могло.
      — Я прихожу домой, — продолжал между тем Коровкин тихим голосом. — Ложусь в постель. Нет, перед тем я выпиваю свое положенное — лимонад. Раскрываю постель и ложусь. О чем же я думаю, как ты считаешь?
      — Не знаю, — отвечала Мария, догадываясь, о чем он думает.
      — О тебе.
      — Не говорите так.
      — А еще о чем? А еще о чем?
      — Не знаю.
      — О тебе! О тебе! О тебе!
     Марии становилось неприятно: в сказанном она чувствовала ложь. Потому что, как Марии думалось, и она в том была уверена, о любви так просто не говорят. Любовь не игрушка, и с ней шутить нельзя.
     Вошли Конова и Шурина. Мастер Коровкин сразу замолчал. Шурина подозрительно поглядела на пылающее огнем лицо подруги, но Галина и не догадывалась о том, что здесь происходило. Шурина презирала мастера, считала, что на всем земном шаре не найдется женщины, способной его полюбить. Презрение Галины было столь велико, что одно присутствие мастера отравляло воздух, и она тут же старалась сказать какую-нибудь грубость, вынуждая мастера уйти. А ведь явных причин для такого отношения не было. Как только появлялась Шурина, Коровкин, минуту назад заводивший разговор о любви, пронизанный нетерпеливым желанием узнать, насколько к нему небезразлична Мария, терялся, его словно подменяли. Бледное лицо напрягалось, меняло выражение, на нем отражалась боязнь, в то время как мастер готов был показать, будто он не только не боится своей подчиненной, но, напротив, чувствует явное и полное свое превосходство над нею.
      — Уважаемые товарищи девочки, исторический аспект сегодняшнего дня требует диалектического изучения всех компонентов отделочных работ в этом большом замечательном доме, который, как мне думается, явится прекрасным памятником для тех, кто его строит, — произнес мастер Коровкин длинную тираду, рассчитанную на то, чтобы интеллигентность его выражений заставила Шурину замолчать. — Варварам ставят памятники на площадях — Цезарь, Наполеон, Александр Македонский, но прекрасные и замечательнейшие люди, а это люди-строители, возводят сами себе памятники, а эти памятники — дома! Этот шестнадцатиэтажный дом я объявляю вашим, дорогие товарищи, памятником! Аплодисмент! Нету аплодисменту! Ничего, переживем и без аплодисменту.
     
     * * *
     
     Мастер, видимо, не заметил, как Мария оставила его и побежала вверх по лестнице. На шестнадцатом этаже перевела дыхание, толкнула первую дверь и очутилась в квартире, затем вышла на лоджию и тут постаралась отдышаться. Вся стройка лежала перед ней как на ладони.
     Солнце опустилось довольно низко и, казалось, изо всех сил стремится, прорвавшись сквозь плотную завесу туч, залить открывшиеся окрестности розоватым светом. Сеялся мелкий дождичек, но его не видно было. Мария никогда не поднималась так высоко. Отсюда, сверху, близлежащие корпуса, какие-то сооружения, высвеченные предзакатным солнцем, смотрелись особенно отчетливо, являяя собой прекрасную картину живого организма стройки. Хотя рабочий день уже кончился, однако к тому дому, который только что начали строить, подъезжали могучие КамАЗы с прицепами, нагруженные кирпичом, блоками железобетона, рамами; рев самосвалов долетал до слуха Марии. Там и сям сновали люди в спецовках; краны, нацеленно подняв стрелы, с какой-то важной озабоченностью несли грузы на строящиеся этажы.
     Весь квартал представлял собою сонм прекрасных своей новизною домов, возводимых, построенных, пущенных под отделочные работы. За новым кварталом открывался уже обжитой район с улицами, яслями, школами, длинными проспектами, стремительно убегающими к центру Москвы. И, насколько хватало глаз, тянулся огромный город, в котором теперь жила Мария. Вот она, Москва, смотрит на нее Мария, а сердце у нее потихонечку стучит, как бы говоря: смотри, смотри, самый лучший в мире город!
      — Как видок, милая? — Мария вздрогнула от неожиданности, потому что не ожидала услышать здесь голос мастера. — А я вот хожу сюда после работы смотреть. Ах, Машенька, нет ничего красивее, я тебе скажу. Нету. Я люблю такие дома, которые, как наш, построены, но еще не заселены, когда надо бегать, докрашивать, добеливать. Эх, Машенька, я без строечки своей не смогу жить, мне без нее умирать надо. Я буду триста лет строить.
      — Если триста лет проживете, — проговорила Мария, не глядя на него.
      — Я проживу четыреста лет, пока не станет ясно, что и без меня жильцов будут ожидать хорошие квартиры, чтоб без брака. Строить, Машенька, — ничего важнее нету в любом аспекте. Нету. Ребеночек вот такюсенький, а уж, смотри, с лопатой ходит, из песка строит. По своей природе человек — строитель. Значит, выходит, надо только развивать в человеке эту его природную особенность — и все. Мы сдаем дом, и ни разу у меня не было такого, чтоб не подписали акты, потому что мы с вами, уважаемые девочки, работаем и будем работать только на «пять» с фантиком. Стройка для меня, Маша, как мое сердце, нет ничего важнее. Недаром я учился в четырех институтах, отовсюду уходил, потому что не в тех учился, а вот строительный — мой институт. Тебе нужно туда обязательно поступить — лучший институт. Он — наш, из него не уйдем. Аплодисмент? Нету аплодисмента.
      — И не будет, — сказала Мария, посмотрела на мастера, потихоньку повернулась, собираясь уходить.
      — Ничего, Мария Стюарт, переживем. Не такое переживали мы в наше историческое время. Но скажи, как ты относишься к Шуриной, которая меня все время щиплет и щиплет, хотя я ей ничего плохого не сделал. Никому в этом мире я зла не сделал. Клянусь сердцем! Зло не моя профессия. Почему? — повторил мастер, осторожно и незаметно подавляя в себе обиду на Шурину и стараясь говорить мягко и нежно. — Почему?
      — Не знаю, — проговорила Мария, перешагнула порог и заспешила вниз по лестнице. Слышался только шорох ее шагов.
      — Почему? — услышала она тревожный вопрос мастера, громко прозвучавший по всем лестничным площадкам шестнадцатиэтажного дома. — Почему? Почему?
     
     * * *
     
     После работы Мария собралась к тете Ларисе. На остановке к ней подошел мастер, и ей очень захотелось пожалеть его, сказать что-нибудь ласковое, так как она видела: не выветрилась еще у него горечь после случившегося на работе. Что сказать? Что Шурина не права, и добавить, что просто замечательно, раз мастер не взорвался и не оскорбил ее. Коровкин молчал, и от его молчания ей стало не по себе. Мария боялась на него взглянуть, мысли и чувства ее были в смятении, трудно было понять себя: как быть, как вести себя с ним? Подошел автобус, и они доехали до нужной остановки.
      — Ну, я пошла, — сказала Мария, повернулась к Коровкину, остановившемуся рядом.
     Мастер не ответил и головы не поднял, повел лишь глазами в ее сторону. Вид у него было такой жалкий, обиженный.
      — Осень, — вздохнула Мария, ощущая мелкие капельки дождя, густо облепившие лицо. Туманная пелена повисла над улицами, и вокруг все было мокро — дома, автомобили, асфальт; вороха опавших листьев дополняли собою грустную и печальную картину поздней осени. На проспекте только редкие прохожие стремительно проносились то в одну сторону, то в другую, да приглушенный шелест шин по асфальту лишний раз подчеркивал состояние засыпающей природы.
     Марии стало жаль не только мокнущего под дождем Коровкина, но и деревьев, молча и терпеливо переносивших так некстати сеявший мелкий дождичек. Хотелось уткнуться в теплый угол или посидеть возле жарко натопленной печи, ни о чем не думая, а лишь переживая — одна и никого нет. Одна и — никого. На этой мысли Мария остановилась. Что ж, так и будет всегда? Еще кто-то должен быть? Кто? Мать или кто еще? Мать у нее единственный близкий человек. Маша, забыв про Коровкина, направилась домой, а за ней — он. У подъезда Мария остановилась.
      — А вы чего, Алеша Коровкин?
      — Ко мне поедешь? — спросил Коровкин, торопливо проглатывая слова. — Поедешь?
      — Что же мы будем делать у тебя? — Мария обращалась к мастеру то на «ты», то на «вы».
      — А что делают двое взрослых, когда они мужчина и женщина? — вопросительным тоном отвечал Коровкин. — Ты понимаешь меня?
      — Не по-ни-маю, — отвечала Мария. — Не по-ни-маю. И не хочу понимать.
      — Ты видишь, Мария, я ведь один.
      — Ну и что ж? Я в таком случае должна тебя ублажать, услаждать жизнь твою, или чего вы хотите от меня? Как вам не стыдно?!
      — А я-то ведь хороший человек, — отвечал Коровкин, пытаясь обнять растерявшуюся Марию. — Я смеюсь только над самим собою. Вот говорю, а в каждом моем слове издевка над собою. Только над собою.
      — Никто не похвалит, если сам себя не похвалю!
      — А я правды не боюсь, я слыхал, как меня Конова хвалила, говорила про меня правду. Я с министром говорил, знаешь ведь. Не сказал же он после разговора, что я — дурак. А ты меня не уважаешь?
      — За какие такие дела великие я вас должна уважать? — Марию рассмешили слова Коровкина, которому и самому стало весело.
      — Не за что? — удивился Коровкин. А за что?
     Ты меня не уважаешь? Ладно, но ты полюби меня, ведь не грех хорошего человека полюбить. Я думаю, надо вписать в графу соцобязательств: так, мол, и так, я, такая-то девушка, и вот обязуюсь полюбить хорошего человека, красивого мужчину Коровкина. Смешно? Аплодисмент! Нету аплодисмента!
      — Уж и красавец!
      — А разве не так?! — воскликнул Коровкин. — Ноги есть, руки есть, зубы свои, волосы не искусственные, как у некоторых. А ты сама красивая, так что я для тебя пара подходящая. Вот и полюби меня, не отпускай. Клянусь тебе, что пора в меня влюбиться. Честное слово! Я тебе скажу, земля существует четыре с половиной миллиарда лет, а такая, как ты, впервые живет на земле. Знаменитая лесбоская Сапфо не стоит твоего мизинца на левой ноге. А она была красавицей, воспета в стихах, в истории отмечена. Нет, ты должна понять меня, Коровкина. Должна.
      — Ой ли?
      — Клянусь всеми великими людьми!
      — Да клясться мужики нынче умеют, себя хвалят, словно товар продают подороже. Ну да ладно. Хвали себя и хвали, а я пошла. — Она повернулась и направилась вверх по лестнице, хотя можно было войти в лифт. Он догнал ее и некоторое время шел шаг в шаг.
      — Машенька, ты обиделась на меня? Не обижайся. Я смешной человек. Не обижайся, ладно?
      — Нужда приспичила обижаться на тебя, — отвечала Мария, останавливаясь и не желая, чтобы Коровкин провожал ее.
      — Я разве не прав? Скажи. Разве я не прав, что ты мне нравишься?
      — А ты знаешь, что я была замужем? — резко и так решительно спросила Мария, что тот опешил, — не от услышанного, а от ее вызывающего тона. Коровкин молчал, а Мария решила: мастер окончательно сражен ее признанием, и уж сожалела о сказанном, хотя чувствовала облегчение от своей смелости. — Ты, мастер Алеша Коровкин, не знаешь моих обстоятельств.
      — А я тебе говорю, ты — прекрасная женщина, — отвечал Коровкин, смело и с вызовом. — И что за последние четыре с половиной миллиарда лет на земле не жила такая прекрасная, как ты.
      — И что же? — не поняла Мария.
      — А то, что, Машенька, меня такое обстоятельство не удивляет; встретил я прекрасную и единственную женщину, мою надежду. Вот что меня убеждает, Машенька. Вот в каком смысле ты явилась передо мною, вошла робко, но навсегда в мою мечту. Вошла и сказала: я явилась.
     
     * * *
     
     Мария была в таком состоянии, будто вгорячах отхлестала Коровкина по щекам; его неожиданное признание прозвучало как гром, как пушечный выстрел, как разорвавшаяся среди белого дня со страшной силой бомба, которая наделала столько шума и грохота, что у нее до сих пор гремело в ушах. Она торопилась вверх по лестнице, а в ушах стоял резкий шум, и у нее уж промелькнуло в голове: напрасно отпугнула Коровкина, который теперь, видимо, страшно огорчен. Она бежала все выше, с каждым шагом замедляла ход, с каждым шагом становилось тяжелее, но не от усталости, а оттого что оставила Коровкина одного. Мария хотела вернуться, но что-то ее удерживало. И тогда она
     уткнулась в угол лестничной площадки, опустилась на корточки и — заплакала. После слез стало спокойнее, в душе теснились прежние чувства, отчетливее проявились в ней те мысли, к которым прибилась давно, но которых боялась. Теперь все стало на свои места. Мария отчетливо осознала простое, единственное и, пожалуй, самое верное, что ей осталось от жизни: забыть о любви, даже в мыслях ее не касаться, так как для Марии все кончено, предназначение единственное у нее — жить спокойно, заботиться о матери и меньше думать о своей личной жизни.
     «Я ему сейчас скажу об этом честно и прямо, — решила Мария, — посмотрю в глаза и заявлю: мастер Алеша, ты, конечно, хороший, честный, добрый, умный, но у меня жизнь сложилась по-другому, и в том никто не виноват, и я теперь не способна любить и приносить счастье другим. Я теперь не думаю о счастье. Иди своей дорогой, посмотри, сколько вокруг хороших девушек, посмотри на Веру Конову, она будет хорошей женой, потому что родилась для семейного счастья и для любви. А у меня в душе и пусто и глухо, все закрыто для любви, и я не смогу полюбить больше».
     С этими мыслями Мария спустилась вниз, но Коровкина и след простыл. По-прежнему на улице сеялся дождичек, явственно слышалось, как мелкие капельки дождя бились об асфальт, сиротливо шелестели в голых ветвях лип, и она, невольно вслушиваясь в шум, словно понимала разговор этих капелек между собою, о чем-то они шептались и жаловались; и в то мгновение, пока капелька пролетит мимо ветки, она успеет что-то сказать, пожаловаться, и уж смолкнет, как только припадет к земле. Так и Марии хотелось пожаловаться кому-то на свою жизнь; она сняла платок и пошла по улице. Промокнув до последней ниточки, побродив по городу часа два, она вернулась домой.
     Лариса Аполлоновна, как всегда, молча отворила дверь, глядела на вернувшуюся, стараясь догадаться, где племянница была, что делала.
      — Дождь? — спросила она, внимательно оглядывая мокрую с головы до ног Марию.
      — Сеется как из сита.
      — Под таким противным дождем гулять не сладко, — продолжала плести паутину Лариса Аполлоновна, плела и одобряла себя, улавливая в своих словах тонкую, заманчивую мысль. Лариса Аполлоновна находила в себе огромные неиспользованные дипломатические способности, которые еще не оценены в высоких сферах, способности, могущие принести пользу не только ей самой, но и государству. Вот перед нею провинциалка, простушка, стоит перед нею и не подозревает, что Лариса Сапогова видит ее насквозь, задает вроде бы невинные, бесхитростные вопросы, заманивает в ловушку, а племянница этого и не подозревает. Вот в чем искусство тонкой дипломатии: делай так, чтобы никто не знал, для чего ты это делаешь.
      — Да. Противны. Точно, — кивнула Мария, направляясь переодеться.
      — Кто противный? — будто невзначай поинтересовалась «дипломатка» и, затаив дыхание, ожидала ответа проговорившейся племянницы, направлявшейся в безошибочно расставленную сеть. И, как бы уже получив согласие Марии на утверждение заранее спланированного ответа, продолжила: — Ах да! Да они все такие, просто противно и жалко тратить на них время. Мужчины, милочка, ты права, — зло номер один. Поверь мне, а уж я тебе плохого не пожелаю. Я все про них знаю, — свернула тетя Лариса с пути, уже еле видимого, только-только обозначенного, на путь зримый и вполне отчетливый, когда весомее действует высказанное подозрение.
      — Почему, тетя?
      — По причине все того же зла, — твердо и с глубоким осознанием сказанного отвечала тетя.
      — А почему, тетя Лариса?
      — Хамья развелось, как тараканов.
      — А отчего?
      — Хамье? Притом полное. Неисправимое!
      — Они, я вижу, вам много зла наделали? А Григорий Тихонович — вы же не нахвалитесь на него. Говорили, он вас любил, — разве пустяк? Человека можно любить, тетя Лариса, за чувства к тебе самой. Светлые чувства, ведь это святое, тетя Лариса. Разве я ошибаюсь?
      — Они все нравственные уроды, — ответила с непоколебимой уверенностью тетя.
     Весь день Лариса Аполлоновна сидела одна дома и маялась, ни до кого не смогла дозвониться, а в этот дождливый осенний день глубокие рассуждения прямо-таки обуревали; ей хотелось излить кому-нибудь на душу свои чувства, поделиться возвышенными мыслями о смысле и высоком назначении человека на земле, о нравственности.
     С нетерпением ждала дочь и племянницу, надеялась, может, позвонит кто из старых знакомых, ведь, в конце концов, у нее немало знакомых; но никто, как назло, не позвонил, и она вся изнервничалась, ждала до четырех часов дня и под вечер прониклась горячим ощущением одиночества: никому не нужна. Отвлекаясь, принялась перебирать свои платья, шубы, драгоценности, взялась протирать мебель — уже трижды в этот день. И когда все было сделано, все, что повторялось изо дня в день, Сапоговой стало до слез обидно за себя и свою жизнь, за дочь, которая в течение дня ни разу не позвонила, и она с горечью заключила, что ничего хорошего в жизни у нее не получалось, а ее единственная дочь предпочитает общество матери обществу Оболокова, мужчины, а они, как известно, доставили ей много хлопот. Так что к концу дня Лариса Аполлоновна с полным основанием заключила: все мужчины — подлецы и хамы!
      — Я знаю, тетя Лариса, как вы любили Григория Тихоновича, — сказала Мария, не понимая, почему тетя так ожесточилась против мужчин.
      — Григорий Тихонович, милочка, генерал. В некотором роде и даже в прямом смысле ему обязаны все люди наши, все люди в мире. Поняла? Он, милочка, скромно говоря, — полководец! Он выиграл войну в большом смысле слова.
      — Но он тоже — мужчина, тетя Лариса.
      — Ты, милочка, ничего не знаешь. Я желаю одного: нравственной чистоты в делах и помыслах. Это необходимо для государства и для народа.
      — Какую же вы хотите нравственность?
      — Во всем!
      — А в чем же все-таки, тетя Лариса? — спросила Мария, не до конца понимая ее. — Вы, тетя Лариса, прожили долгую жизнь, вы много знаете, ну а вот я не могу понять, в чем вы хотите видеть нравственную чистоту?
      — Во всем! Это тебя, милочка моя, видать, не устраивает? Или ты считаешь, что я не имею на это права? Все женщины похотливы, и нет страшнее и опаснее этих существ! У них в сердце есть уголочек — там чистая похотливость! Чистая похотливость — вот что тебя пугает в моей формуле. Уж я женщин знаю так хорошо, как никто. Из-за обыкновенного грязного козла бросят все — мать родную, квартиру и — бежать к черту на кулички с проклятыми козлами! Покажите мне женщину, которая поступит не так, не покажете, потому что все они похотливые. Уж я-то знаю женщин. Сплошное хамье, если говорить правду!
      — Но вы же говорили, тетя Лариса, что хамье — мужчины?
      — Слушай, милочка моя, не учи меня, уж я-то знаю, что говорю.
      — Вы, тетя Лариса, только что говорили одно, а теперь все наоборот повернули, — растерянно отвечала Мария, как-то боясь холодно поблескивающих глаз Ларисы Аполлоновны.
      — Я говорю в высшем смысле — чистая нравственность! Вы думаете, что с мужиками спать — нравственно? Ошибаетесь, милочка, очень ошибаетесь! Я говорю в высшем смысле слова, а тебя почему-то не устраивает? Надо поинтересоваться, почему именно тебя не устраивает высший смысл? Кто на тебя влияет — вот в чем вопрос.
     Лариса Аполлоновна знала, что среди знакомых в своем дворе, в общественных организациях и в тех учреждениях, куда заглядывала по необходимости живого обмена мнениями, она слыла женщиной в высшей степени умной, честной, способной ради справедливости на жертвы. Она умела создавать о себе мнение, что можно отнести к ее любимейшим занятиям. «Я, как женщина исключительно честная... Я физически терпеть не могу несправедливости». Такими словами каждый раз начинала свое выступление перед общественностью Лариса Аполлоновна. (Нужно заметить, этими же словами она и заканчивала свое выступление.) Везде одобряли ее слова, она, как говорят, завоевала сердца даже неблагодарных людей. И когда во дворе порою слышалось ее знаменитое «вы хам», то все знали: Лариса Аполлоновна вступилась за простого человека, борясь с одним, по ее словам, из монстров обслуживающего персонала ЖЭКа: «Вы — хам! Вам надо поучиться вежливости у вашего начальника ЖЭКа».
     И вот теперь, получается, Мария не могла ее понять, все жильцы квартала могли понять, а она нет. А значит, не могла ее и оценить в полной мере. Если дочь не понимает матери, то ничего не поделаешь, к тому же Ирина, как ей пришло сегодня в голову, — низменное существо, с очень низким уровнем понимания. Хотя матери никто так не близок, как родная дочь, а вот тот человек, который смог покорить Ларису Аполлоновну, была не она. Мария покорила тетушку простой, обыкновенной человеческой наивной честностью, когда человек может сказать прямо, как есть, например: «Я не прав; я не знаю; не понимаю».
     Лариса Аполлоновна иногда по-житейски третировала племянницу, но это не мешало ей сидеть с Машей, говорить, вести замысловатые разговоры, казалось полные тонкой дипломатической игры. Только в беседе с племянницей она могла полностью проявить свои достоинства, показать подлинное воспитание и, главное, свое значение для людей. В последние годы предощущение славы сладостно будоражило ее воображение.
      — Ты знаешь, милочка, что такое человек? — спросила Лариса Аполлоновна, загораясь желанием говорить о возвышенном, о проблемах, полных глубочайшего смысла, о самой сути человеческого бытия.
      — Знаю.
      — Нет, милочка, ты ничегошеньки не знаешь, так как человек — существо разумное.
      — Да.
      — Нет, ты ничего не знаешь. Разум человека можно направить в хорошую сторону, и тогда получается — благо и благодать прольется, а можно направлять его в неразумную сторону, и тогда — обман, ложь, гнусность, предательство, все мерзости проникают из его сути. Понимаешь, в чем суть жизни?
      — Нет, — отвечала племянница, осторожно водя пальцем по столу.
      — Так вот, милочка моя, суть жизни без высшего смысла не имеет никакого значения. Сутью живем, а высшим смыслом существуем. Я в себе давно открыла назначение высшего смысла, ибо в нем только чувствуешь себя великой и видишь пользу для человечества.
      — Но, тетя Лариса, человечество и без вас определит свой смысл, разве не так? Получается, что все вокруг вас вертится?
      — Не сможет оно, в том-то и дело, милочка, — отвечала с твердостью и вместе с таинственным намеком тетя. — Ты поняла меня?
      — Да, тетя Лариса.
      — Почему? Есть силы, которые мешают. А вот я — не знаешь ты еще меня в полной мере, милочка.
      — Ну, тетя, вы большой дипломат. Но только вот убейте меня, а я не могу понять ваш высший смысл! Честное слово! Вы говорите: высшая справедливость, высшая нравственность. А что же, просто справедливости или просто нравственности не существует?
      — Милочка моя, простая справедливость — всего лишь и есть простая и для таких простушек, как ты, а вот справедливость высшая — это уж, извини меня, есть высшая справедливость, высшая нравственность. Она на улице не валяется. Тебе это не обязательно понимать, потому что поймешь — и подумаешь чего-то другое, и тогда вообще плохо тебе будет.
      — А если я не пойму, чего ж тогда делать мне?
      — Добиваться высшего смысла любыми средствами!
      — Тетя Лариса, если я не понимаю, что такое ваш высший смысл, то как же я буду добиваться? Я знаю, есть светлое, чистое, одухотворенное, есть любовь и доброта, есть сила и нежность — все, что отвечает этому, и есть нравственное и справедливое, — сказала Мария, пристально всматриваясь в глаза тети.
      — Высший смысл знать дано не всем, не надо всем знать, — проговорила Лариса Аполлоновна с дрожью в голосе. — Высший смысл, дорогая моя милочка, есть высший смысл в высшем смысле! Поняла? Жизнь за него отдавали и забирали за него жизнь. Поняла?
      — В том-то и дело, что нет, — тоскливо отвечала Мария. — Нет.
      — Поймешь еще, — торжественно произнесла Лариса Аполлоновна. — Придет времечко такое, что сразу поймешь. Обязательно.
     Раздался мелодичный звонок, потом еще и — появилась Ирина, резко плащ сняла, бросила на пол, швырнула в угол зонт.
      — Уф, проклятущий дождь! Что сидите? О чем говорите? Тебе, Маришка, моя философочка мозги пудрит? Ну-ну! Слушай ее больше, она тебя научит, как сделать так, чтобы выполнять ее приказы. Тоже мне генерал в юбке!
      — А я разве не человек? — спросила Лариса Аполлоновна с упреком, отворачиваясь от дочери. — Или я нравственно неполноценный человек?
      — Нет, человек, только со свойством эгоцентризма.
      — Я? — удивилась Лариса Аполлоновна, посмотрела на Марию. — Да я мою жизнь капельку за капелькой людям отдала.
      — Давила кровинушку, а выдавила человечность, — продолжала Ирина, переодеваясь в своей комнате.
      — Сделай ты для людей столько, сколько мне пришлось для них сделать, и тебе памятник из бронзы поставят, — обиженно, со слезами в голосе проговорила Лариса Аполлоновна.
      — Да уж я вижу. Только плевать я на памятник хотела.
      — Выходит, я дура, что столько сделала? А я своего добьюсь. И вон, и вон, и вон — мебель, квартира, дача. Между прочим, высшая нравственность мною руководила — чтобы моя дочь все имела. Вот! Я не говорю, что это моя вершина! Я своего добилась, но я свое взяла еще не до конца. Я вижу: другие идут дальше! Ты думаешь, я не вижу. Нет, я не слепая. И не перебивай меня, не перебивай. Я такого не люблю.
     
     * * *
     
     Лариса Аполлоновна, пользуясь случаем, что дочь одевалась и не перебивала ее, горько говорила о своей тяжелой жизни.
     Мария перестала слушать, прикрыла глаза, уйдя в себя. Ей снова представилось: бесконечный луг с высокими травами и над лугом волновались светлые облака, низко опустившись, почти касаясь метелок росшего островками ковыля; облака светились изнутри мягким заманчивым светом, а в них шевелились, перемещаясь, тени, и эти тени — не люди и не звери, в них словно царствовал невидимый мир, в котором не хотелось жить, но был он так заманчив и приятен, что становилось беспричинно грустно. Мария смотрела на себя будто со стороны — ходит по лугу, метелки ковыля ласково касаются ее голых коленей; похрустывает мягкая душистая травица, облако медленно поворачивается, и видит в нем Мария кого-то, слышит шепот, говор, шум вкрадчивых шагов, но в то же время словно и не видит и не слышит, представляется — это происходит с нею; она и облако, и солнце, и трава, и тени, и голоса. Плывут облака, тихая, еле слышимая, но отчетливо воспринимаемая ниспадает мызыка, поглощает все мысли и чувства Марии, и от этого на душе становится так поразительно светло, точно на свет сию минуту появилась. Мария изо всех сил старалась продлить свое состояние, хотя уже и слышала, словно издалека, как к ней несколько раз обращалась тетя. Мария ощущает прикосновение ветра, будто от взмахов крыльев могучей птицы. Сильные крылья невидимой птицы колеблют облако и воздух. Когда Марию окликнули ужинать, она открыла глаза, но в ней жило еще желание броситься на луг, чувствовать этот ветер и солнце и закричать: «Ма-ма!»
     
     * * *
     
     Утром, как обычно, Мария проснулась рано. Лариса Аполлоновна сидела за столом и внимательно разглядывала драгоценности, разложенные на большом черном куске бархата. Мария ахнула, увидев множество драгоценных камешков, оправленных в золото, серебро, белый металл. Камни светились белым светом, рубиновым, изумрудным, желтым...
      — Тетя Лариса! Ах! — воскликнула она, поражаясь красочной игре цветов на черном бархате, блеску, причудливым формам. — Ах! Тетя Лариса!
     Лариса Аполлоновна, видать, сама залюбовалась камнями, иначе бы почувствовала, как, проснувшись, подошла к ней Мария; тетя заслонила собой драгоценности и проговорила недовольно:
      — Подглядываешь?
      — Что вы, тетя Лариса, пора вставать, на работу собираться.
      — А чего не спишь?
      — Так на работу, говорю.
      — В шесть часов — на работу? — Лариса Аполлоновна, прикрыв драгоценности полотенцем, подозрительно посмотрела на племянницу и покачала головой. — Иди спи. Постой. А скажи, у тебя нет золотого кольца?
      — Есть. Золотое с александритом — папин подарок. А обручальное я вернула бывшему мужу на память, прощальную. Это когда он стал упрекать, что подарок мне сделал — кольцо подарил. Со злости, конечно, швырнула я, пусть берет и не плачет. Правда, он его тоже не подобрал. Вот я дура, думала потом, а кольцо-то пропало.
      — Золотом, милочка, цари не бросались.
      — Так то цари. Цари и нынче не бросаются золотом, а нам, тетя Лариса, не грех бросить. — Мария хотела рассмеяться, но увидела, что тетя смотрит на нее как-то подозрительно.
      — У тебя серег нет?
      — Нету. Я их сроду не носила, хотя мочки мама проколола давно, в третьем классе.
      — А ну-ка принеси сумочку свою.
      — Зачем, тетя Лариса?
      — Неси, неси.
     Мария принесла сумочку и в нерешительности протянула ей. Лариса Аполлоновна вытряхнула содержимое, тщательно проверила и сложила обратно.
      — Серьги с изумрудом — нет их, — продохнула она. — Все перерыла. Вчера видела, я каждый день просматриваю. Сегодня — нет.
      — Вы, тетя Лариса, меня подозреваете? — спросила задрожавшим голосом Мария, почувствовав на глазах слезы, схватила сумку, оделась, хлопнула дверью, и уже только на улице пришла ей в голову дерзкая мысль: вернуться и бросить тете Ларисе в лицо кольцо, подаренное отцом, со словами: «Если вы так низко пали, подозреваете меня, то нате вам, я больше ценю человека, чем золото!»
     
     * * *
     
     Весь день не могла успокоиться и дала себе слово, что больше никогда не зайдет к тете Ларисе. Такого позора ей еще не приходилось испытывать. В первые часы все валилось из рук, каждая жилка в ней трепетала от возмущения. Никому из подруг Мария не рассказала о случившемся. Да и как можно рассказать о таком позоре? Подруги — кто тайно, а кто и явно — завидовали Дворцовой, тому, что Мария живет у богатой тетки, в большой квартире.
     Вечером, мало-помалу успокоившись, Мария позвонила Топорковой, поехала к ней домой и рассказала обо всем. Аленка не удивилась, выслушала спокойно, предложила кофе.
     Часа через два, выходя от подруги, Мария заметила в дверном проеме мужчину. Его поза испугала Марию — стоял, загородив собой дорогу. У Марии от испуга кольнуло в груди, собиралась бежать обратно, приостановилась и узнала в мужчине Алешу Коровкина. Он замерз — зуб на зуб не попадал. Стояла промозглая туманная погода. В переулках висели сырые испарения; по улицам широкими клочьями бродил туман; верховой ветер, не обрушиваясь на улицы и переулки, разгонял облака, и они стремительно неслись с севера, обещая новые холода. Проглянувшая сквозь рваные просветы мутная луна как бы убеждала людей в приближающемся похолодании. Сделав вид, что не заметила Коровкина, Мария прошла мимо.
      — Своих не узнаешь, Машенька? — хрипло спросил мастер, направляясь за ней, но она шла и шла, стуча каблуками и ощущая уверенность в себе от стука своих каблуков, оттого что встретившийся мужчина оказался знакомым, от твердо принятого решения окончательно поселиться в общежитии. Человек, родная тетя, чуть ли не объявляет племянницу воровкой; борец за нравственность со всеми своими заботами о родных, о людях, обо всем человечестве оказался мелким и подозрительным человечком. Теперь она знает, с кем имеет дело.
     Вот улица; окна светятся; небо над головой в суматохе туч; сквозь них проглядывает луна, а под ногами — твердая земля. Что еще нужно молодой женщине? Но тут Мария снова вспомнила об утренней сцене. Сережки! Да она могла бы эти серьги бросить на асфальт и растоптать, и только ради честного взгляда.
      — А я иду, — проговорил мастер Коровкин, перебивая ее мысли. — Я совсем замерз.
      — Ох, это ты! — всплеснула руками Мария, приостанавливаясь и насмешливо глядя на него, одетого в коротенькую куртку, которую он носил во все времена года. — А я думаю, кто за спиной хоронится и не показывается на глаза? А это ты? Мастер! Чего же делаешь, мастер Алеша, тут? Чего ты молчишь?
      — Я не могу говорить, надо согреться, — отвечал Коровкин, стуча зубами. — Замерз. Совершенно в полном холодном аспекте. От головы и до пят мороз продрал.
      — Да в чем же дело? — игриво спросила Мария. — Пойдем в ресторан, посидим, согреемся вином. Или, как говорят: у меня в кармане — вошь на аркане! У меня только на газированную воду, а автоматы зимой опечатаны. Мастер Алеша, нельзя так жить, столько работаешь, делаешь, строишь, учишься, а с таким дырявым карманом ходишь, стыдно просто.
     Они шли по улице, Мария шутила, издевалась над мастером как хотела, удивлялась себе и не могла понять себя, своих слов; смеялась и в метро, на нее оглядывались люди, а Коровкин, отошедший от холода, молча и грустно слушал Марию, поражаясь ее словам.
     На «Площади Революции» мастер предложил выйти из метро. Мария согласилась, и они побрели подземным переходом к улице Горького.
      — Мне кажется, мы идем в ресторан «Националь», или ты желаешь в самый настоящий «Метрополь»? Ну что ж, пойдем в «Метрополь». Посидим, поедим устриц, говорят, что там можно поесть черепашьего супа или стерляжью уху? Я такого ни разу еще в жизни не пробовала. Я согласная, — говорила Мария, смеясь и взяв мастера под руку.
      — Смотри, какое небо, какие тучи низкие! Смотри, на улицах никого нету! Смотри! Огней сколько! И каждый светит для нас, честное слово! Алеша, ты почему, мастер Алеша, такой замечательный человек, а дрожишь? Денег нету? Не беда, нам и так все дадут, потому что, Алеша, деньги не играют никакой роли! Тебе скучно со мною, мастер? Тогда давай мы споем, или давай мы с тобою сделаем вид, что летим над Москвою? Разведем руки и — вот мы уж видим — под нами ночная Москва со всеми своими огнями и — гляди-гляди, вон тот красный фонарь — это дом, который мы строим. В нем кто-то найдет счастье — но не мы! И в том, может, как говорится, счастье, что не для себя мы живем, а для другого, для кого-то, — ведь разве не испытывает человек большего счастья, живя для другого, чем когда живет для себя? Мы всю жизнь живем для другого. Пойми правильно, что я говорю. А вон погляди — это ведь наш любимый Кремль! А вон посмотри еще — небоскребы на Калининском проспекте, а то на Смоленской площади, а то университет, институт, куда я не поступила. Все прекрасно, и я рада, что они существуют! Пусть они не знают меня, что я существую, — говорила Мария, чувствуя слезы на губах. Она уж не говорила, а выкрикивала; рваный ветер на пустынных улицах города хватал слова, закручивал в тугие жгуты и бросал в черное небо; она не слышала своих слов, но показалось ей, что слова эти несутся над сонным ночным городом, излучающим в бездонное холодное небо желтоватый свет.
      — Я, Машенька, чуть не умер от холода, до сих пор, проклятый, щиплет меня и щиплет, проняла такая дрожь противная, что черт с ней, с моей никому не нужной жизнью, подумал, грешным делом, раз такое дело, — пропищал тоненько мастер и отвернулся. Как раз проходили мимо ярко освещенного «Метрополя».
      — Замерз? — испугалась Мария.
      — Стою там в подъезде и сам себя ругаю, — в голосе у Коровкина чувствовались обида и полная безнадежность. — Жить не хотелось, так все стало противно. Пляшу от мороза, а сам думаю: умный, с министром говорил, и так разделываю горько себя под морозную музыку; три раза из института перли — выжил, а тут влюбишься и — пропал ни за понюшку! Слышу, в жилах кровь превращается в льдышку, значит, твердеет. Хана! Нет, что ни говори, а жить так я не намерен. Черный я человек, ругаю себя — на чем свет стоит. А тут... Нет, жить так нельзя! Надо найти петлю и сказать одно слово: прощай навсегда! Ты согласишься в центре жить? Я, как только придем, лягу и умру, и плевал я после своей собственной смерти на все. Лег и умер! Это же изумительно! Б-р-р-р! В такую погоду слышу, как ко мне топает своей легонькой походочкой красавица смерть. Что мне еще нужно? Машенька ко мне хорошо относится. Ничего мне не нужно. Вот как мне — когда нет тебя.
      — Ну так и за что ты на самом деле собираешься умирать? — спросила Мария, не веря мастеру, хотя чувствовала, как колотит того от холода.
      — Давай зайдем в «Российские вина», это дорогой мой магазин, принесший мне огромную радость в жизни, — вот он, напротив, вина возьмем самого лучшего, — предложил Коровкин. — Я, Маша, никудышный человек. Люблю только лимонад. Тебе возьму вина.
      — На деньги, которых у тебя нету, — засмеялась Мария.
      — Я, Машенька, сказал: лягу и умирать начну, мне дело наше с тобой вот так надоело, на горло наступило, — сердито отвечал Коровкин.
      — Ой, дурной! Много понимаешь. А горе — от ума.
      — Великолепно, я дурной и всегда полный дурак, то есть в полном смысле этого слова. Но вот что я тебе, Машенька, скажу: я знаю: во всей нашей Вселенной таких, как мы с тобой, больше не будет, — проговорил задумчиво Коровкин, останавливаясь и поднимая воротник. — Не знаешь? Это очень важно. И что космическая апологетика учитывает все, а неповторимость индивидуумов не хочет и не желает учитывать. Почему? Чтобы ты не подумала, что ты неповторима в своем роде вообще во все века и вечности. Каждый человек — неповторим! Все неповторимо. Человечек маленький носит в себе зернышко, росточек — то зерно добра, а добро, Маша, это же жизнь. Ей-богу!
      — Откуда, мастер Алеша, к тебе приходят такие мысли?
      — Я знаю простое: я сегодня умру физически и не по моему хотению. Умру без аплодисменту! Пойдем ко мне? Я не могу один дома сидеть, мне становится страшно. Матери нет, я — один, как сиротливый пес.
      — Уже поздно, Алеша.
      — Да я же один дома! Клянусь всеми электронами и протонами Вселенной. Клянусь нейтронами, если того пожелаешь. Пожалей, Машенька, шелудивого пса. Он же — шелудивый.
      — Ой, глупый ты какой, нас увидят и наговорят такое.
      — Машенька, мы же неповторимые индивидуумы во Вселенной, учти обстоятельство! А мы с тобой так глупо говорим и между тем замерзаем. Неужели тебе глубоко наплевать на меня? Я тебя, Маша, ты Машенька, люблю. В таком положении может находиться одинокий, несчастный человек, пожалей меня, Машенька. Ты погляди, я простуженный, больной, я одинокий и никому не нужный человечек. Пожалей меня, я тоже ведь человечек. Честное слово!
     И согласилась Мария зайти только на одну минуточку, посидеть, согреться и — тут же уйти. Она вслед за Коровкиным с опаской прошла темный коридор, в котором горела единственная лампочка, встроенная где-то в нише, так что тусклый свет едва освещал потолок; пройдя кухню, она облегченно вздохнула, так как никто не встретился.
     В комнате все вещи стояли на своих местах, как и в прежнее ее посещение. Хозяин сразу побежал ставить на плиту чайник, а Мария присела осторожно на диван-кровать. Создавалось впечатление, что никто в комнате не живет, а что женская нога сюда не ступала вовсе — нетрудно было убедиться: толстый слой пыли лежал на полу, шкафах и подоконнике. Мария отворила форточку, попросила Коровкина принести тряпку и быстренько убрала комнату.
     Алеша принес закипевший чайник, поморщился, вспомнив, что у него не осталось чая для заварки, чертыхнулся и прилег на диван-кровать, шепча:
      — Тронь мой лоб. Я умираю, как и хотел. В моей биологической оболочке жизнь сложилась не самым изумительным образом, хотя на самом деле она прекрасна и удивительна. Тьфу! Это ж надо дожить до такого состояния, как бродяга, как шелудивый пес на древнейшем Востоке — чая нет! Идиот! Я так опозорился, надо умирать. — Он отвернулся к спинке, захлюпал носом, а Мария, стараясь его успокоить, села рядом, и мастер Алеша стал приговаривать односложно: — Все, все, все. Смерть, смерть, смерть! Я столько хотел сделать, а теперь надо умирать, — и ненароком поцеловал ее.
      — Пусти. Не плачь. Смешной ты мой человек. Ребенок и есть ты ребенок. Я была в музее Пушкина, там есть картина, твой портрет.
      — Я жить не хочу, я не хочу печали, — сказал Коровкин, то ли серьезно, то ли шутя. — Ко мне впервые заявилась такая женщина, королеву я рядом с ней не поставлю, а у меня чая нет. Нет, нет, я не желаю дальше жить, я хочу настоящей смерти, потому что, как говорят, я «умереть хочу, мне видеть невтерпеж достоинство...» Я полный идиот, в том нет сомненья. Красивейшая в мире женщина...
      — Не беспокойся, мастер Алеша, — отвечала игриво Мария, вставая и чувствуя шутливость в его голосе. Его слова она восприняла не буквально, а как выражение слабости, беззащитности, молча погладила мастера по голове, как ребеночка, а он всхлипывал, и казалось ему самому, что несчастливее его нет человека на нашей планете. ...Но только стоило уйти Марии, он понял, что счастливее человека, чем он, нет на белом свете, потому что к нему приходила Мария. Ночью он лежал на своем незастланном диван-кровати и пел тонким голосом счастливую песню любви на итальянском языке «Вернись в Сорренто». Мелодию он напевал, потому что помнил мелодию от первого звука до последнего. Слов до сегодняшнего вечера Коровкин не знал, а душа припомнила все до единого слова любимейшей песни.
     
     * * *
     
     Неожиданно перед самым Новым годом в общежитии появилась Ирина. На улице лежал снег, и легкий морозец слегка подкрашивал румянцем щеки москвичей. Ирина одета по-зимнему, в красивой короткой дубленке и пушистой беличьей шапочке.
     Мария только пришла с работы, по дороге прикупив в магазине продуктов, переоделась в свой ситцевый халатик и собралась готовить ужин, а потом собиралась сходить в кино — благо кинотеатр рядом. Шурина дежурила на вахте, а Вера, которую перевели к ним в квартиру, уплотняя, по обыкновению, общежитие, ушла в театр. У Марии в этот вечер было приятное настроение. Вчера Алеша Коровкин долго упрашивал сходить с ним в пивной бар «Жигули», который, как уверял, построили исключительно для женщин, и она отказалась, но, оттого что он долго упрашивал, а она отказалась, сегодня ей было приятно. В последнее время все складывалось хорошо, тревоги не беспокоили.
      — Вот где обитает беглянка! — весело проговорила Ирина, войдя в квартиру. — Здравствуй, Маришка!
      — Здравствуй, Ира! — обрадовалась Мария, бросилась радостно к сестре, но, вспомнив обиду, нанесенную тетей Ларисой, остановилась, сдержанно поздоровалась и, потупив глаза, предложила раздеться.
      — Вот где ты скрываешься, Маришка, — щебетала Ирина, оглядывая квартиру, в которой одна к одной стояли три кровати, платяной шкаф, тумбочки. В квартире чисто, хотя и тесновато, так как каждая хозяйка кровати старалась, чтобы у нее было не хуже, а лучше, чем у подруги. — Никогда не обитала в общежитии. У нас на Усачевке есть общежитие нашего института; такие, знаешь, там бывали вечера, приятно вспомнить.
      — У нас же рабочее общежитие, — сказала Мария, помогая Ирине снять шубу. — А как же ты меня нашла?
      — Да по справочному, дорогая. Даже адреса не оставила, спряталась у черта на куличках. Тебя не найдешь, а Москва — город, сама знаешь, большая деревня! Хорошо, Оболоков меня на своих «Жигулях» возил, а так бы я не нашла. Я, видишь, с Оболоковым.
      — Да?
      — Ну да. Он в машине сидит. Ты мне скажи, ты с Аполлоном из-за чего поссорилась?
      — Плохо ты меня знаешь, — проговорила Мария сердито, села на стул и тут же услышала, как постучали, и в приотворенную дверь просунулась голова Оболокова.
      — Можно к вам?
      — Можно, можно, — нервно ответила Ирина, — входи, раз пришел, любопытный. Дверь закрывай, видишь, дует.
      — Я могу и уйти, — отвечал, улыбаясь, он, все еще не закрывая дверь. — Здравствуйте, Маша. — Он вошел, поцеловал Машину руку и, задерживая ее в своей, чуть-чуть прищурил свои большие глаза, глядя ей прямо в лицо. — Как поживаете? А вы не изменились.
      — Спасибо, — отвечала еле слышно Мария, и тот взгляд, в тот самый первый день знакомства с ним, когда Оболоков предложил ей место домработницы, те самые глаза посмотрели в ее глаза и вызвали прежние неопределенные чувства, предполагавшие нечто между ними, что могло быть радостью, но что по непонятной причине не состоялось.
      — Ну, как мы живем? — спросил опять Оболоков, как бы стараясь заглушить то знакомое чувство. — Мой приятель, доктор наук, с ним Ирина знакома, говорит обычно в таком случае, что земля вертится с прежней скоростью и по прежней орбите — значит, ничего нового на земном шарике, потому что параметры скорости и орбит вызвали запрограммированные функциональные особенности биологического организма. Но англичане говорят: лучшая новость та, когда нет новостей. По сей причине я поздравляю с хорошей новостью.
     Мария старалась не смотреть на Оболокова, присела к столу — коротенький халат разлетелся, оголив ее крепкие ноги. Поймав тот, прежний, взгляд Оболокова, брошенный на ее ноги, хозяйка вскочила.
      — Ой, я забыла, чай будете?
      — Я ничего не хочу, — холодно проговорила Ирина. — А он — не знаю.
      — Я буду, — ответил Оболоков, возражая Ирине. Мария прекрасно поняла их обоих; слова эти должны
     были, по его предположению, вызвать чувство ревности у Ирины и определенную реакцию у Марии; «я буду», говорящее о самостоятельности и полной независимости Оболокова от Ирины, смутило Марию. Она не могла определить взгляд, в нем таилось нечто, будто приоткрывалась маленькая щелочка, из которой проглядывал истинный Оболоков, говорящий, что я — вот откуда смотрю, а остальное — не я, этот взгляд из щелочки как бы касался ее сердца.
     Вскоре сели пить чай. Оболоков завел разговор о значении личности в наше космическое время, о том, что понятие личности приобретает новое наполнение, а следовательно, и новую форму.
     Такой странный разговор, когда высказывался один Оболоков — будто читал лекцию, — продолжался примерно с час, пока не постучали. В дверях стоял мастер Коровкин — в кепке, своей извечной курточке, с длинным, обмотанным вокруг шеи шарфом. Он снял новенькие кожаные перчатки, приобретенные буквально вчера, посмотрел на Дворцову и спросил:
      — Мария Викторовна тут живет?
      — Да, — растерялась Мария. — Тут.
      — Я на правах проверяющего списки по выборам.
      — Заходите.
      — Не могу, — отвечал несколько торжественно Коровкин. — Я при деле официальном. Эти товарищи у вас проживают? Вижу, что чужие. А Конова Вера Константиновна?
      — Так заходите, — пригласила Мария.
      — Не могу на многое время, а вот на минуточку — с вашего позволения и с разрешения дамы в штанах, если не возражают.
      — Заходите. Шуриной нет, дежурит, — обрадовала его Дворцова.
      — С жданными гостями чайку можно, если позволит дама в штанах, — манерно говорил Коровкин, проходя в квартиру, снял куртку, кепку и, не останавливаясь, небрежно швырнул в угол. — Чайку, если позволите, можно! Оболоков привстал и протянул руку, назвав себя, кивнула недовольно, внимательно присматриваясь к вошедшему, Ирина.
      — Курите? — спросил Коровкин, присаживаясь за стол.
      — Курим, — ответила с ехидненькой улыбочкой Ирина и протянула ему пачку американских сигарет. — Курите. Вы слесарь?
      — Я не курю на данном этапе исторического развития, — ответил с вызовом Коровкин, скосивши глаза на пачку и отмечая ее необычность, но и виду не подал, что ему интересно. — Я между тем не слесарь, а мастер, я человек воспитанный и очень даже неплохой. А вы кто такая?
      — Я учительница в школе, а он кандидат наук, преподает в вузе, — отвечала Ирина с нескрываемой гордостью.
      — Ученые люди, — проговорил мастер, обращаясь к Марии. — За здорово живешь не обойдешь. Это дело, вот что я скажу. Это дело, очень даже. В моей последней беседе с министром он мне задал категорический и даже принципиальный вопрос сакраментального свойства, имеющий, может быть, я не стану с полной достоверностью утверждать, международное значение в молекулярном аспекте. Собираюсь ли я стать доктором наук? — вот большой вопрос. Я ответил: нет у меня времени на размышление, с моими четырьмя институтами.
      — Ладно говорить, давайте чай пить, — сказала Мария, оживляясь. — А то Алеша Коровкин наговорит такое. Давайте пить.
      — Ученые люди, Машенька, очень всегда вежливые, они меня послушают, а я поговорю, — смело отвечал Коровкин.
      — Вот мы с женщинами рассуждали о личности, как таковой, — начал Оболоков, несколько насмешливо поглядывая на Коровкина, но сказал с той долей придыхания в голосе, что придавало его словам доверительность. — Как вас, кстати, звать?
      — Алексей Титыч Коровкин.
      — Алексей Титыч, как вы считаете, что означает «личность»? — Оболоков посмотрел вопросительно на Марию, перевел взгляд на Ирину, как бы спрашивая их разрешения вести разговор. — Есть личность ученого, рабочего и т. д.
      — Нет личности, — отвечал мгновенно Коровкин. — Нету. Личность — это человек, а человек — носитель добра, так запрограммировано природой. А раз разрушитель, то не только нет личности, но нет и человека. Осталась оболочка человеческая, но человека нет. Пока горел огонек добра, он — человек, а потушен огонек, нет человека. У него другое имя. Но нечеловек он — ряженый под человека. Вот кто он.
      — Как это? Алексей Титыч, объясните мне.
      — Лично я не хочу вам объяснить. Но личности нет, раз нет человека, она сама уничтожилась, — отвечал Коровкин твердо, ехидно посматривая прямо в глаза Оболокову.
      — То есть? Я хочу сказать, личность — это нечто оригинальное, наполненное информацией... Личность концентрирует творческие потенции человека. Так, очевидно, ближе к истине, точнее.
      — Слушать не хочу, они самоуничтожались долгое время, ваши личности. Растеряли доброе зерно свое, а какая может быть личность, потерявшая зерно добра? Нет ее. Нету аплодисменту?
      — Почему? Как?
      — Время.
      — Разъясните.
      — А это я у вас спрошу, вы ученый! — воскликнул Коровкин высоким голосом. — А это чрезвычайный аспект! А вы мне лучше ответьте, как вы относитесь к человеку, который замыслил начать войну, проявить мерзопакостное конечное зло?
      — Никак. Я его не знаю и знать не хочу, — отвечал Оболоков, всматриваясь в лицо Коровкина и прихлебывая чай из чашки, на какое-то время уйдя в себя, словно только там, внутри себя, мог найти стоящего собеседника, который даст ему правильный, с его точки зрения, ответ на любой поставленный им вопрос.
      — Но вы же Муссолини лично не знали! Вы же Чингисхана не знали персонально! Но они же подлецы в историческом аспекте! — загорелся Коровкин. — Личность — это доброе начало в человеке. Добро — вот начало личности, а не прочитанные книжки. Зерно!
      — Что из того следует? — удивился Оболоков, пытаясь проследить нелогическую, рваную нить рассуждений своего оппонента. — Я говорю о личности, кстати, и никто не посмеет сказать, что эти люди, имея злонамеренный ум, смогли бы стать известными личностями.
      — Машенька, ты слыхала? — загорячился мастер Коровкин, отставил чашку и приподнялся, при этом спину выгнул так, что похож стал на кузнечика. Его сузившиеся зрачки нацеливались на ученого. Коровкин, когда горячился, то стремился выразить свои мысли впечатляюще, желая несколькими словами ошеломить противника. Он стоял в ожидании этих магических слов, долженствующих вот-вот прийти в голову, и чувствовал, как от висков к губам бежали тоненькие струйки пота, а в кончиках пальцев покалывало, а уж самой судьбой предоставленный ему момент посадить ученого человека в лужу, да еще перед Машей, он просто не мог упустить, не имел права, и если подобное не произойдет, то грош ему цена вообще.
     Мастер хотел выразиться хлестко, необыкновенно, потому что к этому человеку он должен почувствовать не то чтобы ненависть, но хотя бы обычную злость азарта. Сейчас он знал — момент стремительно надвигался, в голове появилась и, правда, тут же исчезла какая-то очень нужная фраза, мелькнуло необходимое слово — и мгновенно исчезло, растаяло, словно в тумане, в горле пересохло, а главное, покалывали кончики пальцев — верный признак того, что вот-вот появятся необходимые слова. Коровкин решил начать свою мысль так, чтобы ученый сразу почувствовал силу и мощь всего его, Коровкина, четырехинститутского учения. Но, как назло, необходимое позарез слово, могущее сразить наповал, копошилось где-то в глубине его мозга, словно зацепилось там за что-то одним угловатым краем и никак не могло выбраться наружу, сколько ни напрягался Коровкин. Пока Коровкин стоял, все так же выгнув спину, Оболоков перебил его:
      — Личность — человек с определенной системой общественного поведения — вот что я имею в виду, когда говорю о личности как о проявлении общественного сознания в условиях свободных отношений. Эффект чашечки кофе!
     Мастер Коровкин усиленно рылся в памяти, стараясь найти взамен тому копошащемуся слову иное, новое, не менее убедительное, то, которое раньше ему попадало под руки по сто раз на день.
      — Я тоже так думаю, — поддакнула Ирина, поглядывая на покрасневшего от напряжения Коровкина, не присевшего в ожидании проклятого слова. — Как точно сказано: эффект чашечки кофе. За кофе порою решаются важные дела.
      — Как же может быть мерзавец личностью, тот же Муссолини? — спросила Мария и положила руки на стол и поглядела на них, как бы укоряя Коровкина за молчание. — Не может. Личность — добро, а то — зло. Личность — слово-то от слова «лицо», а уж какое лицо у Муссолини или любого другого изверга? Муссолини же убийца! У него лица нет. Все они такие, все они прежде всего убийцы, а у убийц — маски, потому что убийство-то неестественно — вот отчего и маски.
      — Выходит, лица у многих нет? — спросил Оболоков. — Но я еще раз повторяю: если в рассуждениях превалируют эмоции, до истины не добраться. Я согласен в части убийц. Захватывающий власть фюрер идет по трупам, и имя ему, конечно, прежде всего одно — убийца. Согласен. Добравшемуся до уровня фюрера можно смело на вполне юридической основе предъявлять обвинение в преднамеренном убийстве. Алексей Титыч, это дело простое, но чрезвычайно важное с точки зрения взгляда на категорию личности. Как на философскую категорию, вот о чем я. — Оболоков обращался к мастеру Коровкину, хотя перед этим говорила Мария, и то, что ученый непосредственно обращался к нему, было неспроста, потому что ученый человек ждал от Коровкина неординарного ответа.
      — Ирина, скажи-ка ты? — попросила Мария, с удивлением глядя на напряженное лицо Коровкина, на его остекленевшие, сузившиеся до сухого блеска глаза; смотрела и не понимала, что случилось, почему молчит мастер, который, по сути дела, сам затеял этот разговор.
      — Я, Маришка, к Оболокову присоединяюсь, — отвечала Ирина.
      — А я не согласна! Считаю, личностью может быть каждый настоящий человек.
      — Пополам с эмоциями, как разбавленное вино. А разбавленное вино — уже не вино, а доморощенная философия — уже не философия. — Оболоков обращался на этот раз к Марии, которая от своих слов раскраснелась и выглядела возбужденно.
     Мастера обидело то, что ученый обратился на этот раз не к нему, хотя у него в этот самый момент слово, как он любил говорить, присело на кончик языка, готовясь в любое подходящее время вспорхнуть и вылететь. Но обида перешла дорогу слову, и мастер проглотил слово, которое ждал так долго. Коровкин хотел было сесть, потому что все сидели, а он стоял. Но подумал, что если он сядет, то все решат, будто согласился с ученым, с которым никак не мог согласиться. Коровкин заметил: Мария на него поглядывает, поглядывает недоуменно и учительница. С новой силой он почувствовал неприязнь к ученому, спокойно сидящему за столом, ведущему разговор; но вот он, Коровкин, который нередко блистал эрудицией, прочитал за свою жизнь тысячи книг, на этот раз терпел фиаско. Все сидящие за чаем, как сговорились, одновременно посмотрели на мастера — ученый, учительница и Мария. Мастер почувствовал покалывание в пальцах — верный признак — и со злорадством посмотрел на Оболокова, как бы улавливая миг — вот оно, слово!
      — Ты чего же стоишь, Алеша? — донесся голос Марин. Мастер услышал его, хотя и не понял, что она сказала, но определенно осознал, что так продолжаться не может, и спросил довольно резко и четко:
      — Кто ты такой, задавать мне вопрос? Полный аплодисмент? Нету аплодисменту!
     Ученый не успел и глазом моргнуть, как мастер выскочил в прихожую, надел пиджак, кепку и отворил дверь.
      — Сколько институтов закончил? — прокричал он с тем же злорадным значением, с тем оттенком, который был предназначен для более высокого момента — это он сразу понял, что сказал не вовремя, и ему стало еще вдвойне обидно, — и мастер, уже не зная, как ему отомстить за свое унижение, прокричал:
      — То-то же! — не такой силой хлопнул дверью, что она должна была непременно слететь с петель.
      — Что с ним? — спросил Оболоков Марию.
      — Не знаю. Заболел. Он очень такой образованный, четыре института закончил, правда, не совсем, а сейчас учится заочно на четвертом курсе строительного института. Он умеет говорить умно, красиво и обо всем, что угодно, и о космосе, истории, а тут... не знаю... Прочитал все книжки исторические, а тут...
     Все озабоченно помолчали; разговор о личности не закончился, но продолжать его не имело смысла. Уход Коровкина подействовал на Оболокова угнетающе.
      — Ты поезжай, а у нас есть о чем поговорить, — сказала Ирина, и Оболоков молча оделся, попрощался и уехал.
     
     * * *
     
     Сестры посидели еще некоторое время, потом долго лежали молча, не спали, пока ровно в полночь не пришла из театра Вера Конова. Когда Конова уснула, Ирина, прижавшись к Марии своим теплым животом, зашептала:
      — Маришка, я его люблю. Я даже не знаю, как себя вести, как поступать, потому что у меня одно желание — любить его.
      — Счастливая, — отвечала Мария. — Я тоже любила, но я не была счастливая, вечно были у нас одни попреки. Хотя я знаю, Ира, что любовь с виду всегда красивая, а ведь когда любишь, то все со слезами, все с горем пополам.
      — А тебе нравится Оболоков? — помедлив, спросила Ирина, замерев телом и боясь шелохнуться. Для нее, видимо, ответ имел важное значение.
      — Он такой рассудительный.
      — А ты могла его полюбить? Он иногда шутя говорит, что женщину по имени диссертация он любит больше всех женщин на свете. Я злюсь...
      — Не знаю.
      — Нет, я серьезно, Маришка, я в него так влюблена, что так дальше не могу. Я собиралась за границу поехать, предложили поработать в посольстве, а теперь не хочу. С тобой, Маришка, так хорошо. А за что, скажи, Аполлон на тебя взъелся?
      — За какие-то серьги; принялась в сумке у меня рыться, — призналась с обидой в голосе Мария.
      — Вот дура-то, серьги-то у меня, я их отдала переделать на кулон с изумрудом. Вот дура-то, спрашивать у меня боится. А я-то думаю, чего ты при твоем ангельском характере обиделась. — Ирина говорила вполголоса, и все прижималась к сестре, обнимая ее и целуя.
      — Ты чего? — спросила Мария.
      — Маришка, какие у тебя волосы длинные! Чем их моешь? Каким шампунем?
      — Детским мылом.
      — Маришка, признаться тебе? — спросила ласково Ирина, опять целуя Марию. — Признаться? Была б я мужчиной, я б сразу тебя полюбила. Скажи, признаться тебе?
      — В чем?
      — Я, Маришка, беременная.
      — Ты? Что ты? Ой! — испугалась Мария.
      — Он еще не знает. Только заметил: что вдруг, говорит, у тебя глаза стали мягкие? Они, мужики, ничего не понимают, Маришка.
      — Как же быть? — все так же испуганно спросила Мария, думая о том, что сказала сестра, отодвигаясь и стараясь в темноте увидеть ее лицо.
      — Не знаю, я согласна даже родить. Только как он посмотрит, вот чего боюсь, Маришка.
      — А он тебя любит? — Мария всматривалась в ее лицо и как будто уж различала его в темноте.
      — Он мне сказал, я у него спросила.
      — Что любит?
      — Да. Но любить одно, а когда ребеночек, тут уж другое, — проговорила Ирина. — Я раньше никого не любила. Аполлоновна мне вправила с детства: все мужчины — отродье крокодилово. И я на них смотрела глазами, ну как тебе сказать... Маришенька, ой! Маришка, что же мне делать?
      — Гляди.
      — Маришка, ну скажи? — тоненько просила Ирина, но Мария чувствовала, что Ирина для себя все уже решила и просто ее советом желала укрепить собственное решение. — А вот ты как бы поступила? Скажи, Маришка?
      — Если ты его любишь, если и он тебя любит, то зачем же спрашивать, все ясно, — спокойно отвечала Мария. — Какая же ты толстенькая, Ирина, прямо как поросеночек, — продолжала Мария, проводя рукой по бедрам сестры. — И тут жирок у тебя, вот складка, вот. И тут. Пупка от жирка не найдешь. Ох, растолстела ты.
      — Тише, а то услышит, — испугалась Ирина, замирая и вслушиваясь.
      — Верку-то нашу никто не разбудит, вот положи рядом мужика самого волосатого, до утра проспит и не заметит, такая она сонливая.
     Они поговорили обо всем, обсудили любовь, жизнь прошлую и будущую, перебрали самые плохие и самые хорошие черты мужчин; в конце концов пришли к выводу, что назначение женщины на земле более мудрое и возвышенное, чем у мужчин. Мария обратила внимание, что и голос у сестры стал другой, более ласковый, добрый, воркующий.
     Казалось, они пережили за ночь целую жизнь и полюбили друг друга.
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft