[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Бернар Клавель. Плоды зимы.

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  Часть первая

  Часть вторая

Часть третья

  Часть четвертая

  Часть пятая

<< пред. <<   >> след. >>

     Часть третья
     
     
     Летние цветы
     
     
     33
     
     Медленно тянулась зима, пасмурная и влажная. Затем пришла весна, но и она не принесла подлинной радости, а подарила людям лишь смутную надежду. Утихнет ли, кончится ли война? Да и кто мог сказать, что ему суждено увидеть ее конец? Потому что война была тут, рядом, и с каждым днем она принимала все более устрашающие формы.
     Люди говорили об этом, толком не зная, что именно происходит; но одно было несомненно: убивали повсюду, бессмысленно, часто ни за что. Многих арестовывали. Утром являлась петеновская милиция или гестапо, уводили с собой людей, и никто их больше уже не видел. Бывали дни, когда комендантский час объявлялся в шесть часов вечера, и в одном из пригородов патруль застрелил какого-то старика пенсионера прямо в его собственном саду. Приходилось запираться в домах, наглухо закрывать двери и окна, сидеть в потемках, не высовывая носа наружу. На ближайшем плато спалили несколько деревень, и каждую неделю люди узнавали о гибели кого-либо из знакомых. В апреле немцы убили доктора Мишеля лишь за то, что он лечил партизан.
     Отец покидал теперь свой участок, только когда приходилось идти за водой к колодцу, и, если мать задерживалась в лавочке, где отпускали продукты по продовольственным карточкам, он сильно тревожился.
     Трижды наведывались жандармы, справлялись о Жюльене, но без всякой злобы.
     Бригадир говорил:
      — Мы, знаете, порядка ради. Так уж положено, хотя начальство и понимает, что он сюда до конца войны не покажется.
     Отец и мать всякий раз подписывали одно и то же заявление, и сводилось оно к следующему:
     «Заявляют, что ни разу не видели своего сына Жюльена со дня его исчезновения и не знают, где он сейчас находится». И, в сущности, так оно и было. Им даже не приходилось прибегать ко лжи, ведь их не спрашивали, получают ли они весточки от сына. Да и можно ли называть вестями несколько наспех нацарапанных слов с неразборчивой подписью то из Лиона, то из Сент-Этьена, а то даже из Марселя? Скорее это было равносильно молчанию. Они изредка получали коротенькое сообщение, что Жюльен жив, — вот и все.
     А Поль в последний раз приходил к ним в начале января. Пришел поздравить с Новым годом. Выпил со стариками чашку скверного кофе, повторил, что по-прежнему верит в победу Германии, оставил отцу две пачки табаку и удалился, на этот раз даже не упомянув о Жюльене.
     Для отца война была долгим беспросветным молчанием и одиночеством.
     Старики даже перестали ссориться. Они целые дни возились в огороде, который спасал их от голодной смерти. Соседи по-прежнему покупали у Дюбуа овощи и по-прежнему сообщали все новости о войне. Но по-настоящему война ворвалась в их одиночество лишь в тот день, когда они узнали, что высадка союзников в Нормандии увенчалась успехом.
     Словно дуновение надежды пронеслось над округой; оно всколыхнуло теплый июньский воздух и проникло в самую глубину сада. Новость принес Робен. На лице его сияла широкая улыбка, и он объявил, что скоро, наверно, наступит конец этому бедствию.
     Но вслед за дуновением надежды снова пронесся вихрь тревоги. Немцы становились все более свирепыми, война грозила разорить весь этот край.
      — В восемнадцатом американцы тоже дали им жару, — говорил отец, — и все равно места, где шли бои, здорово пострадали.
     Беспокойство его усилилось, когда 16 августа стало известно, что в городе Кавалэр тоже высадились части союзников. Впервые за много лет отец склонился над картой Франции, которая была напечатана на обороте почтового календаря.
      — Если они будут двигаться с юга, — пробурчал он, — мы можем оказаться прямо на их пути.
     Уже месяц не было никаких известий от Жюльена, и потому мать просто сказала:
      — Если б только знать, где он теперь.
     Отец не отозвался. Они и прежде-то были не слишком разговорчивы, а за последние месяцы научились обходиться всего несколькими словами. Он знал, что эта простая фраза жены означает: «Ты так и останешься эгоистом. Думаешь о своем огороде, о своем доме, боишься, как бы его не разрушили. Думаешь только о себе, а вот для меня все это не имеет значения. Для меня имеет значение лишь одно — мой сын. Будь он тут, с нами, ему, конечно, не грозила бы такая опасность. Но он один. Его могут убить во время бомбежки, арестовать, подвергнуть пыткам, а мы даже не знаем, где он сейчас».
     Все это отец читал в ее взгляде, угадывал по тому, как она презрительно пожимала плечами, стоило ему проявить беспокойство об их добре. Внутренне она отрешилась от всего, даже от него, своего мужа. Она по-прежнему заботится о нем, по-прежнему делит с ним этот жалкий серый хлеб, который им выдают по карточкам, делит с ним также и те бесконечные ночи, которые они проводят бок о бок, притворяясь оба, будто спят; и все это уже по привычке. Потому что им предуказано так вот идти вместе до гробовой доски.
     Но теперь само это существование тоже приобрело привкус скверных продуктов. Его даже не оживляла больше привычная смена времен года, которая давала уверенность, что холода уступят место теплу. Пришло лето, но ничего хорошего оно не принесло. Люди так долго и тщетно надеялись, что даже сама надежда потускнела.
      — Вы слишком мрачно смотрите на вещи, — говорил Робен. — Союзники продвигаются. Еще несколько недель — и мы будем свободны.
     Отец только качал головой.
      — В семнадцатом, — возражал он, — нам пели ту же песню. Я немцев знаю: они так просто не отступят.
     Больше всего он боялся, что война придвинется к ним и линия фронта пройдет где-нибудь рядом, у границ их департамента. Ну а тогда всему конец. Дом разрушат, сад разроют, и придется бежать в неведомые, негостеприимные края, побросав все. Судьба уберегла их от этого в сороковом году. Долгое время отец цеплялся за мысль, что война пощадит край, где он живет, но теперь он, сам не понимая отчего, испытывал страх. Ему уже чудилось, что он разорен. Он уже представлял себе горький конец целой жизни, отданной труду, — все будет разрушено и разграблено.
     Он продолжал трудиться по привычке, но чувствовал, что силы его иссякают, и часто почти с отвращением окидывал взглядом сад и огород. Дорожки поросли травой, она добралась даже до грядок, и отец горестно повторял:
      — Сколько бы я ни надрывался, мне не управиться. Всех дел не переделать...
     Но порой бывали у отца внезапные приливы гордости, когда кто-нибудь заходил к нему и он, гневным жестом указывая на огород, уже не такой ухоженный, как прежде, говорил:
      — Я еще тут все доделаю. Сил у меня хватит, вот только времени нет. Ведь они ввели теперь комендантский час с шести вечера и до шести утра, вот дня вовсе и не остается. Особливо в мои-то годы: разве много наработаешь днем на солнцепеке, только устанешь.
     Однажды в середине августа, когда отец под вечер копался у себя в огороде почти у самого забора, он услышал, как стукнула калитка. Старик выпрямился, оперся на заступ. В сад вошла девушка и остановилась в нерешительности. Казалось, она высматривала кого-то сквозь деревья. Заметив отца, девушка сделала несколько шагов по соседней дорожке и, поравнявшись с ним, спросила:
      — Скажите, пожалуйста, могу я видеть мадам Дюбуа?
     Отец не знал этой девушки. Она была небольшого роста, с длинными каштановыми волосами, одета в простенькое платье с короткими рукавами. Под мышкой у нее была небольшая кожаная папка для рисунков.
      — А зачем она вам? — спросил отец.
      — Я пришла за цветами.
     С начала войны цветы спрашивали редко, и он сажал их неохотно, стараясь освободить побольше места для овощей.
      — Ступайте в тот конец сада. Она, верно, возле колодца... Но только, знаете, выбор у нас теперь небольшой.
     Девушка двинулась в глубь сада. Отец посмотрел ей вслед, потом снова взял в руки заступ. Он принялся за работу, но присутствие незнакомки тревожило его. Откуда она взялась? Он был уверен, что никогда прежде не видел ее здесь, а незнакомые покупатели были редкостью. Прислонив заступ к груше, он медленно пошел вдоль забора, стараясь держаться за деревьями.
     Метрах в двадцати от колодца отец остановился. Сквозь ветви персиковых деревьев он увидел посетительницу, которая почти заслоняла собой фигуру матери. Старик отступил чуть влево. Мать что-то читала. Девушка стояла перед ней. Наконец мать подняла голову. На ее лицо падала тень от полотняной шляпы, и отец не мог разглядеть его выражения. И все же он понял — произошло что-то серьезное; мать засунула листок в карман передника, внезапно опустила голову и закрыла лицо руками.
     Несколько мгновений отец боролся с желанием подойти к женщинам, но так и не двинулся с места. Воздух был тяжелый, неподвижный и словно звенел тысячью легких крылышек насекомых. За каменной оградой Педагогического училища урчал немецкий грузовик.
     Грузовик смолк. Теперь мать говорила что-то, но отец не мог разобрать слов. Он понимал, что, если подойдет ближе, его увидят, и вернулся к груше, где оставил заступ. Что-то случилось. И без сомнения, что-то серьезное, а мать даже не позвала его! Не о Жюльене ли речь? Вполне возможно. Почему же мать решила сохранить полученное известие для себя одной? Уж не думает ли она, что он не имеет даже права интересоваться судьбою сына? Но что ж он такое сделал? Чем заслужил подобное отношение?
     Старик снова взялся за заступ, однако гнев душил его, и он слишком налег на работу, что было ему уже не под силу. Очень скоро рубаха его взмокла. Капельки пота блестели на лбу и скатывались на кончик носа. Он выпрямился, и на него напал приступ кашля, так что пришлось выпустить заступ из рук. Сквозь слезы, застилавшие глаза, он увидел уходившую девушку. Она кивнула ему, но отец едва мог ответить на ее поклон.
     В руках у нее было всего лишь несколько пионов.
     
     
     34
     
     Отец все еще не отдышался, когда мать подошла к нему.
      — Ты кашляешь и весь взмок, — сказала она. — Тебе надо малость передохнуть.
     Ему хотелось пить. А главное, хотелось узнать, что это была за девушка. И все же он ответил:
      — Нет. Я решил сегодня закончить грядку.
      — И все-таки зайдем на минутку в дом... Есть весточка от Жюльена... А заодно переменишь фуфайку.
     Отец двинулся вслед за нею. В горле у него пересохло, и ему пришлось снова вытереть глаза. Мать говорила спокойно, но он заметил, что подбородок у нее дрожит, глаза покраснели, а лицо вытянулось.
     Неужели что-то стряслось с сыном? Мать, казалось ему, идет слишком медленно, и вместе с тем он боялся узнать, что же произошло.
     В кухне с закрытыми ставнями и опущенной шторой было почти прохладно. Вокруг висячей лампы роились мухи.
     Пока мать ходила за сухой фуфайкой, отец выпил стакан воды. Переодевшись, он устроился на своем обычном месте, мать присела к столу и достала из кармана письмо Жюльена. Положила перед собой скомканный листок и медленно разгладила ладонью.
     Некоторое время она не решалась ни заговорить, ни начать чтение, так что в конце концов отец спросил:
      — Ну так что же он пишет?
      — Видишь ли...
     Мать умолкла. Губы ее шевелились, казалось, она пережевывает слова, которые не в силах выговорить.
      — Ну же, — проворчал отец, — читай. Это письмо как будто длиннее, чем обычно.
      — Да... Ему надо было о многом сообщить нам. А потом, раз уж он прислал его не по почте, он мог писать свободнее.
      — Ты знаешь девушку, которая принесла письмо?
     Мать только покачала головой. Прошло еще несколько секунд, потом она медленно подняла полные слез глаза и прошептала:
      — Я прежде ее не знала... Но... но она его невеста.
     Такой новости отец ожидал меньше всего. Он воображал себе все, что угодно, но это ему даже в голову не приходило! Он с трудом пробормотал:
      — Ты говоришь, его невеста?
      — Да... Они скоро поженятся.
      — Но кто она такая?
     Казалось, от этих его слов мать почувствовала облегчение, и она быстро ответила уже гораздо увереннее:
      — Она родом из Сен-Клода. Поэтому ты ее и не знаешь. Ее зовут Франсуаза... Франсуаза Жакье... В тех местах их семью многие знают. Отец у нее каменщик... Она познакомилась с Жюльеном в Сен-Клоде во время спортивного праздника... Потом они долго не виделись и опять встретились в Лионе... Она там работает.
     Мать замолчала. Казалось, она сообщила все, что ей было известно о девушке. Она глубоко вздохнула и опустила голову. Но отец почувствовал, что жена что-то от него скрывает, что-то, о чем рассказать не так-то просто.
      — Он для того и прислал ее сюда, чтобы об этом сообщить? Надеюсь, они по крайней мере не собираются пожениться прямо сейчас?
     Мать ничего не ответила, и он спросил:
      — А как она сюда добралась? Ведь уже десять дней в поездах не разрешено ездить никому, кроме бошей. Господин Робен говорил нам об этом нынче утром.
      — А она не поездом приехала. В общем, она пробирается в Сен-Клод. Вот почему ей нельзя было остаться у нас дольше. Если она сможет задержаться на обратном пути, то снова зайдет в понедельник.
      — Надеюсь, во всяком случае, Жюльен не женится, пока не приищет себе места, — вздохнул отец. — Особенно в такое время!
      — Судя по тому, что он пишет, и по тому, что сказала мне девушка, до сих пор он зарабатывал неплохо.
      — Чем это? Своей мазней?
      — Именно. Своей мазней.
     Отец увидел, что в глазах жены промелькнуло торжество. Но она тут же потупила взгляд и прибавила:
      — Конечно, после высадки союзников люди заняты другим, им теперь не до картин.
      — Так или иначе, для него это не дело. Даже если война Скоро закончится, Жюльен должен сперва подыскать подходящую работу, а уж потом думать о женитьбе. Надеюсь, его девица способна это понять.
     Пока отец говорил, мать дважды перевернула исписанный листок. Старик заметил, что руки у нее дрожат. Он собрался было еще что-то спросить, но мать опередила его и сказала хриплым голосом:
      — Им нельзя дольше ждать... Они... наделали глупостей.
     Видно было, что она с большим трудом удерживает слезы. Отец почувствовал, как в нем поднимается волна гнева, но, взглянув на расстроенное лицо жены, нашел в себе силы сдержаться. И только пробормотал, не повышая голоса:
      — Господи! Этого еще не хватало!
     Мать, видимо ожидавшая бурной вспышки, подняла на него удивленный взгляд. Заметив, что отец все еще борется с подступавшим негодованием, она поспешила сказать:
      — Не сердись, Гастон... Умоляю тебя, не сердись. Мне и без того тяжело.
      — А я и не сержусь вовсе. Это все равно ничему не поможет.
     То, что жена так открыто обнаружила свою слабость и огорчение, как бы придало отцу силы. Если он раскричится, во всем обвинит ее, напомнит, что она всегда слишком баловала Жюльена, вечно опекала и потакала ему, она даже не сможет защищаться. С минуту старик колебался, но при мысли о тяготах последних лет, которые они пережили вместе, он промолчал.
     Нет, нельзя им снова начинать свою междоусобицу. За стенами этого дома, их единственного прибежища от царящего вокруг безумия, и так слишком много невыносимого горя, слишком много опасностей и тревог. Пусть хоть они смогут глядеть в лицо друг другу без всякой ненависти, говорить друг с другом, не причиняя боли.
      — Бедная ты моя, — вздохнул он, — мы-то что можем поделать?
     Мать беззвучно плакала, почти не вздрагивая от рыданий.
     Отец подождал с минуту, потом спросил:
      — Он об этом пишет в письме?
     Она вытерла глаза и стала медленно читать:
      — «Дорогая мама. Это письмо передаст тебе Франсуаза. Она объяснит, почему мы должны пожениться, как только будет возможность. Я знаю, тебе всегда хотелось иметь дочь. Прошу тебя, прими Франсуазу так, как если бы она была твоей дочерью».
     Голос матери прервался. После долгого молчания она прибавила:
      — Он еще пишет о своей работе. И говорит, что в этом месяце война закончится.
     Отец только хмыкнул.
      — Закончится! А как все это произойдет? И что до этого с нами станется?
      — Знаешь, Франсуаза говорит то же самое, что и господин Робен. Немцев ждет полный разгром, как нас в сороковом. И они будут думать лишь об одном — как бы побыстрее унести ноги. Из Лиона многие боши, кажется, уже убрались.
     Все оказалось сложнее. Все представало в ином свете. И теперь уже появились новые заботы и тревоги, кроме тех, что были вызваны войной. Выяснилось, что Жюльен жив, но вот появилась эта девушка из Сен-Клода, а вместе с ней появились и новые причины для беспокойства.
      — Значит, эта девица сказала тебе, что они и впрямь должны пожениться?
      — Да.
      — И она посмела тебе об этом сказать?
      — Жюльен написал в письме. Я спросила ее, так ли обстоит дело. Она покраснела, но подтвердила... И... и не знаю, как тебе объяснить, но мне показалось, что это признание ее не слишком смутило.
      — Ну и ну! В славное времечко мы живем! Я тебе все твержу об этом. Вот видишь, я оказался прав.
     Слегка понизив голос, мать ответила:
      — Вот именно. Отчасти в этом время виновато. Если бы Жюльену не пришлось жить по подложным документам, они бы уже давно поженились.
      — И все-таки... все-таки... Прийти и выложить тебе этакое! По правде говоря, эта девица... у этой девицы просто стыда нет.
     Он чуть было не сказал: «Девица известного поведения». Но удержался.
      — Я с ней недолго беседовала, — возразила мать, — но она произвела на меня неплохое впечатление.
      — Все же... все же...
     Отец осекся. Угадав, что он собирается сказать, мать пояснила:
      — Конечно, мне надо было тебя позвать... Но... но я решила раньше переговорить с тобой об этом... А потом, она так торопилась... И так робела со мной...
     Гнев отца уже остыл, но он принудил себя повысить голос:
      — Должно быть, Жюльен изобразил ей меня как зверя какого. А между тем я еще в жизни никого не съел.
     Глаза у матери еще не просохли. Все же она улыбнулась и, нагнувшись к отцу, прошептала:
      — Господи, как подумаю, какие в наше время приходят вести. Господи... А сам ты разве не считаешь, что нам еще сильно повезло?
     
     
     35
     
     Эта столь неожиданная новость ничего не изменила в ходе событий, и все же тревога, мучившая отца уже несколько недель, немного утихла. Он бы сам не мог объяснить почему, но теперь ему казалось, что ничего более серьезного уже не может произойти. Словно бы война определила каждому меру его невзгод. И он сполна получил свою долю. Тяжелее бремени ему уже не полагалось, и он уповал на то, что более или менее спокойно дойдет по предначертанной ему дороге до конца войны. Будущее все еще было неясно, но отцу чудилось, что с приходом этой девушки качнулся наконец маятник времени, так долго висевший без движения над краем бездны, куда ни сам он, ни мать не решались заглянуть.
     Так как настоящей грозы по поводу случившегося не разразилось, мать часто заговаривала о Жюльене, о Франсуазе, о том, что для них следовало бы сделать. Разговоры эти раздражали отца, но он по-прежнему не давал воли дурному настроению. Мать строила всякие планы, и ее речи вносили словно струю жизни в стоячие воды одинокого их существования.
     К тому же поражение немцев с каждым днем становилось все более явным. В городке царило лихорадочное оживление. Колонны автомашин с грохотом катили по бульвару и по Солеварной улице. Во дворе Педагогического училища все было в непрерывном движении — отец нередко наблюдал это в щелку ставня их спальни. Робен приходил по четыре-пять раз в день со свежими новостями. В десять утра он сообщал, что союзники вошли в Лион. В полдень говорил, что они пока еще только в Валансе. В четыре часа утверждал, что ночью будет освобожден Париж. А за несколько минут до начала комендантского часа прибегал сказать, что в стороне Алансона завязывается сражение, которое положит конец войне.
      — Этот человек совсем спятил, — говорил отец.
      — Нет, это мы не как все прочие, — возражала мать. — Сидим в своей норе. Даже новостей не знаем. А все вокруг живут на нервах.
      — И какой в этом толк?
     Когда отец думал о войне, в нем постоянно боролись два желания: ему хотелось, чтобы война закончилась прежде, чем в их местах развернется сражение, и в то же время он мечтал, чтобы война перебросилась в Германию и немцы испытали бы ее на своей шкуре.
     Он знал, что русские уже вошли в Польшу, но это было где-то очень далеко. Так далеко, что он себе даже ясно и не представлял.
     Несколько раз Робен сообщал о действиях партизан в горах департамента Юра. После его ухода мать говорила:
      — Только бы Франсуаза не попала в эту кашу!
      — И что это ей взбрело в голову разъезжать в такое время!
      — Видно, нужно было.
      — Хотел бы я знать почему!
      — Она мне не сказала, но, я думаю, дело было важное.
      — Во всяком случае, ясно одно: сейчас вернуться в Лион ей не удастся.
     Сказав это, отец заметил, что по лицу матери пробежала тень. Она несколько раз вздохнула, и как-то глухо, словно не желая, чтобы он разобрал ее слова, проговорила:
      — Я совсем недолго пробыла с этой девочкой, и все-таки, право же... мне кажется, если б я знала, что она рядом с Жюльеном, на душе у меня было бы спокойнее.
     Потом она выдохнула еще несколько слов, которые отец скорее угадал по движению ее губ:
      — С виду она куда разумнее его.
     
     
     36
     
     Ночи тянулись бесконечно долго, потому что комендантский час начинался в шесть вечера, когда солнце стояло еще высоко в небе. Отец и мать ужинали в полумраке кухни, чуть приоткрыв ставни. Съев свою миску супа, они долго сидели не шевелясь, прислушиваясь к малейшему шуму, вглядываясь в узкую полоску света, которая открывала еще поникшую от зноя листву, звеневшую голосами птиц и гудением мошкары. Порою они могли часами сидеть так без движения, без слов, и лишь время от времени у одного из них вырывался вздох — словно не дававший им выразить иначе, как тягостно бремя этого вечера. Когда из города или с соседних холмов доносился звук выстрела, старики напрягали слух и переглядывались, но затем напряженное ожидание вновь окутывало их еще более плотным покровом тишины.
     Однажды вечером они услышали выстрелы совсем рядом со своим домом. Наутро Робен рассказал, что какой-то человек, живший в доме на бульваре Жюля Ферри, был ранен, когда открывал окно в сад.
     После этого нескончаемого ожидания старики шли спать. На улице было еще светло. Отец прижимался глазом к крохотному отверстию, которое образовалось в ставне от выпавшего сучка. Ему была видна добрая половина парка Педагогического училища — в лучах заката на красном песке дорожек вытягивались уродливые тени деревьев и кустов. Часовые в касках, сапогах и зеленых мундирах неподвижно стояли по углам здания. Другие вышагивали вдоль стены, которая проходила у подножия сыроварни. Это означало, что были еще третьи, которые шагали метрах в тридцати от дома перед каменной оградой, разделявшей сад Дюбуа и парк Педагогического училища. Каждый вечер, думая об этом, отец воскрешал в памяти образы той, первой войны. Он был тогда на тридцать лет моложе. Мир в те времена был совсем другим, его жизнь — тоже. И, перебирая различные события тех лет, отец старался уснуть. Однако часто сон приходил к нему слишком поздно, после того как он много раз переворошит и исчерпает клубок своих воспоминаний.
     В ночь с 24 на 25 августа отец проснулся оттого, что мать трясла его за плечо, и от какого-то треска, похожего на треск сырых дров в костре.
     Он сел в постели. Где-то стреляли.
     Пулеметы. Сухой треск выстрелов. Еще выстрелы, но уже глуше. Разрывы минометных снарядов.
     Мать судорожно вцепилась пальцами в его руку.
      — Гастон... Повсюду стреляют!
     Пальба все усиливалась, заполняя ночную тишину.
      — Надо вставать, — сказал отец.
      — Не говори так громко.
      — А что от этого случится?
     Теперь, когда первое волнение улеглось, он чувствовал себя необычайно спокойно.
      — Одевайся, — приказал он. — А главное, не зажигай света.
      — Я пока еще в своем уме.
     Отец заметил, что голос жены звучит теперь тверже, чем тогда, когда она его разбудила. Он натянул штаны, расправил подтяжки, сунул ноги в ночные туфли. Затем, пробираясь ощупью, направился к окну.
      — Не подходи к ставням, Гастон. Стой здесь!
      — Оставь меня в покое. Я ведь не собираюсь их открывать!
     Он нашарил рукой отверстие и припал к нему. Стрельба участилась. Теперь он отчетливо различал вспышки в стороне вокзала и у холма Монтегю.
      — Стреляют у самого вокзала, — пробормотал отец. — Должно быть, был взрыв на железной дороге.
      — Или в особняке, где гестапо.
      — Может, и так.
     Оба замолчали. Пальба приближалась.
      — Кажется, стреляют и в той стороне, где Монсьель, — заметила мать.
     Отец прислушался. Возможно, это было эхо, рождавшееся у склона холма, но казалось, выстрелы доносятся со всех сторон. Окна дома смотрели в сад, но не могло быть и речи о том, чтобы выйти на улицу и поглядеть, что происходит.
      — Спустимся вниз, — сказал отец, — там мы будем в большей безопасности.
      — А если они войдут в дом...
     Он только усмехнулся.
      — Если они войдут, прятаться бесполезно. Но опасаться надо другого: как бы от снаряда не загорелась или не обрушилась кровля. Коли дом загорится, снизу выбраться будет легче.
     Он стал спускаться первым, нащупывая дорогу рукой и ногой.
      — Вот если бы можно было попасть в погреб, не выходя наружу... — проговорила мать.
      — Это конечно, а так лучше и не пытаться.
     Войдя в кухню, отец чиркнул зажигалкой.
      — Не зажигай света, — сказала мать.
      — Ну что ты шумишь! Ты же отлично знаешь, что снаружи сквозь ставни ничего не видать... Чего ты всполошилась? Я только взгляну на часы.
     Он поднял руку, чтобы осветить циферблат будильника. Рука его не дрожала. Но тут отец заметил, что мать смертельно побледнела. На ней лица не было. Страх притаился в каждой ее морщинке. Она набросила на плечи платок и теперь судорожно стягивала его на груди.
     Отец потушил зажигалку. Было без четверти три.
     Когда огонек погас, темнота словно еще больше сгустилась, но им все еще казалось, будто этот язычок пламени продырявил тьму ночи. Ружейная стрельба не прекращалась, она обрушивалась на них, точно гонимые ветром волны. Накатывала, отступала, возвращалась, все чаще, все ближе.
      — По-моему, сражаются повсюду, — заметил отец.
      — Думаешь, они напали на город?
      — Возможно.
      — Кто? Американцы?
      — Откуда мне знать?
     Наступило короткое затишье, затем внезапно выстрелы послышались совсем близко.
      — Не можем мы тут дольше сидеть, — вырвалось у матери.
      — Если и впрямь дерутся на улице, тогда нам крышка!
     Отец почти выкрикнул эти слова. Он не ощущал страха, в нем закипал гнев, от которого сжимались кулаки.
      — Не кричи, — взмолилась мать. — Не кричи.
      — Мы пропали, — бросил отец. — Ты разве не понимаешь, что все пошло прахом.
      — Господи... Господи!
     Они простояли еще с минуту у лестницы, в полной темноте. Затем отец ощупью нашел руку жены, крепко стиснул ее и сказал:
      — Пошли, все равно ведь не угадаешь.
      — Куда ты?
      — В погреб.
      — Ты хочешь выйти из дому?
      — Нас никто не увидит... Такая темь, хоть глаз выколи. Да у них и без нас дел хватает.
      — Ты с ума сошел.
      — Вовсе нет. Как-никак разбираюсь, где меньше риску.
      — Боже мой...
     Отец потащил жену по направлению к двери. Он нащупал замок, повернул ключ, отодвинул задвижку, уже потянул было дверь, но спохватился:
      — Деньги у тебя тут внизу?
      — Да... И бумаги тоже.
      — Надо все взять с собой.
     Они направились в столовую. Отец снова чиркнул зажигалкой. Мать выдвинула левый ящик буфета и стала рыться в нем. Руки у нее по-прежнему дрожали. Она вытащила ценные бумаги, какие-то вещи, которые как попало сложила на буфет. От всколыхнувшегося воздуха огонек зажигалки заколебался, замигал и погас. Отец выругался. Зажигалка больше не загоралась.
      — Надо найти свечку.
      — Ты ведь знаешь, в кухне есть свечка да и зажигалка тоже.
     Отец долго шарил е темноте, натыкался на какие-то предметы, опрокидывал их.
      — Черт! Черт побери! Только время уходит...
     Раздались три взрыва, более глухие, чем прежние, дом вздрогнул, в окнах задребезжали стекла. Совсем близко застрекотал ручной пулемет. Отец зажег свечу и вернулся к матери, которая стояла, не смея пошевелиться.
     Она поднесла бумаги к самому язычку пламени, плясавшему от ее дыхания.
      — Ты тут пожара не устрой, — насмешливо проворчал отец. — Они и без нас об этом позаботятся!
      — Куда все сложить?
      — У тебя что, нет сумки?
      — Какой сумки?
      — Да любая сгодится.
     Оба нервничали. Отец чувствовал, что перестрелка все приближается. Если они сейчас не выйдут из дому, то через несколько минут будет уже поздно. В сад того и гляди ворвутся люди: одни будут обстреливать Педагогическое училище, другие отбивать атаку.
     Он возвратился на кухню, открыл чулан и снял висевшую на двери брезентовую сумку.
      — Засунь все сюда, — сказал он.
     Затем он снял свои часы, висевшие у окна, положил их в карман.
      — Надо бы захватить одежду, — заметила мать.
     Она достала пальто, перешитое из шинели солдата, которого они приютили в дни отступления, набросила на плечи отцу накидку. Они подошли к двери, отец погасил свечу и сунул ее вместе с обеими зажигалками в карман.
     Ружейные выстрелы и разрывы гранат звучали теперь еще ближе.
     Отец напряг слух, осторожно приоткрыл дверь, обернулся и спросил:
      — Ничего такого не слышишь?
     Мать шагнула к нему.
      — Нет.
      — Ну тогда пошли. Нагибайся как можно ниже. Если начнут стрелять совсем рядом, ложись и не двигайся.
     Он приотворил дверь лишь настолько, чтобы пройти. Словно вновь обретя былую солдатскую ловкость, он согнулся чуть ли не вдвое. Шагнул через порог и почувствовал, что мать удерживает его за накидку.
     В тот миг, когда он обернулся, чтобы сказать: «Закрой дверь, только не хлопай», пулеметная очередь разорвала ночную тишину: казалось, стреляли прямо у них под ногами. Сквозь ветви деревьев отец увидел огненные блики, скользившие по фасадам домов на Школьной улице. Он повернулся, толкнув при этом мать, и крикнул:
      — Черт побери, слишком поздно!
     Старики налетели друг на друга. Отец почувствовал. как жена, теряя равновесие, ухватилась за него. Он попытался удержать ее, но движение его было слишком резким, и он сам не устоял. Оба повалились на пол кухни, при этом дверь распахнулась и стукнула о выступ стены.
     Теперь гранаты рвались совсем рядом, и четыре красные вспышки осветили комнату.
     Отец приподнялся, встал на колени, помог жене отодвинуться и закрыл дверь.
     
     
     37
     
      — Вот те и на! — ворчит отец. — Вот те и на!.. Теперь нам крышка.
     Дверь снова закрыта. Они оба тут, рядышком, на холодном линолеуме кухни. Мать молчит.
      — Ушиблась? — спрашивает отец.
      — Нет... А ты?
      — Тоже нет... Сумка на улицу не упала?
      — Нет. Я ее держу.
      — Не можем мы... тут оставаться.
     Пальба теперь идет так близко, что им приходится почти кричать да еще выбирать минуты, когда грохот взрывов немного стихает.
      — Но куда ты хочешь идти?
      — У двери оставаться нельзя... Поднимусь за матрасом... Надо перебраться в столовую, устроимся у буфета, так будем подальше от окна.
     Отец чувствует, что матери уже нет рядом. Он следует за ней в столовую. Оба ползут на четвереньках, как дети во время игры.
      — Вот... Тут самое безопасное место... Ложись у буфета... Я поднимусь в спальню.
      — Нет, оставайся тут.
      — Но я ничем не рискую. Только матрас притащу. Его голос звучит твердо. Властно. И все же мать говорит:
      — Тогда и я с тобой.
      — Нет. Оставайся тут!
     Отец удаляется. Легко находит дорогу — ведь он наизусть знает каждый уголок своего дома. Будь сейчас светло, он не шел бы быстрее. Он не ощущает усталости, даже не задыхается.
     В спальне отец подходит к окну. По дороге нашаривает рукой на прохладном мраморе круглого столика жестянку с табаком, которую ставит туда каждый вечер. Кладет ее в карман. Наклоняется к окну и припадает глазом к отверстию в ставне. Ночная тьма по-прежнему озаряется вспышками. Стреляют в стороне вокзала. Стреляют и возле сыроварни, и в пригороде. Короткие всполохи вырывают из мрака силуэты деревьев и домов.
     Отец идет к кровати, и только тут ему приходит в голову, что накидка будет мешать. Он отбрасывает ее полы за спину, стягивает простыни к изножью кровати, сворачивает втрое матрас и берет его в охапку. Он чувствует себя сильным, как в тридцать лет. Без труда поднимает свою ношу, идет, не спотыкаясь. Ударяется рукой о круглую ручку двери, но боли не чувствует. Спокойно спускается по лестнице.
      — Помочь тебе? — спрашивает мать.
      — Отойди с дороги.
     Молчание.
      — Клади на пол, — говорит мать.
     Он опускает матрас и раскатывает его возле буфета.
      — Пока что устроимся на матрасе, — говорит он. — А коли уж совсем близко к нам подойдут, сядем спиной к буфету и загородимся матрасом.
     Они вытягивают ноги и садятся рядышком, упершись спиной в дверцы буфета. Теперь окно в стороне от них. Между ними и массивной стеною — вся ширина комнаты. Позади у них буфет, за ним перегородка, еще дальше — кухня и снова стена. За перегородкой еще и чугунная плита. Отец различил всего несколько гулких ударов, похожих на разрывы мин. Все остальное — лишь ружейная пальба, пулеметные очереди и разрывы гранат. Пули могут продырявить ставни, но стен они не пробьют. Опасаться надо только снарядов, однако пока артиллерийской стрельбы не слышно.
      — Ты вспотел, пока тащил матрас, — замечает мать. — Завернись в накидку.
      — Не беспокойся.
     Больше всего он боится пожара. Он-то ведь знает, что от одной пули может заняться кровля. Между черепицей и потолком, на низком чердаке, куда никогда не заходят, должно быть, много пыли, и она мигом воспламенится. А в сарае сено и ящики из сухого дерева! Черт побери, да все это может вспыхнуть, точно факел!
     Отец сам себе удивляется, что еще так спокоен. Он понимает, что и дальше должен держаться. Достает из кармана свечу, зажигалку, жестянку с табаком, кладет ее рядом с собою. Высекает огонь.
      — Зачем тебе свет? Что ты хочешь делать?
      — Сигаретку свернуть.
      — Господи боже...
     Отец зажигает свечу и протягивает ее матери.
      — Подержи-ка.
     Рука у матери дрожит.
      — Ты же знаешь, что снаружи ничего не видать. Ну-ка посвети.
     Мать придвигается к нему. Отец высыпает табак из окурков на бумагу и скручивает сигаретку, их лица почти соприкасаются, освещенные пламенем свечи, в котором поблескивает жестянка с табаком. Отец закрывает жестянку и кладет ее на матрас. Можно подумать, будто оба они на фронте, сидят в окопе. Он прикуривает от свечи.
      — Я уверена, что сражаются прямо перед нашим домом, — говорит мать.
     Отец прислушивается. Должно быть, стреляют и на бульваре, и на Школьной улице — иначе говоря, по обе стороны дома.
      — Но что же там происходит? Что там все-таки происходит? — всхлипывает мать.
      — Ну, теперь сомнений нет. Это, конечно, партизаны. У американцев были бы орудия... Видно, партизаны осмелели... Ведь на всех подступах к городу у немцев заградительные заставы...
      — Но я тебе говорю, что они уже на нашей улице.
      — Возможно, боши ведут отсюда огонь.
     Оба говорят быстро. Затем смолкают и несколько долгих минут прислушиваются, мысленно стараясь представить себе перипетии боя.
      — Хоть бы знать, что в Лионе... — говорит мать. — Узнать, сумела ли эта девочка возвратиться туда.
     Рядом разрываются две мины, и дом сотрясается. Отец встает.
      — Не вставай! — кричит мать.
      — Оставь меня в покое. Пойду открою окно. Не то все стекла вылетят.
     Он открывает кухонное окно, и в комнату врывается грохот. Из кухни слышен голос отца:
      — У тебя есть сваренный кофе?
      — Да, но он холодный.
     Отец идет в столовую за свечой. Мать забилась в угол между стеною и буфетом.
      — Не вставай, — говорит отец. — Я сейчас вернусь.
     Он приносит спиртовку и кастрюльку, куда налил кофе.
      — Ты с ума сошел, — вырывается у матери.
      — Ничуть. Если уж нам суждено помереть, так лучше прежде выпить кофе.
     Сейчас в сад, должно быть, уже проникли люди. Они все разворотят, вытопчут, это уж точно. В ту, первую войну отец повидал немало мест, где шло сражение, и потому понимает: нет никакой надежды на то, что его сад, дом и сарай уцелеют. Но что он может поделать? Ничего. Выйти наружу и крикнуть, что они спятили? Что они не имеют права сражаться в его саду?! Что он не желает, чтобы его впутывали во все это и что места кругом достаточно, пусть себе сражаются где угодно, только не у него.
     Разве сотням других людей и в эту, и в другие войны не хотелось выкрикнуть точно такие же слова!
     Пока война со скрежетом и лязгом, с чудовищными гримасами окружает вас своим кольцом, держась все же в отдалении, всегда теплится какая-то надежда. Но в день, когда кольцо сжимается, когда война вторгается к вам в сад и вытаптывает его, осаждает ваш дом, — что тогда остается делать?
     Отец сжимает кулаки. Нервно затягивается сигаретой. Черт побери, иметь бы ружье, встать у окна и уложить хотя бы нескольких, прежде чем он сам погибнет!
     Он чувствует, как в нем попеременно поднимаются волны ненависти и нежности. Ему хочется так много сказать жене, которая прижимается к его плечу и всхлипывает.
      — Милая ты моя... Немало мы с тобой повидали на своем веку... Случалось, ссорились, а ведь не стоило... Уж конечно, я бывал неправ.
      — Молчи... — шепчет она. — И я бывала неправа.
      — Там, где мы снова встретимся, будут царить мир и согласие.
     Теперь стрельба слышна так близко, что кажется, будто крупный и яростный град барабанит в стены их дома со всех сторон.
     Старики молчат.
     Потом вытаскивают из-под себя матрас, ложатся на холодный пол и натягивают матрас, будто теплую перину.
     Теперь им остается только одно — ждать.
     
     
     38
     
     Они долго пролежали так, не двигаясь. На полу было жестко, от холода у отца застыло тело; в конце концов он встал. Стрельба немного утихла.
      — Не пойму, где теперь стреляют, — пробормотал он, — но как будто немного отошли.
      — Мы даже не знаем, который час.
     Отец вытащил из кармана часы и чиркнул зажигалкой. Было около пяти.
     Пальба стихала, потом стали слышны только отдельные выстрелы.
      — Оставайся тока здесь, — сказал отец. — Я поднимусь наверх, взгляну, что происходит.
      — Будь осторожен.
     Он поднялся в спальню и прильнул к отверстию в ставне. Уже рассвело, но солнце еще не выглянуло из-за крыш. В саду Педагогического училища на дорожках лежали и сидели немцы, рядом с ними на земле было положено оружие. Солдаты переговаривались. Некоторые были в касках, другие в пилотках либо с непокрытой головой. Один немец встал, подошел к сливе и залез на нее. Сперва отец подумал, будто он хочет взглянуть, что происходит по ту сторону стены, но сразу же понял: солдат просто рвет сливы. Набрав полную каску, он спустился с дерева, отнес сливы товарищам и снова сел около своего автомата, ствол которого лежал на пне. Другой солдат примостился на том же пне. Кое-где еще постреливали, но стрельба перемежалась долгими паузами, и тогда тишину нарушало только гудение автомобильных моторов.
     Два немца лакомились сливами и швыряли косточками в других солдат, сидевших неподалеку, а те хохотали. Когда каска была опустошена, солдат, нарвавший сливы, надел ее на голову, улегся за пнем и передвинул автомат. Ствол автомата стал выплевывать красные огоньки, и отец непроизвольно присел на корточки. Автоматная очередь стихла. Старик выпрямился и посмотрел на другого солдата, стоявшего рядом с тем, что стрелял: тот спокойно перезаряжал автомат. Когда раздалась вторая очередь, отец даже не шевельнулся. Немцы стреляли в направлении холма Монсьель. Они извели четыре диска, а потом стрелок вновь отправился рвать сливы. Он все делал невозмутимо, точно это было для него привычным занятием, не представлявшим никакой опасности.
      — Что ты там делаешь? — донесся снизу голос матери.
      — Иду, иду.
     Отец спустился в столовую.
      — Стреляли совсем рядом, — сказала мать, — я испугалась, что это в тебя палят.
      — Нет. Им начхать на нас. Они ведут огонь по Монсьелю.
      — По Монсьелю?
      — Да, и это значит, что если на них и в самом деле было произведено нападение, то атака эта провалилась... Поглядела бы ты только на этих немцев... Они, видно, и впрямь привычны к войне... Таких нелегко испугать. Говорят, им крышка, но по их виду этого не скажешь.
     На отца произвело большое впечатление спокойствие немецких солдат. Все в их поведении заставляло думать, что они обосновались тут надолго.
     Стрелять почти перестали, и мать спросила:
      — А что они теперь будут делать?
      — Интересно, кто это может знать!
     Не успел отец произнести эти слова, как снова совсем близко послышалась пальба и почти одновременно раздались громкие крики и треск. Старики с минуту прислушивались, потом отец сказал:
      — Где-то горит.
     Они все ещё не решались открыть ставни. И в темноте поднялись на второй этаж. Посмотрев в щелку, отец увидел густое облако дыма, застилавшее солнце. Другое дымное облако темнело в небе в стороне вокзала. В саду Педагогического училища оставалось теперь всего несколько солдат. Отец успел разглядеть все это за несколько секунд, потом посторонился, давая место матери, и проворчал:
      — Черт побери, они, кажется, подожгли город с четырех концов.
      — Господи, горит вся Школьная улица.
     Старики растерянно застыли на месте, потом направились к лестнице. Над ней слабо светилось слуховое окошко, выходившее на крышу.
      — Если б я мог туда добраться, — сказал отец, — сверху бы я все разглядел.
      — Ничего не выйдет, ведь приставная лестница в сарае.
     Отец мысленно измерял расстояние.
      — Когда бы оно было не над лестницей, я бы приставил стол...
     Он умолк. И подумал о другом слуховом окне в комнате Жюльена. Та же мысль пришла в голову и матери. Они вошли в комнату сына и пододвинули к окошку письменный стол, на котором Жюльен оставил свои тетради и несколько книг, мать переложила их на кровать. Отец влез на стол, сорвал цветастую занавеску и черную бумагу, которая затемняла окно. Встав на цыпочки, он увидел крыши домов напротив сада. Для того чтобы разглядеть, что творится на улице, надо было отворить окошко и высунуть голову наружу.
      — Дай мне стул, — потребовал он.
      — Не вздумай отворять окно!
      — Дай стул, тебе говорят.
      — Гастон, это опасно.
      — Никто меня не увидит!
     Отец выкрикнул эти слова. Мать подняла стул и поставила его на стол. Старик влез на него. Но он оказался выше, чем надо. Отцу пришлось наклонить вбок голову и согнуть колени. Медленно, стараясь побороть волнение, он ухватился за железную зубчатую рейку и снял с крюка, удерживавшего ее. Послышался скрежет металла. Отец замер, потом осторожно приподнял застекленную раму и укрепил зубчатую рейку в следующем пазу. Выждал еще секунд десять. Теперь явственно доносилось потрескивание пожара. Запах дыма проникал в узкое оконце. Сосчитав до десяти, отец осторожно вытянул шею, коснувшись лбом стекла. В таком положении он мог видеть часть улицы и сада.
     Оказывается, горели не те дома, что напротив, а другие, расположенные правее, возле Педагогического училища. Языки пламени взвивались высоко вверх, рассекая и кромсая клубы почти черного дыма, который заволакивал теперь большой кусок неба. К треску огня присоединялись автоматные очереди.
     На улице перед садом никого не было. Забор не пострадал. Калитка была вроде заперта. Ставни всех домов были закрыты.
     Нигде ни души.
      — Что там? — спросила мать.
     Отец молчал. Он бросил последний взгляд в сторону горящих домов и слез на пол.
      — Взберись наверх, — предложил он, — сама увидишь.
     Мать влезла на стол. Когда она встала на стул, отец проворчал:
      — Они могут так спалить весь город!
     Мать ничего не ответила. Ее руки, судорожно вцепившиеся в оконную раму, дрожали. Внезапно, в тот самый миг, когда вновь послышался хриплый лай автомата, отец увидел, как жена отняла от рамы правую руку и поднесла ее ко рту.
      — Боже мой! — простонала она.
      — Что случилось?
     Мать слезла так поспешно, что отцу пришлось подхватить ее, иначе она бы упала. Ее бледное лицо было все в поту.
      — Я видела... — пробормотала она. — Я видела, как он упал... схватился руками за живот...
     И она прижала руки к животу, потом без сил опустилась на кровать Жюльена. Отец снова влез на стол, затем на стул. И тут мать прибавила:
      — Подмастерье булочника... Не могу вспомнить его имя... Ну, тот, что помог нам перетащить дрова... На пороге пекарни... Я сама видела...
     Она несколько раз повторила эту фразу. Отец посмотрел в направлении дома, который также принадлежал ему и стоял прямо против сада. Кто-то в белом лежал, скорчившись, у дверей, но деревья мешали разглядеть как следует. Не слезая со стула, отец спросил:
      — Да что он сделал?
      — Не знаю, я только увидела, как он появился на пороге, тут сразу раздались выстрелы, и он упал... Я видела... Он схватился руками за живот и упал.
      — Он не шевелится... Так глупо дал себя подстрелить...
     Мать привстала.
      — А ну как он не умер? Так и будет там лежать?
      — Вот незадача! Бедный малый...
     Отец не мог отвести взгляда от фигуры в белом и от распахнутой двери в пекарню. Слабый ветерок временами пригонял дым под самые окна. Запах гари становился все сильнее. Сквозь дым отец различил другого человека в белом, который крался по неосвещенному коридору. Он наклонился, и отец понял, что это булочник, не высовываясь за порог, втаскивает в дом своего подмастерья. Затем дверь затворилась.
     Отец слез со стола и рассказал матери о том, что увидел. Потом присел на кровать рядом с нею.
     Теперь ноги у него дрожали. Он чувствовал, что лицо его взмокло от пота, пот струился по его спине... Мать сидела не шевелясь, упершись локтями в колени; устремив взгляд в пространство, она время от времени шептала:
      — Господи... Бедный малый... Бедный малый... Я видела, как он упал... Схватился руками за живот и упал...
     
     
     39
     
     Утро тянулось бесконечно. Большую часть времени они провели в комнате Жюльена: только здесь и было светло. Мать ненадолго сошла вниз за спиртовкой, чашками и кофе. Принесла и хлеб, но ни сама она, ни отец не могли проглотить ни кусочка.
     Старик чувствовал, что страх не отпускает его. Не осталось и следа той бодрости, какую он ощутил, когда проснулся среди ночи от шума стрельбы, все его тело было разбито, а голова пуста. Он с трудом держался на ногах. Лишь время от времени, делая над собой усилие, он добирался до слухового окна, чтобы посмотреть, не распространяется ли пожар дальше. Вначале отец думал, что огонь охватит всю улицу, но поздним утром немного успокоился. Сила огня ослабевала, и пожар, судя по всему, остановился, подойдя к приюту святого Иосифа. На улице не было ни души. Вдруг он услышал какие-то крики; он влез на стол, но, взглянув в окно, увидел лишь группу немецких солдат, бежавших по мостовой. Вскоре донеслось несколько залпов, потом опять наступила тишина. Только слышалось урчание автомобилей и грузовиков. Вернувшись в спальню, отец заметил, что в саду Педагогического училища никого нет.
     Все утро старики просидели наверху.
     В полдень мать, не решаясь развести огонь, подогрела кастрюльку с супом на спиртовке, где еще оставалось немного денатурата. Когда огонек погас, они медленно съели это варево, овощи так и не согрелись.
     Отец растянулся на кровати Жюльена. Спать он не собирался, и все же сон сморил его. Когда он проснулся, матери в комнате не было. Старик сел в постели и прислушался. В кухне кто-то разговаривал.
     Он встал, стараясь не шуметь, и спустился на несколько ступенек; только тут он узнал голос Робена. Войдя в кухню, отец сказал:
      — Ну и ночку мы провели!
     Мать уже приоткрыла ставни. Дверь была широко распахнута, и штора опущена.
      — Как это вы сумели пройти? — спросил отец.
      — До вас-то добраться нетрудно, потому что не надо переходить улицу. А то бы я не отважился.
     Робен сообщил, что партизаны атаковали город. Немцы отступили к центру, а потом перешли в контратаку, и нападающие отошли. После ухода партизан немцы подожгли много домов и убивали людей, которые пытались выбраться из горящих зданий. Человек двадцать боши расстреляли возле богадельни, расположенной у подножия холма Монсьель.
     Робену рассказал об этом санитар больницы, которому разрешено было передвигаться по городу.
      — Мы еще немало горя хлебнем, — вздохнул отец.
      — Толком никто не знает, но фрицы как будто уходят по безансонской дороге. Во всяком случае, в Педагогическом училище никого из них не осталось.
     В кухне было тихо, уютно. С минуту все сидели молча. Потом отец сказал:
      — Мне хотелось бы пройти в конец сада, взглянуть, что там происходит.
      — Нет, нет, — всполошился Робен. — Ни в коем случае не ходите. Это еще опасно.
     Мать отдала Робену половину оставшегося в доме хлеба.
      — Думаю, нынче вечером немало людей будет сидеть без хлеба, — сказал он.
      — Разве сейчас людям до еды, — отозвалась мать.
     Снова заговорили о подмастерье, которого убили только потому, что он хотел взглянуть, что происходит на улице; потом Робен попрощался.
      — Зайду завтра утром, — пообещал он, — и скажу, передавали ли что-нибудь по радио насчет Лиона.
     Когда он ушел, мать спустилась в погреб за фруктами и денатуратом. После этого старики поставили стулья у самой двери и молча уселись.
     Отсюда через шторку им была видна часть сада и улицы, которая словно вымерла.
     Стояло лето. Пели птицы, кружилась мошкара, светило солнце, но раненый город спал.
     
     
     40
     
     Еще несколько дней город лихорадило. Когда оккупационные войска ушли, на всех окнах расцвели флаги. Они провисели полтора дня. Отец специально ходил на Солеварную улицу, где флаги красовались на каждом доме, на каждом этаже. Но на второй день прошел слух, будто немецкая бронетанковая колонна, движущаяся на север, подходит к городу. Флаги мгновенно исчезли. Улицы опустели, ставни на окнах захлопнулись. Партизаны, находившиеся в городе, вновь ушли в леса.
     Отец бегом вернулся домой, чтобы снять флаг, который мать вывесила из окна спальни.
     Ни один немец не появился, но город продолжал жить все в таком же страхе, до того как вошли первые американские части.
     Тогда жизнь разом изменилась.
     Отец чуть не полдня проводил на улице, наблюдая, как мимо катят грузовики, танки и артиллерийские орудия всех видов. Он возвращался с полными карманами сигарет, которые, однако, не курил.
      — Разве это табак, — ворчал он, — скорее пряник... Но ничего, зато армия у них что надо... Ни в чем нет недостатка... Ив этот раз будет, как в девятнадцатом: десять лет спустя после их ухода все еще будут торговать американскими товарами.
     Матери удалось достать кофе, шоколад и мясные консервы, их нельзя было взять в рот, до того они были сладкие.
      — Люди они, видать, неплохие, — повторял отец, — но, что ни говори, вкусы у них странные.
     Робен сообщил старикам, что Лион полностью освобожден. Все мосты взорваны, но жертв как будто не слишком много. Несмотря на это, мать продолжала тревожиться и не переставала говорить о Жюльене и Франсуазе.
      — Может, он приедет на попутном грузовике, — говорила она.
     Отец ничего не отвечал, но при каждом удобном случае отправлялся на угол Школьной и Солеварной улиц и смотрел на поток транспортных колонн. Иногда люди в штатском спрыгивали с грузовиков. А другие туда влезали. Американцы смеялись, обнимали девушек и похлопывали по плечу мужчин.
     Через город прошло также несколько частей французской армии. На солдатах была такая же форма, как на американцах. Они вели себя более сдержанно, и жители города встречали их с меньшим восторгом.
     Отец переговаривался с зеваками из толпы, но не спускал глаз с машин, появлявшихся на лионской дороге.
     Возвращаясь домой, он всякий раз непременно доходил до пожарища. Обычно там не было ни души. Теперь, когда война отдалилась, люди старались меньше вспоминать обо всех ее ужасах. А ведь столько погибло в этих домах: кто заживо сгорел, а кто был убит, когда пытался выбежать из горящего здания. Те же, кому удалось спастись, потеряли все свое имущество.
     Порой отец останавливался возле пекарни, где он месил хлеб в лучшие годы своей жизни. Он не входил туда, только подолгу смотрел вниз на тротуар. Одно место тут было заметно чище других. Каменные плиты были тщательно вымыты там, где пролилась кровь подмастерья булочника. А перед этим кто-то посыпал их золой. И немного золы все еще оставалось в канавке. Первый же дождь смоет остатки золы, исчезнет светлое пятно на тротуаре, и от подмастерья, от этого крепкого, сильного малого, останется лишь воспоминание. Он всегда готов был услужить людям. И вышел-то всего на минутку из пекарни, тут его и убили. Он не был ни партизаном, ни коллаборационистом, он просто работал, чтобы у людей, как всегда, был хлеб.
     Ему, вероятно, было столько же лет, сколько Жюльену. Должно быть, и в Лионе убивали людей, даже если они держались в стороне от всего.
     Однажды вечером отец увидел, как к сгоревшим домам направляется высокая сухощавая старуха; она шла, чуть сгорбившись, опустив руки, на ходу как-то по-птичьи подпрыгивая. Отец часто встречал ее и прежде в своем квартале. Она уже много лет как овдовела. Ее покойный муж Фирмен, работавший на солеварне, стал жертвой несчастного случая. Старуха подошла к нему.
      — Невеселая картина, а?! — сказала она дребезжащим голосом.
     Отец только головой покачал. Старуха глядела на самый дальний дом, не пощаженный пожаром. Одна стена, кровля и перекрытия обрушились. Уцелевшие стены почернели, но обои еще кое-где сохранились. Каменная раковина осталась на месте, но висела в пустоте с обломком трубы. Старуха указала на нее рукою.
      — Приглядитесь-ка, — сказала она, — в раковине до сих пор чайник мой стоит. Уверена, что чайник целехонький. Найдись у кого лестница, его можно было бы достать.
      — Ну, это дело рискованное, — заметил отец, — того гляди стены рухнут.
      — До чего ж хороший чайник, — продолжала старуха. — Алюминиевый. А как быстро закипал... Я купила его за год до войны. Нынче таких не сыщешь.
      — Когда начнут расчищать улицу, получите свой чайник.
      — Да, если его прежде не украдут... Я уже не в первый раз сюда прихожу. И кое-какие вещи отыскала. Уверена, что еще кое-что уцелело, но их обломками крыши завалило... А у меня разве хватит сил сдвинуть балки и разгрести черепицу!
      — Вам еще повезло, что хоть сами спаслись, — сказал отец.
     Старуха как-то скрипуче хихикнула.
      — Стало быть, по-вашему, мне повезло... в семьдесят шесть лет остаться безо всего! Мы тут жили с тысяча девятьсот шестого года. В тот год мой бедный Фирмен поступил работать на солеварню... Себе на горе... А поселились мы тут потому, что отсюда до его работы недалеко было. Да и я рядом на поденщину ходила. Подумать только, до сих пор здесь живут люди, у которых я работала еще до той войны... Когда мой бедняга Фирмен помер, я хотела переехать отсюда... Ну, а потом, знаете, годы идут, и не то что все забывается, а просто привыкаешь. Да и вещей у меня набралось много, вот я и боялась тронуться с места.
     Она снова хихикнула, от этого странного смешка становилось как-то не по себе.
      — А вот теперь, можно сказать, все само собой произошло.
     Старуха подошла еще ближе, огляделась по сторонам, понизила голос и, указывая пальцем на соседний полуразрушенный дом, сказала:
      — Знаете, вон там жила молодая чета... Пернены... Муж был в маки... А жену с ребеночком убили... Пришел муж домой. И совсем ума решился. Говорят, уходя, сказал, что еще посчитается с партизанским командиром. Сказал: «Если бы они дождались американцев, все бы обошлось без единого выстрела. Боши бы убрались... И дело с концом».
     Старуха замолчала. Казалось, она сама была напугана тем, что наговорила. Отец тоже молчал, тогда она спросила:
      — А вот вы, папаша Дюбуа, думаете, он это вправду говорил?
     Старик пожал плечами.
      — Я-то ведь не больше вашего знаю.
     Старуха опять заговорила о своем чайнике, и отец пообещал ей прийти на следующий день с лестницей и попытаться достать чайник. Она поблагодарила и сказала, что ее приютили у себя люди, у которых она убиралась больше десяти лет.
      — Только, знаете, все-таки это не свой дом, — прибавила она. — Конечно, они живут лучше нашего и добрые, ничего не скажешь, но все одно это не свой дом. — Она наклонилась к его уху, еще больше понизила голос и спросила: — А знаете, почему я в живых осталась?
      — Нет, не знаю.
      — Вот уж двадцать лет как хозяин обещает нам устроить в доме уборную. Да все никак не соберется. Приходится спускаться, идти через весь двор, а уборная в соседнем доме, который выходит на Солеварную улицу... Так вот, как начали стрелять, я до того перепугалась, что у меня живот схватило... Я и пошла туда... А люди, что там живут, вы их знаете, Шампо их фамилия, они меня у себя оставили... Их квартира как раз возле самой уборной... Вот как все получилось... А когда я увидела, что всему конец... Я даже не заплакала. Вы бы посмотрели, как все кругом пылало! Будь в других домах, как в этом, черный ход, жильцы могли бы спастись... Куда там... Вы бы только посмотрели, как все кругом пылало...
     Она несколько раз повторила эту фразу, сопровождая ее своим неприятным смешком, от которого становилось не по себе.
     Ничего у нее не осталось, только кое-какие мелочи ей удалось откопать среди развалин. Все остальное сгорело, все, кроме чайника, на который она по-прежнему глядела чуть ли не с вожделением.
     Смеркалось, и отец сказал:
      — Вам пора возвращаться.
      — Вы завтра утром принесете лестницу?
      — Да... я приду.
     Старуха удалилась своей подпрыгивающей походкой, и отец снова услышал ее смешок.
     Когда она скрылась из виду, он не спеша направился к себе. Его дом стоял, как прежде, без единой царапины, ни одно стеклышко в окнах не треснуло. Война прошла совсем рядом, но даже не потоптала цветы в саду.
     
     
     41
     
     На следующее утро отец взял лестницу и направился к пожарищу. Мать пошла с ним. Когда они добрались до места, старуха уже возилась среди развалин, разгребая кочергой обломки и мусор. Через плечо у нее болталась большая сумка.
      — Больно вы неосторожны, — сказала мать, — ведь стены того и гляди могут рухнуть.
     Старуха в ответ только усмехнулась и махнула рукой, словно желая сказать, что жизнь ей уже не дорога.
     Отец отгреб в сторону черепицу и пристроил кусок полуобгоревшего стропила так, чтобы можно было упереть лестницу. Мать помогала ему, держала лестницу, пока отец добирался до раковины. Чайник был без вмятин, целехонький. В нем даже оставалась вода. Рядом лежала поварешка и две ложки, отец и их прихватил.
     Старуха вылила воду из чайника, сунула ложки в сумку и радостно захихикала:
      — Чайничек мой... — повторяла она. — Совсем целехонький. Хороший чайник... Знали бы вы, как быстро в нем вода закипает.
     Она поблагодарила отца, бережно, будто младенца, прижала чайник к груди и быстро зашагала прочь.
      — Да, несчастная женщина, — пробормотала мать. — Нам еще, можно сказать, повезло.
     Они отнесли лестницу домой, и отец сказал:
      — Пойду прогуляюсь по городу. Как знать, может, встречу кого, кто приехал из Лиона.
      — Господи, хоть бы весточку получить!
     Отец надел чистый фартук, переменил каскетку и направился в центр города. Последние месяцы он не выходил за пределы их квартала и теперь внимательно оглядывался, искал вокруг перемен. Помимо сгоревших зданий, несколько домов пострадали во время уличных боев, но повреждения были несерьезные.
     На улице Лекурба, на площади и под аркадами было людно. В начале Коммерческой улицы собралась толпа. Отец решил, что там продают продукты без карточек, и пожалел, что не захватил денег. Все же он подошел ближе и, безуспешно пытаясь заглянуть через головы людей, спросил:
      — Что здесь происходит?
      — Стригут наголо девок, которые путались с фрицами.
     Из толпы доносились крики и взрывы хохота. Из уст в уста передавались имена девиц, и тут же слышались нелестные замечания по адресу их близких.
      — Их потом посадят в грузовик и провезут по всему городу, — пояснила какая-то женщина.
      — Нет, их заставят идти пешком, босиком поведут по улицам.
      — Пусть идут нагишом! — завопила другая. Раздался громкий смех, и несколько голосов подхватили:
      — Нагишом!.. Нагишом!
     Толпа неистовствовала. Люди наперебой предлагали что-то, кричали:
      — Брей у них все подряд!
      — Нарисуйте ей свастику на груди!
     Началась толкотня, каждому хотелось видеть все своими глазами. Каждый старался перекричать соседа. Отец сперва стоял поодаль, и хотя он не пробивался вперед, но вскоре очутился в самой гуще толпы, которая все росла и росла. Вокруг него стоял неумолчный гомон.
      — Шлюхи — это только цветочки, завтра проведут по улицам всех коллаборационистов.
      — А скольких бы еще надо за решетку.
      — Всех, кто торговал с фрицами и наживался за наш счет.
      — И тех, кто в муниципалитете служил...
      — И молодчиков из петеновской милиции.
      — Ну, эти уже дали стрекача.
      — Ничего, отыщут даже в Берлине!
     Отец вдруг подумал о Поле. Он чувствовал себя пленником этой толпы, и его охватил страх. Что с сыном? Арестован? Или успел уехать? А если Поль скрылся, тогда, глядишь, за отца возьмутся? Выставят на рыночной площади, как зверя заморского, а потом засадят в кутузку и дом к чертям подожгут? Да и дернуло его сюда прийти! Столько месяцев просидел в своей норе, и вот сегодня как дурак сам полез в это осиное гнездо.
     Старику казалось, что все взгляды обращены на него, что все к нему присматриваются.
     Его толкали, теснили со всех сторон, он тяжело дышал, на лбу у него выступил пот, и все же, усиленно работая локтями, он сумел наконец выбраться из толпы. Никто даже на него не оглянулся, но он стал пробираться на Школьную улицу самым сложным путем — переулками и проходными дворами, избегая людных мест. Он подумал было зайти к Полю, узнать, какие там новости, но не решился.
     Он шел быстро, внимательно оглядываясь по сторонам, то и дело оборачиваясь, — он не в силах был отделаться от мысли, что чья-то рука вот-вот схватит его за шиворот и раздастся грозный голос: «Это папаша Дюбуа... Взгляните на этого старого негодяя, он и пальцем не пошевелил, чтобы помешать своему сыну торговать с фрицами!»
     Подойдя к своей калитке, старик остановился в нерешительности. А ну как за ним приходили, пока он отсутствовал? Он-то думал, что с уходом немцев наступит конец всем этим тревогам, и невзгодам, и вечному страху все потерять, а теперь вот над ним нависла новая угроза.
     Он вошел, стараясь не хлопнуть калиткой. Матери в саду не было. Отец медленно двинулся по тенистой дорожке, в листве деревьев шумел ветер и гнал к нему тучи золотистых насекомых.
     В начале дорожки, которая вела к дому, отец остановился. Из кухни доносились голоса. У него перехватило дыхание. Ноги подкашивались. И все же он направился к двери, напрягая слух.
     И тут, подойдя к крыльцу, он узнал голос Жюльена.
     
     
     42
     
     Когда отец вошел, Жюльен и его невеста сидели за столом. В кухне вкусно пахло поджаренным салом. Жюльен обнял отца, потом, подтолкнув вперед девушку, которая стояла чуть поодаль, сказал:
      — Это Франсуаза... Что ж, можешь ее поцеловать.
     Старик поцеловал девушку.
      — Ты весь вспотел, — заметил Жюльен. — И вид у тебя совсем замученный.
      — Я отвык ходить.
     Отец сел.
      — Я собрала им поесть, — сказала мать. — Они выехали в пять утра и по дороге трижды пересаживались с одного грузовика на другой.
     Отец смотрел на стол, там лежал хлеб, стояла тарелка с маленьким кусочком масла, варенье и корзинка с фруктами.
      — Жюльен привез американское сало, — продолжала мать, — хочешь попробовать?
      — Сделай ему яичницу, как нам, — посоветовал Жюльен.
     Отец колебался. Он переводил взгляд с Франсуазы на сына, потом на стол.
      — Это не сало, — пояснил Жюльен. — Это бекон.
     Вмешалась Франсуаза:
      — Все равно сало, только что название другое.
      — Так или иначе, — проговорил отец, — думаю, закусить мне не вредно. Да ведь уже одиннадцать. Ну поем чуть раньше, и все тут.
      — Тебе одно яйцо или два? — спросила мать.
      — А их много осталось?
      — Четыре штуки, но Жюльен обещает раздобыть завтра еще.
     Мать уже положила на сковородку два ломтика сала. Кухня наполнилась аппетитным запахом. Казалось, один этот запах мог насытить, у отца потекли слюнки.
      — Если можно, сделай два, — начал отец, — для такого случая куда ни шло... — Он умолк, оглядел стол и спросил: — А ты? Ты почему не ешь?
      — Мне не хочется, — ответила мать. — Я съем немного варенья и грушу.
     Она разбила яйца. Сало на сковородке зашипело. Отец следил за каждым ее движением. Медленно, смакуя, он вдыхал аромат еды, царивший в кухне, где уже много месяцев не было никаких запахов, кроме запаха овощного супа. Яйца и масло стали такой редкостью, что мать обычно лишь приправляла ими картофельное пюре.
     Отец ел неторопливо, наслаждаясь каждым куском. С минуту он был всецело поглощен едой. Яичница, уютная кухня. Молчаливая девушка чистит большую грушу из их сада. Жюльен лакомится вареньем. А мать смотрит на них. Покой. Мир. Яйца и сало такие вкусные, и если бы к ним еще ломоть настоящего белого пышного хлеба...
     Жюльен рассказывал, как они добирались сюда. Отец слушал, но перед его глазами невольно вставали картины, которые он видел в городе этим утром. Возвращаясь домой, он как раз думал обо всем рассказать жене. Но теперь не решался. И мешало ему не присутствие Жюльена, а присутствие этой молчаливой девушки, о которой он ничего не знал. Когда их взгляды встречались, она застенчиво улыбалась. Отец старался ответить на ее улыбку, но ему было не по себе.
     Мать подробно обо всем расспрашивала: как Франсуаза сумела добраться к себе в Сен-Клод, а потом возвратиться в Лион? Зачем она предприняла эту поездку? Как освобождали Лион?
     И почти на все отвечал один Жюльен. Он весело смеялся. А под конец сказал, что Франсуаза участвовала в Сопротивлении.
      — Она выполняла важные поручения, — сказал он. — Была связной между одной из подпольных организаций Лиона и партизанами, действовавшими в горных районах. Это было довольно опасно. Если бы немцы схватили Франсуазу и обнаружили то, что она перевозила, ее бы расстреляли на месте. Но она, конечно, не могла вам об этом сказать, когда в первый раз сюда приезжала.
     Мать смотрела на девушку с нескрываемым восхищением. И все же полушутя, полусердито спросила:
      — Вы боялись, что я не сумею держать язык за зубами?
      — Нет, — сказал Жюльен, — но таково непреложное правило. Даже я толком не знал, чем именно она занималась.
     Мать недоверчиво посмотрела на него:
      — А ты разве не участвовал в Сопротивлении?
      — Нет.
      — Он не входил ни в какую подпольную организацию, — вмешалась Франсуаза. — Но работал на нас. И рисковал не меньше тех, кто сражался, а может быть...
     Жюльен прервал ее:
      — Ладно, помолчи. К чему об этом говорить?
     Воцарилась тишина. Отец осушил свой стакан. Жюльен протянул ему сигарету и сказал:
      — Возьми, это не американские..
      — А ты, кстати, не хочешь американских сигарет? — спросила мать. — Отец их принес, а курить не может.
      — Нет, оставьте себе. Дашь мне несколько пачек, я попробую выменять их на яйца и масло для тебя.
     Снова наступило молчание. Молчание, в котором, как казалось отцу, таилась какая-то невысказанная угроза.
      — А как получилось, что вы стали участвовать в Сопротивлении? — поинтересовалась мать.
     Франсуаза подняла на них глаза. Взглянула сначала на мать, потом на отца и спокойно, но твердо сказала:
      — Мой старший брат — член коммунистической партии. Так что и мне не пришлось особенно долго раздумывать, прежде чем туда вступить.
     
     
     43
     
     В первом часу дня отец поднялся в спальню отдохнуть. Он сослался на то, что прогулка по городу утомила его. И это было правдой. После утреннего похода он едва держался на ногах, но не потому, что проделал большой путь. Главную роль тут сыграла новость, которую он неожиданно узнал за столом и которая оглушила его, как удар кулака.
     Черт побери эту треклятую жизнь! Стоило столько гнуть спину, бороться, мучиться, чтобы дожить до такого!.. Его сын, этот мальчишка, связался с коммунистами!
     Отец лежал на кровати. Его дважды душил такой приступ кашля, какого он уже несколько недель не испытывал, и теперь он чувствовал себя совсем разбитым.
     Коммунист! Это слово чугунным ядром придавило ему грудь, сжало все внутренности, вот-вот расплющит его.
     Поль десятки раз объяснял ему, что такое коммунизм. Так что он все себе ясно представляет. Как только немцы будут разбиты, все коммунисты возвратятся восвояси. С оружием. Они станут хозяевами положения. Войдут к нему в дом. И скажут:
     «Папаша Дюбуа, у тебя ничего больше нет. Вот тебе бумажка, ступай с ней в богадельню. Твой дом теперь принадлежит нам. И твои ценные бумаги тоже наши, и твой сад, и весь инвентарь. Все. А ты будешь жить в богадельне, и тебе больше ничего не нужно».
     Они придут. И среди них будут Жюльен и эта девушка. Эта девочка, такая тихоня на вид. Тихоня, а сама участвует в войне. И спит с его сыном еще до свадьбы, она прибрала его к рукам и теперь толкает к коммунизму. Впрочем, надо признать, что у этого парня была и раньше к нему тяга.
     Стало быть, политика и война непременно все губят? Думаешь, что уже избавился от невзгод, как бы не так. Беда входит в дом. Она там, внизу. Вот-вот все отнимет.
     Отец вспомнил старуху соседку. Пожар оставил ей хоть чайник; поди знай, оставят ли ему Жюльен и его дружки хоть что-нибудь.
     Нет. Это просто невозможно! Почему его вечно преследуют неудачи? Что он такого сделал? Ничего... Всю жизнь работал. И только. Может, он слишком много работал и слишком мало думал о самом себе? Если бы он прожигал жизнь, как другие, он, возможно, уже давно помер бы, зато хоть пожил бы в свое удовольствие и не увидел бы этой злосчастной войны.
     И все-таки больше всего радости приносила ему работа. Как же так...
     Отец все пытался найти ответ. Он повернулся на правый бок, потом на левый, опять лег на спину и поправил подушки. Ставни он прикрыл не плотно. И ему видна была узкая полоска ясного неба. Из сада, убаюканного солнцем, в комнату проникал горячий воздух. Все словно застыло. Мать, должно быть, одна — ведь Франсуаза и Жюльен говорили, что пойдут повидаться с друзьями. Верно, с коммунистами.
     Итак, одна война кончилась, готовится другая. Она уже тут. В его доме. Втерлась в семью, натравит их друг на друга. Но если им суждено расстаться со всем своим добром, неужели мать и теперь станет поддерживать этого мальчишку и все его сумасбродные идеи? Эти идеи засели у него в голове, еще когда он вернулся после обучения у кондитера, мать тогда говорила: «Если бы хозяин его не эксплуатировал, не обращался с ним, как с рабом, Жюльен бы таким не стал».
     Но ведь теперь у него нет хозяина, никто его не эксплуатирует. Зато появилась эта девушка, она его и подбивает на всякое. А это, пожалуй, еще хуже.
     Что Жюльен собирается делать? Кто их будет кормить? Его мазня, что ли, или политика?
     Отец без конца ломал голову над всем этим, не находя выхода, и боль, которая теснила ему грудь и мешала дышать, постепенно превращалась в гнев. Больше всего его возмущала несправедливость, жертвой которой он себя ощущал. Ведь он никогда не занимался политикой. Всегда стоял в стороне от всяких распрей и партий. И вот сейчас оказался между двух своих сыновей, которые и раньше-то не любили друг друга, а теперь и вовсе станут врагами.
     А затевается это где-то там, за стенами его дома. Точно приходит в движение огромное колесо... Оно вертится, вертится, и вот тебя уже втянуло, потащило за собой, и, что бы ты ни пытался сделать, ты уже не в силах ничего спасти.
     А что у него есть, у папаши Дюбуа? Разве что вот эти две руки, которые еще могут прокормить их обоих, мать и его самого... Да огород, что ждет его под палящим солнцем. В последние дни он мало работал. Все в саду заросло травой. И не только дорожки, трава подбирается к грядкам, давно пора их прополоть. Солнце сожгло салат, который он только недавно рассадил. Надо встать, накачать воды, чтобы она немного согрелась перед поливкой. Надо... Надо встряхнуться. Раньше-то ему хватало и силы и воли. Но нынче вечером, быть может, потому что для него возвращение Жюльена было знаком, что война наконец кончилась, во всяком случае так он надеялся, как раз нынче вечером отец впервые в жизни не находил в себе ни силы, ни мужества, ни даже просто желания вновь взяться за привычный труд. И это было все равно, как если бы у него не было желания жить.
     
     
     44
     
     Когда отец сошел вниз, в кухне он уже никого не застал; штора была опущена, ставни прикрыты. Он налил полстакана воды, растворил кусок сахару и таблетку аспирина. Выпил, взял свою полотняную каскетку и направился в сад.
     Мать сидела на скамье. Рядом с нею стояла большая корзина со сливами, она брала сливы по одной, вынимала косточки и вырезала гнилые места. Обрезки она бросала в салатницу, которую пристроила на коленях, а хорошие сливы опускала в большую кастрюлю, стоявшую у ее ног. Когда отец подошел, она обчистила нож о край салатницы и переставила ее на скамью. По взгляду жены отец понял, что она хочет сообщить ему что-то важное.
     Он остановился. Тишину нарушало только жужжание ос, привлеченных сливами. Мать молчала, и отец спросил:
      — Собралась варенье варить?
      — Да. Жюльен нарвал слив перед уходом.
      — Косточки не выбрасывай. Они, когда высохнут, хорошо горят.
      — Знаю.
     Снова молчание.
     Отец переступил с ноги на ногу.
     Мать поднялась и сказала:
      — Тут Мишлина приходила.
      — Вот как! А я и не слышал, хотя и не заснул ни на минутку.
      — Она не входила... Очень торопилась... И не велела тебя беспокоить.
     У отца сжало горло. Он с трудом выдавил из себя:
      — Ну что там у них?
     Мать замялась, опустила глаза, потом подняла взгляд на отца и прошептала:
      — Они арестовали Поля.
     Отец невольно сжал кулаки. Сделал несколько шагов, остановился, постоял в нерешительности, потом вернулся к жене и проворчал:
      — Кто это «они»?
      — К ним пришли два жандарма и несколько партизан. Она немного помолчала, прежде чем ответить, но слова эти выпалила одним духом, будто испытывала потребность поскорее от них отделаться.
      — Ну и ну, — пробормотал отец.
     Старик почувствовал себя беспомощным. Он с утра со страхом ждал этого известия, и все же оно ошеломило его.
      — Надо что-то делать, — сказала мать. — В конце концов, ему могут поставить в вину только одно: торговлю с немцами... Но это ведь еще не преступление.
     Она сказала именно то, что хотелось выкрикнуть отцу. Но сказала она. Без всякого гнева. Только в глазах у нее что-то вспыхнуло, будто она хотела добавить: «Жаль мне тебя, бедняга... Ведь это твой сын».
      — Но я, я-то что могу сделать?
      — Ничего... И Мишлина это понимает. Но она подумала, что сообщить тебе все же нужно... И еще подумала, что ты, быть может, сходишь к Вентренье. Говорят, он теперь возглавляет муниципалитет.
     Отец вздохнул. Он представил себе Вентренье в мэрии. Попытался вообразить тамошнюю атмосферу. После того, что он собственными глазами видел утром в городе...
      — А я, — сказала мать, — я подумала, что, может, Жюльен... Ведь если его невеста знает людей из Сопротивления...
     Она умолкла. У отца перед глазами заплясали тысячи черных точек. Он без сил опустился на скамью.
      — Тебе нехорошо? — всполошилась мать.
      — Ничего... Сейчас пройдет.
      — Может, принести воды?
      — Нет. Я только что принял таблетку.
     Он снова вздохнул. Просить коммунистку вступиться за Поля? Нет. Об этом и думать нечего.
      — Ты сказала Мишлине, что...
     Он так и не смог выговорить это слово. Но мать, должно быть, поняла, потому что быстро сказала:
      — Я только объяснила, что Франсуаза участвовала в Сопротивлении.
      — А что она на это сказала?
      — Ничего... Только плакала...
     Мать села рядом с мужем. Летний зной внезапно словно сгустился. Ветер стих. Утомленные деревья гнулись под тяжестью полуденного жара. Насекомых вроде бы уже не было, осталось только непрерывное гудение, слившееся с гнетущей тяжестью душного дня. Одни лишь осы не сдавались. Надоедливые, без передышки звенящие у самого лица. Они садились на руки матери, когда она неподвижно складывала их на переднике.
     Рассеянным блуждающим взглядом отец уставился на затененную листвой дорожку, но ничего не видел. В голове было пусто, только монотонно, как жужжание мух, звучали одни и те же слова:
     «Они не захотят... Они ничего для него не сделают. Ничего...»
     
     
     45
     
     Мать приготовила салат из помидоров, сварила зеленые бобы, которые росли у них в огороде, и открыла большую банку с кроличьим паштетом собственного приготовления. Соседка одолжила ей несколько яиц, чтобы она могла сделать крем из банки сгущенного молока и американского шоколада, который принес Жюльен. Если бы не хлеб, то обед был бы не хуже довоенного. Отец два или три раза приходил с огорода поглядеть на еду, принюхаться.
      — Да, обед получится на славу, — приговаривал он. — Но так уж суждено, вечно что-нибудь людям удовольствие портит.
      — Вот увидишь, все образуется, — отвечала мать. — Если дети ничего не смогут сделать, завтра утром отправишься к Вентренье.
     Отец старался взять себя в руки, но тревога лишала его последних сил. Он полил только те грядки, которые совсем уж пересохли, потом сел на скамью. И просидел так до прихода Франсуазы и Жюльена. Завидев их, он поднялся, заставил себя улыбнуться и сказал:
      — Обед, должно быть, готов. Мать уж, конечно, расстаралась, настоящий пир устроила. Ступайте вперед.
     Отец спустился в погреб и чиркнул зажигалкой. У него еще оставалось довольно много бутылок с выдержанным вином. Он отыскал одну из них, вино с виноградника на склонах Юры — оно было куплено лет за десять до войны. Отец поднес бутылку к глазам и провел позади нее горящей зажигалкой. На дне виднелся небольшой осадок, но вино было прозрачное. Пробка, должно быть, сидела очень плотно, потому что бутылка была полна доверху. Отец понес ее с осторожностью, держа на ладонях, как лежала она в ящике. Когда он вошел, Франсуаза воскликнула:
      — Зачем вы это?
      — Ну, все-таки... — сказал отец. — Все-таки...
     Он медленно, стараясь не стукнуть донышком, поставил бутылку на стол. Вытер горлышко концом фартука и отыскал в ящике буфета штопор.
      — Этот годится, — сказал он. — Таким штопором откупоришь бутылку, не взболтав... А замутить этакое вино просто грех.
     Вытащив пробку, отец понюхал ее, потом сильно сжал, желая проверить, не крошится ли она. Потом поднял голову и встретил взгляд Франсуазы, которая с улыбкой наблюдала за ним. В ее взгляде было столько тепла, что у отца отлегло от сердца. Будто ласковое тепло примешалось к аромату вина, который разлился по всей кухне.
      — Вы умеете обращаться с вином, — заметила Франсуаза.
      — Что верно, то верно. Когда я разливал это вино по бутылкам, Жюльен еще под стол пешком ходил.
      — Ну, ты в ту пору каждый год разливал вино по бутылкам... Должен признаться, я никогда не мог понять, как ты в них разбираешься, ведь ты никогда не делал наклеек.
      — Не беспокойся, я свои запасы знаю.
     Перед приходом молодых людей отец много раз повторял про себя: «Как только они придут, я заговорю о Поле. Пусть сразу все выяснится».
     А теперь все поворачивалось так, что он никак не мог начать этот разговор, хотя у него перед глазами неотступно стояли добрая улыбка и ласковый взгляд Франсуазы. Он все время напоминал себе об этом и думал: «Она нам поможет... Если только в силах что-нибудь сделать, то поможет».
     Раньше он побаивался этой девушки, а теперь, когда она была здесь, сидела с ними за одним столом, он, кажется, предпочел бы именно с нею поговорить наедине. А ведь коммунисткой-то была она. Ведь с нею, с Франсуазой, было связано это грозное слово, которое вроде не подходило к ее ласковым глазам. Жюльен не был членом этой партии. Он сам сказал. И все же отец больше всего опасался Жюльена.
     Они принялись за салат из помидоров, куда мать нарезала две большие луковицы и мелко накрошила петрушку. Все молчали. Отец незаметно наблюдал за ними и каждый раз, встречаясь взглядом с матерью, старался дать ей понять, что заговорить должна она. Мать только вздыхала. Она разделила остаток салата между Франсуазой и Жюльеном.
      — Ешьте, ешьте, — приговаривала она. — Кто знает, когда еще начнем нормально питаться.
      — Ну, с американцами не пропадешь, — сказал Жюльен, — они нас завалят продуктами.
      — Не в том дело, — вздохнул отец. — Война еще не кончилась. И даже когда она кончится, это еще не значит, что придет конец нашим бедам.
     Он налил в стакан чуточку вина и, держа бутылку в наклонном положении, пригубил его.
      — Не потеряло крепости... А ну-ка, подставляйте стаканы, а то вино замутится.
     Они чокнулись. Мать тоже согласилась выпить глоток за счастье Франсуазы и Жюльена.
     Вино прекрасно подходило к кроличьему паштету. Давно уже отец не ел так вкусно, и все-таки полного удовольствия он не получал. Ему не терпелось узнать, что скажет Жюльен, когда услышит об аресте Поля, и в то же время он боялся этой минуты, ибо чувствовал, что спокойный уют этого вечера тут же развеется как дым. Теперь отец уже сам толком не знал, о чем он молит мать взглядом — то ли чтобы она заговорила, то ли чтобы она молчала.
     И все же она заговорила. Она положила себе капельку паштета, съела его, тщательно вытерла тарелку кусочком хлеба, пригубила вина и сказала:
      — Знаешь, Жюльен, у нас большая неприятность.
     Сын взглянул на нее.
      — Что такое?
     Наступило молчание. Отец опустил голову. Мать продолжала:
      — Днем заходила Мишлина... Твой брат арестован.
     Мать никогда прежде не говорила «твой брат», она всегда говорила «Поль». У Жюльена вырвался короткий смешок.
      — Как это ни грустно, — вымолвил он, — но этого следовало ожидать.
      — Не будь таким жестоким, сынок. Ты отлично знаешь, что он ничего дурного не сделал.
     Жюльен выпрямился, поставил локти на стол и сцепил пальцы у подбородка. Покачал головой, посмотрел на мать, потом на отца и бросил:
      — Ну и черт с ним! Этот тип торговал с фрицами все годы оккупации, а ты считаешь, что он ничего дурного не сделал? Путался с петеновской милицией! Вносил деньги во всякие фашистские организации в Виши, что ж, ему прикажешь за это медаль давать!
      — Замолчи, Жюльен! — прикрикнула мать.
     Стиснув челюсти, отец с большим трудом сдерживался.
      — Замолчи, — повторила мать. — Не огорчай ты нас.
      — Не огорчать? А он, по-твоему, задумывался, огорчает ли он вас или нет, когда явился сюда, грозил петеновской милицией и обзывал меня дезертиром поганым?
     Отец уже готов был вспылить, но увидел, как Франсуаза медленно протянула руку и сжала локоть Жюльена.
      — Милый, я, правда, толком не знаю, что именно сделал твой брат, — сказала она. — Мне известно лишь то, что ты мне рассказывал. Я знаю, что даже экономическое сотрудничество с врагом заслуживает осуждения, но не нужно выходить из себя. Твои родители огорчены... И это естественно.
      — Уж не собираешься ли ты заступаться за моего братца?!
     Жюльен произнес эти слова уже тише. И почти без гнева.
      — Я за него не заступаюсь, но ты, похоже, слишком стремишься уличить его.
      — Сама правда его уличает. И если его будут судить, пусть лучше меня не просят давать свидетельские показания, потому что я вынужден буду сказать то, что слышал как-то вечером...
     Отец уже несколько мгновений сидел, сжав кулаки. Теперь он стукнул по столу и закричал:
      — Черт возьми! Я заранее знал... Я заранее знал... К чему было с ним говорить... Я заранее знал...
     Гнев мешал ему подбирать слова. И как всегда, на него напал приступ кашля, ему пришлось подняться, подойти к плите и сплюнуть в топку.
     С трудом переведя дух, отец продолжал стоять у плиты, словно не знал, возвращаться ему на свое место или нет.
      — Ну садись же... — проговорила мать.
     В кухне не осталось уже и следа от того тепла и уюта, какой царил здесь в начале обеда, казалось, аппетитные запахи и те улетучились. Вечер был душный, весь пропитанный тягостным дневным зноем, который вечерняя свежесть вытесняла из сада и загоняла внутрь дома.
      — Ты отлично знаешь, что свидетельствовать против него я не стану, — сказал Жюльен. — Но даже пальцем не пошевелю, чтобы ему помочь. Он вел себя как последняя скотина, пусть теперь его судят, и пусть он расплачивается за свои дела.
      — Конечно, некоторые люди просто заблуждались, — заметила Франсуаза. — И по отношению к ним суд...
     Жюльен прервал ее:
      — Это он-то просто заблуждался? Смеешься! Заблуждался из любви к наживе, это будет вернее. Но он достаточно хитер и еще выйдет сухим из воды!
     Этого отец уже не мог вынести. Мать, сидевшая между столом и плитой, загораживала проход.
      — Дай мне пройти, — проворчал он.
      — Но послушай, Гастон, не собираешься же ты...
      — Дай пройти, говорю я тебе!
     Он выкрикнул эти слова. Мать поднялась и придвинула свой стул вплотную к столу. Поставив ногу на нижнюю ступеньку лестницы, отец обернулся и бросил в лицо Жюльену:
      — Премного тебе благодарен... Премного благодарен.
     Старик чувствовал, что на него вот-вот нападет новый приступ кашля. Он умолк и стал быстро, через силу подыматься по лестнице.
     
     
     46
     
     Отец долго стоял у окна, распахнутого в сад, который уже окутала ночная тьма. Ему нужно было отдышаться. Нужно было подождать, пока восстановится дыхание, пока кровь снова начнет спокойно течь в жилах.
     Он то и дело вытирал лоб носовым платком.
     Душный вечер давит, но еще тягостнее то, что на сердце. Теперь отец знал, что уход немцев, вновь обретенное право держать свое окно широко раскрытым, ложиться когда хочешь и вставать до зари — все это не для него. Потому что он уже никогда не обретет иного, душевного мира.
     Затем он лег в постель, укрылся простыней, которая показалась ему сейчас тяжелой, и стал ждать.
     Временами до него доносились громкие голоса из кухни. Может, мать старается вразумить Жюльена? Неужели она и впрямь защищает Поля? А может, Франсуаза хочет образумить эту упрямую башку?
     Напрасный труд. Отцу это ясно. Во взгляде Жюльена он уловил твердую решимость ничего не делать для Поля. Но разве сам он, отец, не виноват отчасти в том, что между его сыновьями легла пропасть? Разве пытался он хоть когда-нибудь их сблизить?
     Нет. Не пытался. Всю жизнь, изо дня в день, он тянул лямку, работа постоянно торопила, подгоняла его. Жизнь не оставляла ему времени по-настоящему задуматься над тем, что же разделяет братьев. Что именно? Слишком большая разница в возрасте? То, что у них разные матери? Равнодушие старшего к младшему?
     Да. Все это, но еще и другое. Нечто, что заложено в человеке и что трудно определить словами. Нечто такое, что ускользает от тебя, когда ты всего лишь честный труженик, целиком поглощенный работой. То, что как будто не имеет значения, но только до тех пор, пока не произойдут события, которые сталкивают людей друг с другом.
     Словом, во всем виновата война. Отец это знает. Но почему именно так, объяснить не умеет. Однако теперь-то война отодвинулась. Теперь-то люди уже могут начать жить по-прежнему, так неужели нельзя предать все забвению?
     Если бы завтра вновь появился белый хлеб и табака было бы вволю, он сам мог бы начать жить по-прежнему, работать точно так же, как раньше.
     Он повторяет это про себя, но тут перед его мысленным взором возникают сожженные дома, старуха с чайником и труп подмастерья пекаря на тротуаре.
     Кто виновен во всех этих преступлениях? Во всех этих развалинах? Кто в ответе за эти разрушения? Кто облегчит людям бремя их горестей?
     Эта мысль неотступно стоит перед ним, точно она проникла в комнату вместе с душным дыханием летней ночи. Она подобна норовистому коню. Знаешь, что он здесь, рядом, но напрасно рука пытается схватить недоуздок.
     Никогда, пожалуй, в спальне не теснилось столько образов, как в этот вечер. Война покинула город, отступив перед нашествием этой новой армии, ликом своим уже ничем не напоминавшей лик войны. Солдаты, проходящие через город, которые заигрывают с девушками, жуют, как бараны, жвачку и курят дамские сигареты, — это уже не война. Все, что сохранилось еще от ее пребывания в городе, нашло себе в этот вечер убежище здесь, в его комнате, заполнило ее, и ему никак не удается побыть одному. Это, конечно, оттого, что войне нужен мрак. Тот беспросветный мрак, в который война ввергла людей, в котором они жили все эти долгие месяцы, даже не замечая смены времен года.
     В этот вечер — снова лето.
     За окном — лето.
     И от его мощного дыхания трепещет листва на деревьях в саду и хлопают ставни.
     Отец встает. Пол холодит его босые ноги. Он подходит к окну, широко растворяет ставни, наклоняется, чтобы закрепить их, и шепчет:
      — Этот вечер нагонит дождь... Раз ветер поднялся в такой час, значит, хлынет еще до рассвета.
     С минуту он стоит у окна. Глубоко вдыхает дуновение ветра, который перевалил через холм и накатывает на город, как река, текущая между небом и землей. В одной стороне темного небосвода погасли звезды. Туч не видно, но они есть. Они несут с собою влагу, которую жадно ждет сад.
     В кухне еще раздаются голоса, но отцу больше уже не хочется спуститься потихонечку вниз, чтобы услышать, что там говорят о его старшем сыне.
     Застоявшийся в спальне воздух оживляют сквозняки и совсем легкое дуновение. Это еще не прохлада, но уже ее предвестие.
     
     
     47
     
     Потянулись три томительных дня.
     В первый день шел дождь. Накануне отец не поинтересовался, где будет ночевать Франсуаза. Утром он спросил:
      — Где они?
      — Сам понимаешь, Франсуаза не могла здесь оставаться.
      — Ну и как же?
      — У нее нашлись друзья в городе, они и приютили обоих.
      — Вот и хорошо.
     Отец сам чувствовал, что суров. Так же неприступен, как неприступен его дом для дождя, который ворвался в это летнее утро.
     Мать прибавила:
      — Сегодня они обедают не у нас.
      — Ей-богу...
     Отец вышел из дому и отправился в сарай, где провозился почти весь день. Руки его привычно выполняли то одну, то другую работу, а голова была занята иными мыслями.
     Тем не менее он время от времени поглядывал на дорожку. К вечеру на ней показались Франсуаза и Жюльен. Они вошли в дом, однако отец продолжал возиться в сарае.
     Они просидели у матери целый час. Затем пришли к нему в сарай. Поцеловали старика, и Жюльен сказал:
      — Вечером мы приглашены в гости. Придем завтра. Он сделал шаг к двери, остановился и достал из кармана плаща пачку табака.
      — Держи. Я обменял его на американские сигареты, — сказал он.
      — Ну зачем? — начал отец. — Не нужно мне... Но Жюльен уже был за дверью.
     Весь второй день отец работал на огороде, отрываясь, только чтобы поесть и немного передохнуть. Солнце снова светило, но дождь разрыхлил почву, и обрабатывать ее стало легче.
     Жюльен и его невеста ужинали вместе со стариками. За столом почти все время царило молчание. В конце ужина Жюльен сообщил, что один шофер грузовика согласился отвезти их в Лион.
      — Господи, как недолго вы погостили, — вздохнула мать.
      — Мы еще приедем, — утешила ее Франсуаза.
     Молодые люди уехали утром третьего дня.
     Мать проводила их до садовой калитки, а отец оторвался на минуту от огорода, попрощался и снова вернулся к прерванной работе.
     Его сын уезжал с этой девушкой, о которой он, отец, знает только то, что она коммунистка и что у нее такой ласковый голос и добрые глаза.
     Когда мать, проводив их, возвратилась, старик разогнул спину, скрестил руки на рукоятке цапки и сказал с принужденной улыбкой:
      — По крайней мере они хоть недолго нас стесняли. Мать ничего не ответила, только бессильно уронила руки. Она беззвучно плакала.
      — И мы все так же мало что знаем об этой девушке, — продолжал отец.
     Мать взглянула на него. И он угадал, о чем она думает: «Ты-то — конечно. Потому что, не успев поесть, ты тут же уходил к себе, точно дикарь какой. Зато я с ней разговаривала».
     Она ушла. Отец не стал ее удерживать. Слезы жены не тронули его.
     Немного погодя мать вернулась. Она уже не плакала. Подойдя к мужу, она спросила:
      — Стало быть, ты и в самом деле не хочешь сходить к Вентренье?
     Отец приподнял каскетку, вытер вспотевший лоб и лысину. Он высморкался, неторопливо сложил носовой платок и, сунув его в карман, сказал:
      — Нет... Это ничего не даст. Все они одного поля ягоды. Не хочу нарываться на лишнее оскорбление.
     Он помолчал. Мать ничего не сказала, но уйти не ушла, и тогда отец, повысив голос, прибавил:
      — А теперь я хотел бы, чтоб меня оставили в покое... Понимаешь? Пусть думают что хотят, но меня пусть оставят в покое... Пусть дадут мне спокойно работать и спокойно околеть... Вот все, о чем я прошу!
     Жена несколько мгновений смотрела на него, потом ушла, не проронив ни слова.
     И старик вернулся к привычному распорядку дня: работа, обед, короткий отдых, снова работа. И все время он твердил себе сквозь зубы: «Спокойно околеть... Спокойно околеть...»
     Так шло до самого вечера, когда к ним явился пятнадцатилетний мальчишка, который работал у Поля рассыльным. Он прислонил велосипед к самшитовому кусту и направился к отцу. Заслышав стук калитки, прибежала мать.
      — Як вам от хозяина, — сказал рассыльный. — Он просил передать, чтоб вы не беспокоились. Он только что вернулся домой.
     Старики переглянулись. Мальчик прибавил:
      — Все у него в порядке... Хозяин на этих днях зайдет к вам повидаться. Он вам все объяснит... Произошла ошибка.
     Мальчик подождал еще немного. В его последней фразе отцу почудилась ирония, но старик ничего не сказал.
      — У вас никаких поручений не будет? — осведомился рассыльный.
      — Нет, — сказала мать. — Передайте, что мы им кланяемся.
     Старики проводили взглядом мальчика, который, взяв велосипед, пошел к выходу. Когда он был уже у калитки, отец вытащил из кармана жестянку с табаком и принялся свертывать сигаретку.
      — Вот видишь, — сказал он. — Произошла ошибка. Ошибка или подлость со стороны людей, которые завидовали его удаче... Эх, теперь такое начнется, будут сводить личные счеты, мстить друг другу!
     Он замолчал, закурил сигарету, мать воспользовалась этим и отошла. Отец провожал ее глазами, пока она не вошла в кухню и не спустила за собой штору.
     Держа в одной руке цапку, а в другой сигарету, старик долго глядел на улицу. Сквозь деревья видны были проходившие мимо люди, но различить их лиц он не мог. Проехало несколько машин. Жизнь города обретала прежний ритм, сильно отличавшийся от того, какой установился во время оккупации. А на сад спускался летний, чуть хмурый вечер. От земли, уже высохшей сверху, но взрыхленной его цапкой и сырой в глубине, исходил какой-то приторный запах.
     Жюльен уехал. Поль вышел из тюрьмы. И они, старики, опять останутся одни, и перед ними уже конец пути, который надо им преодолеть, прежде чем они достигнут последнего предела. Он-то уйдет первым, это вполне естественно, он ведь старше. Но он всегда был старше. Так что это не новость, однако он почему-то в первый раз с такой безмятежностью думал о своем конце.
     И после его смерти будут такие же вот вечера опускаться на сад и на город, но будут также и ссоры, и ненависть, и войны — все, что отравляет жизнь.
     Да, все это отравляло ему жизнь. Вот почему он теперь вправе рассчитывать хотя бы на некоторый покой и ради этого готов даже еще больше замкнуться в своем одиночестве.
     Здесь, в глубине своего сада, он может обрести некий покой. Для этого нужно только заниматься своими делами, не думать ни о других, ни о том, что станется с твоим добром, когда самого тебя уже не будет.
     Отец стряхнул с себя овладевшее им оцепенение. Солнце давно уже скрылось за холмом. Он вытащил цапку из земли, почистил зубья небольшим скребком, подвешенным к фартуку, затем неторопливо пошел к дому, над которым поднимался дымок: на плите грелся суп к ужину.
     
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft 2005-2015