[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Виль Владимирович Липатов. Первое прикосновение искусства

 
Начало сайта

Другие произведения автора

Начало произведения

     Виль Владимирович Липатов. Первое прикосновение искусства
     
     
     -------------------------------------------------------------------
     Липатов В.В. Собрание сочинений: В 4-х т. Т.1.
     Первое прикосновение искусства. Шестеро. Капитан "Смелого".
     Стрежень. Сказание о директоре Прончатове.
     М.: Мол. гвардия, 1982
     Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, декабрь 2006
     -------------------------------------------------------------------
     
     
     Наверное, как и большинство писателей, я никогда не собирался стать писателем. Помню только, что, будучи мальчишкой лет десяти, я однажды сказал девчонке: «Я буду журналистом!» — «Станешь снимать киножурналы!» — очень обрадовалась она, но я разочаровал. Сын старого журналиста, подписывающегося известным в Забайкалье псевдонимом Старик Софрон, я уже точно знал, что киножурналы выпускать не хочу. Девчонке это очень не понравилось, и она ушла, надув губы. Это было понятно — в те годы мы жили кино.
     Я вспомнил об этом разговоре с подружкой детства через много лет, когда критик А. Макаров сказал о том, что мне свойствен кинематографический показ жизни, что я много перенял от кино. Я прочел это и понял, как он прав, — все мои вещи очень похожи на разжиженный сценарий. Плохо это или хорошо, судить не мне, но это очень справедливо.
     Мое увлечение искусством началось с кино. Кто не знает деревенские школьные библиотеки, в которых не больше сотни книг, кто не знает того, что деревенская молодежь приходит к чтению не очень рано — книга природы перед ней, и она прежде всего прочитывает эту книгу. Кроме того, деревня смотрит кино, и мне — уверен — повезло, что в нашем сибирском селе был хороший по тем временам клуб и что было время, когда с экрана с мальчишками разговаривали живые люди, хотя кино было немым.
     Была снежная и холодная зима, кажется, тридцать седьмого года, мне уже исполнилось десять лет, когда в поселке появилась афиша кинофильма «Снайпер». Я не помню, что заключалось в самом фильме, но помню один кадр, который стоит всю жизнь перед моими глазами, — лицо человека, который прячется в трупе лошади. Он откуда-то стреляет, а потом показывают его лицо. Я тогда и сейчас холодею, когда вижу это лицо, — вот это и есть искусство, мое первое прикосновение к нему во всю остроту натянутых нервов. Со мной тогда была мама, и она тоже помнит, как я примолк, затаился, потом закрыл глаза. Мне на секунду сделалось плохо, но я сдержал себя.
     До этого прикосновение к искусству не было таким острым. Моя мать — преподаватель литературы и русского языка — мне с детства читала вслух Пушкина и Державина, Андерсена и Чехова, но искусство этих великих писателей казалось мне ласковым, как подушка бабушки. Я всегда лежал на ее пышной купеческой кровати и свертывался уютным комочком, когда мне читали книги, в которых замерзала на улице андерсеновская девочка со спичками или писал письмо на деревню дедушке Ванька Жуков. Верно, было нечто несовершенное в моих глазах, что мешало мне увидеть лицо искусства.
     После случая в кино, когда шел кинофильм «Снайпер», я по школьной программе сам перечел «Ваньку Жукова». Перечел я его спокойно, отложил книгу в сторону, пошел готовиться ко сну — это была такая мучительная процедура! — и вот, когда я стоял, наклонившись над умывальником, перед глазами вдруг возникло лицо Ваньки Жукова. Оно было таким же крупным, как лицо снайпера из кинофильма, оно так же подрагивало, как немое кино тех времен, и я от страха больно ударился головой о сосок умывальника. Мне надо было увидеть лицо Ваньки Жукова, чтобы понять, что его письмо никогда не дойдет до адресата. Мне надо было увидеть его лицо, чтобы понять рассказ.
     С тех пор для меня не существует литература, которая не дает зрительного образа. Сколь угодно прекрасными могут быть душевные переживания героини, сколь угодно много чувства и волнения может она вкладывать в свою речь, но если у нее нет таких «видимых» глаз, как у толстовской Катюши Масловой, то я остаюсь совершенно равнодушным к ней. Почувствовавший кожей первое прикосновение искусства через кино, я, наверное, к несчастью, остался таким на всю жизнь. И когда это объяснил мне критик А. Макаров, то я подумал, что вот такая критика и нужна. Это ее задача объяснять то, что нам самим неизвестно о самих себе.
     Я благодарен родной деревне не только за тишину клубного зала. Как всякий нормальный мальчишка, я жил на реке и в лесу, ходил босиком, дрался со сверстниками, пил по вечерам парное молоко. Меня отличало от пацанов только то, что мать моя была учительницей, — а все остальное было деревенским. Ну, немножко, пожалуй, больше книг на полках, более модная клеенка на обеденном столе да породистая корова, которую мать вывезла из какой-то соседней деревни. Ее звали модно — Люська, когда все другие коровы были Пеструхами или Маньками. И в биографии было еще одно отличие — сын журналиста.
     Русский язык я хорошо знал с детства. Мать никогда не готовилась к урокам по литературе, а вот русский язык она часто штудировала — то ли изменялось правописание, то ли еще что происходило, но я часто видел на ее столе учебник грамматики и слышал сквозь сон: «Лошади между тем остановились. Стало темно, сделалась метель...» А потом целый день у меня в ушах звучал этот непонятно зримый и поэтический порядок необыкновенно простых слов — в них была музыка, возникшая как из детекторного радиоприемника. Такие приемники я уже знал, сам старался мастерить.
     Мать очень хотела, чтобы я стал инженером, — в эпоху бурь и потрясений ей казалось, что это именно та специальность, которая дает человеку максимум душевного спокойствия. В старших классах я уже не спорил с ней, забыл, что обещал девчонке в десятилетнем возрасте. И после десятого класса, несмотря на весьма посредственные успехи в математике, в самый разгар войны, мать меня отправила в Новосибирский институт военных инженеров транспорта. Самолюбивый до болезненности, я все-таки сдал приемные экзамены — они были необычно гуманными в 1942 году — и стал слушателем в погонах. Как и следовало ожидать, моя инженерная карьера провалилась.
     Стихи и прозу я стал писать еще в пятом классе, а в Новосибирске, голодный и замерзший, писал следующее:
     
     Поймали утенка ребята
     В диких зарослях камыша,
     Долго-долго, тоской объятый,
     Шевелился, едва дыша.
     И летала старуха утка
     Серой молнией над прудом.
     Но ребята с пастушьей дудкой
     Оттащили утенка в дом.
     Распушила старая перья.
     Налетела стрелой на иву,
     Захрустели грудные кости...
     Только ветер — беглец торопливый —
     Забежал на прощанье в гости...
     
     Я отнес стихи новосибирскому поэту К. Лисовскому, он прочел и письменно ответил, что автор подражает Есенину. Этому поэту я подражать не мог, потому что познакомился с ним много позже: мать в то время считала непедагогичным читать наизусть Есенина малолетнему сыну, а сборников поэта в деревне не было. Если кому и подражал, то это был А. Блок. Впервые открыл мне его учитель литературы П. Семенов, ныне работающий в областной газете «Советская Сибирь», — в стихах А. Блока было столько же музыки, сколько в словах: «Стало темно, сделалась метель...»
     Позорно провалившись на пути к инженерной карьере, я поступил в Томский педагогический институт на отделение истории. В это время я уже твердо решил исполнить обещание, данное десятилетней подружке, — стать журналистом. Мать до сих пор вспоминает мои торжественные, по-мальчишески заносчивые слова: «Я поступаю на истфак потому, что хочу изучить досконально законы развития человеческого общества. Литературу я знаю хорошо, теперь буду знать историю!»
     После третьего курса, не дотерпев до окончания института, я ушел работать в томскую областную газету «Красное знамя» — как исключительный случай, мне разрешили запрещенный к тому времени экстернат. Начал я работать в отделе писем, потом — очень быстро — перешел в промышленный отдел. От отца я унаследовал журналистскую жилку, и мой первый зав Борис Яковлевич Немировский поражался скорости, с которой я делал журналистскую карьеру. Я же первых два года работы в газете пребывал в ужасе: вместо того чтобы писать «в лесу валяются сучья», надо было сообщать читателям так: «На лесосеке слабо ведут борьбу за сжигание порубочных остатков». Я добился компромисса: став «молодым очеркистом», я позволял себе писать следующее: «До всего доходят руки молодого и веселого начальника лесопункта Николая Офицерова, а вот до порубочных остатков еще не дошли. «Но это дело поправимое!» — весело сказал он нам».
     В газете я написал свои первые рассказы «Самолетный кочегар» и «Двое в тельняшке», которые опубликовал самый молодой журнал страны «Юность». Это случилось после XX съезда КПСС. Потом я поехал на IV Всесоюзное совещание молодых писателей СССР.
     Со времени опубликования моих первых рассказов прошло десять лет, — теперь я член Союза, автор нескольких книг. Теперь я понимаю, что писателем сделался не случайно, хотя никогда не собирался им стать. Своим писательством я обязан своей матери и еще деревне и газете. Теперь, почти сорокалетний, я часто замечаю, что мы с матерью совершенно одинаково воспринимаем искусство. Когда смотрим кинофильм, нас раздражает пошлость, и также, одновременно, мы чувствуем, как по позвоночнику, холодя, проходит волна восторга от прекрасного. В седьмом классе я учился у матери и теперь понимаю — ее уроки были маленькими рассказами. Я храню ее письма — это тоже маленькие, взволнованные рассказы. У меня есть записная книжка, в которой записаны поведанные ею истории — это отличные рассказы о людях.
     От матери у меня любовь к слову «большевик». В повести «Стрежень» мать Виктории приносит в ее комнату свою куртку, в которой она боролась с кулаками, а потом участвовала в ликвидации неграмотности, — такая же куртка есть у моей матери, и в нее стреляли деревенские кулаки.
     Отцу — старому большевику — я обязан почерком. Мы можем подписать два конверта, и постороннему человеку трудно отличить, где рука сына, где — отца. Вместе с почерком я от него унаследовал латышский подбородок, сутулость, журналистскую сметку, которую теперь называют оперативностью. Отцу же я обязан тем, что меня с детства окружают те, кого теперь называют старыми большевиками. До сих пор мне трудно называть их по имени-отчеству: так и рвется с языка — Пашка, Володька, Колька, Сенька. А этим людям по шестьдесят лет, все они персональные пенсионеры и зовут Сергея Лазо — Сережка.
     Со стороны матери знакомых старых большевичек тоже много, но она их называет торжественно: товарищ Ольга или товарищ Маня. Знакомые со стороны и отца и матери меня называют твердо Вил — им хорошо известно, что мое имя состоит из инициалов Владимира Ильича Ленина. Недавно умерший писатель Георгий Шелест, коммунист железного закала, утверждал, что мое имя они придумывали вместе с Володькой — то бишь с моим отцом. Георгий Шелест, умирая, подарил мне, если точнее, оставил в наследство Полное собрание сочинений Владимира Ильича. Оно сейчас перед моими глазами — на каждой книге что-нибудь написано. На первой же такая надпись: «Будь ленинцем, Вилька!»
     Хочу повторить, что я, как и большинство коллег, не собирался быть писателем, но стал им не случайно. Видимо, это единственно возможный способ моего существования на этой круглой и теплой земле.


Библиотека OCR Longsoft