[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Хемингуэй Эрнест. Острова в океане

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  II

  III

  IV

  V

  VI

  VII

  VIII

  IX

  X

  XI

  XII

  XIII

  XIV

  XV

  Часть вторая

продолжение

  продолжение

  продолжение

  продолжение

  Часть третья

  II

  III

  IV

  V

  VI

  VII

  VIII

  IX

  X

  XI

  XII

  XIII

  XIV

  XV

  XVI

  XVII

  XVIII

  XIX

  XX

  XXI

<< пред. <<   >> след. >>

     
     
     Поездка и в самом деле оказалась чудесной. Индийский океан был синий-пресиний, пароход медленно вышел из нового порта, и Африка осталась позади — старый белый город с большими деревьями и со всем зеленым пространством за ним, — и волны, разбивавшиеся о риф, когда пароход шел мимо, а потом он начал набирать скорость и вышел в открытый океан, и летучие рыбы стали выпрыгивать из воды впереди корабля. Африка превратилась в длинную голубую черту на горизонте, и стюард уже бил в гонг, а Томас Хадсон, принц с принцессой и развратник барон, который был другом их дома и жил где-то в Европе, сидели вчетвером в баре и пили сухое мартини.
      — Не обращайте внимания на этот гонг, — сказал барон. — Позавтракаем в «Рице». Согласны?
     На пароходе Томас Хадсон не спал с принцессой, хотя ко времени прибытия в Хайфу все то, что они делали, привело их в состояние какого-то экстаза отчаяния, такое острое, что их следовало бы обязать по суду спать друг с другом, пока хватит сил, — просто ради успокоения нервов, если не ради чего другого. Вместо этого они решили из Хайфы съездить автомобилем в Дамаск. На пути туда Томас Хадсон сидел впереди рядом с шофером, а супруги сзади. Томас Хадсон повидал небольшой кусочек Святой земли и небольшой кусочек страны, где подвизался Т. Э. Лоуренс, а на обратном пути Томас Хадсон с принцессой сидели сзади, а принц впереди, рядом с шофером. На обратном пути Томас Хадсон видел перед собой главным образом затылок принца и затылок шофера, и только сейчас он припомнил, что дорога из Дамаска в Хайфу, где стоял их пароход, шла вдоль реки, и в одном месте высокие берега сближались, образуя теснину, узкую, как на мелкомасштабной рельефной карте, и там посредине реки был островок. Почему-то из всего виденного за эту поездку Томас Хадсон лучше всего запомнил этот островок.
     Поездка в Дамаск мало чему помогла, и, когда они уходили из Хайфы, и пароход взял направление на Средиземное море, и Хадсон с принцессой стояли на палубе, где было холодно от резкого норд-оста, разводившего такую волну, что корабль уже начинало медленно покачивать, она сказала ему:
      — Надо что-нибудь сделать.
      — А если говорить начистоту?
      — Пожалуйста. Я хочу лечь в постель и не вставать неделю.
      — Неделя — это не так много.
      — Ну месяц. Но нужно, чтобы это было сейчас, а сейчас мы не можем.
      — Пойдем в каюту барона.
      — Нет. Я хочу, чтобы это было там, где мы сможем ни о чем не тревожиться.
      — Как ты теперь себя чувствуешь?
      — Как будто я схожу с ума и уже довольно далеко зашла по этой дорожке.
      — В Париже мы будем любить друг друга в постели.
      — А как же я уйду из дому? У меня нет опыта, я не знаю, как это сделать.
      — Скажешь, что хочешь походить по магазинам.
      — Но ходить по магазинам тоже надо с кем-нибудь.
      — Ну и пойди с кем-нибудь. Разве нет у тебя никого, кому ты можешь довериться?
      — Есть, конечно. Но мне так ужасно-ужасно не хотелось бы это делать.
      — Ну, тогда не делай.
      — Нет. Это нужно. Я понимаю, что нужно. Но от этого не легче.
      — Ты разве никогда до сих пор ему не изменяла?
      — Никогда. И думала, что никогда не изменю. Но теперь я только этого и хочу. Только мне неприятно, что кто-то чужой будет знать.
      — Мы что-нибудь придумаем.
      — Пожалуйста, обними меня и прижми к себе крепко-крепко, — сказала она. — Не будем ни говорить, ни думать, ни беспокоиться. Только прижми меня крепко и очень меня люби, потому что мне все теперь больно.
     Немного погодя он сказал ей:
      — Слушай, это всякий раз будет так же плохо для тебя, как сейчас. Ты не хочешь ему изменять и не хочешь, чтобы кто-нибудь знал. Но ведь это же неизбежно.
      — Я хочу этого. Но не хочу обижать его. Но я должна. Это уже больше не в моей воле.
      — Ну так пусть это будет. Сейчас.
      — Но сейчас это очень опасно.
      — Неужели ты думаешь, что хоть кто-нибудь на этом пароходе, кто нас видел и слышал и знает, хоть на секунду поверит, что ты еще не спала со мной? Да и все, что было до сих пор, разве оно так уж отличается?
      — Конечно, отличается. Большая разница. От того, что было, не может быть детей.
      — Ты неподражаема, — сказал он. — Честное слово.
      — Но если будет ребенок, я буду только рада. Он очень хочет ребенка, да вот не получается. Я пересплю с ним сейчас же после, и он никогда не узнает, что это наш.
      — Может быть, все-таки не стоит спать с ним сейчас же после.
      — Пожалуй. Ну, на следующую ночь.
      — Как давно ты уже не спишь с ним?
      — Я сплю с ним каждую ночь. Мне это нужно, Хадсон. Я все время такая возбужденная, что мне это нужно. И по-моему, это одна из причин, почему он теперь так поздно играет в бридж, ему бы хотелось, чтобы я успела заснуть до его прихода. Он как будто стал немного уставать с тех пор, как мы с тобой влюбились друг в друга.
      — А ты в первый раз влюбилась, с тех пор как за него вышла?
      — Нет. Мне очень жаль, но нет, не в первый. Я уже несколько раз влюблялась. Но никогда ему не изменяла, даже мысли такой не было. Он такой добрый и мягкий, и такой хороший муж, и я так к нему привыкла, и он меня любит и всегда добр со мной.
      — Пойдем лучше в «Рицу» и выпьем шампанского, — сказал Томас Хадсон. Чувства его становились какими-то противоречивыми.
     В баре «Рица» было пусто, и официант принес им вино на один из столиков у стены. Теперь там всегда держали сухое перрье-жуэ 1915 года на льду, и официант просто спросил:
      — Вино то же самое, мистер Хадсон?
     Они выпили друг за друга, и принцесса сказала:
      — Я люблю это вино. А ты?
      — Очень.
      — О чем ты сейчас думаешь?
      — О тебе.
      — Понятно. Я тоже только о тебе и думаю. Но что ты думаешь обо мне?
      — Я думаю, что нам надо сейчас пойти ко мне в каюту. Мы слишком много болтаем и все ходим вокруг да около и ни к чему не приходим. Сколько сейчас по твоим часам?
      — Десять минут двенадцатого.
      — Сколько там у вас времени? — спросил он у официанта, который подавал им вино.
      — Четверть двенадцатого, сэр. — Официант поглядел на часы в баре.
     Когда он отошел и уже не мог их слышать, Томас Хадсон спросил:
      — До которого часа он будет играть в бридж?
      — Он сказал, что будет играть очень поздно и чтобы я его не ждала и ложилась спать.
      — Допьем вино и пойдем ко мне. У меня там тоже есть немного.
      — Хадсон, но ведь это же очень опасно.
      — Всегда будет опасно, — сказал Томас Хадсон. — Но если топтаться на месте, как сейчас, это становится во много раз опаснее.
     Когда потом он провожал ее до супружеской каюты, а она говорила, что не надо, а он ответил, что так гораздо естественнее, принц все еще играл в бридж. Потом Томас Хадсон пошел опять в «Рицу», где еще было открыто, и велел подать бутылку того же самого вина, и стал читать газеты, взятые на борт в Хайфе. При этом он вдруг сообразил, что это в первый раз за много дней у него нашлось время почитать газеты, и он чувствовал себя отдохнувшим и с большим удовольствием читал газеты. Потом, когда бридж кончился и принц, проходя мимо, заглянул в бар, Томас Хадсон предложил ему выпить стаканчик, перед тем как идти спать; сейчас принц нравился ему еще больше, чем всегда, он даже испытывал к нему какое-то родственное чувство.
     Томас Хадсон и барон сошли с корабля в Марселе. Большинство других пассажиров решили ехать дальше, до конечного пункта, которым был Саутгемптон. В Марселе они с бароном обедали в маленьком кафе в Старом Порту, за выставленным на тротуар столиком, ели moules marinees [1] и попивали из графинчика vin rose [2]. Томас Хадсон был очень голоден и вспомнил, что, в сущности, был почти все время голоден с тех самых пор, как они ушли из Хайфы.
     Да я, кстати, и сейчас чертовски голоден, подумал он. Куда к черту они подевались, все эти слуги? Хоть бы один показался. А на дворе ветер становился все холоднее. Это напомнило Хадсону тот холодный день в Марселе, когда они с бароном, подняв воротники пальто, сидели за столиком кафе на крутой улочке, сбегавшей вниз, к порту, и ели moules, разламывая тонкие черные раковинки, которые надо было вылавливать из горячей наперченной молочной похлебки с плавающим по ней горячим растопленным маслом, пили вино из Тавеля, на вкус такое, каким Прованс был на взгляд, и смотрели, как ветер раздувает юбки рыбачек, и туристок, и дурно одетых портовых проституток, когда те взбирались по крутой, вымощенной булыжником улочке, подхлестываемые мистралем.
      — Вы очень нахальный молодой человек, — сказал барон.
      — Хотите еще moules?
      — Нет. Я хочу чего-нибудь посолиднее.
      — Возьмем еще bouillabaisse [3]?
      — Два супа?
      — Я голоден. И мы теперь не скоро опять сюда попадем.
      — Да, у вас есть-таки основания быть голодным. Ладно. Возьмем bouillabaisse и хороший chateau brian, это очень тонкое вино. Придется мне вас подкормить, распутник вы этакий.
      — Что вы теперь думаете делать?
      — Гораздо интереснее, что вы теперь думаете делать. Вы ее любите?
      — Нет.
      — А, ну слава богу. Для вас сейчас самое лучшее немедленно это прикончить. Самое лучшее.
      — Они приглашали меня к себе, на рыбную ловлю.
     
     [1] Маринованные съедобные ракушки (франц.).
     [2] Розовое (франц.).
     [3] Суп с рыбой (франц.).
     
      — Будь это охота, так, может, стоило бы, — сказал барон. — А рыбная ловля — это очень холодно и очень неприятно. И нечего ей делать из своего мужа дурака.
      — Он, наверно, все знает.
      — Нет, не знает. Знает только, что она влюблена в вас. И ничего больше. Вы джентльмен, так что все, что вы сделаете, будет правильно. Но ей нечего делать из своего мужа дурака. Вы ведь на ней не женитесь?
      — Нет.
      — Да она все равно не могла бы выйти за вас замуж, и нечего делать его несчастным, разве только если вы ее любите.
      — Нет. Не люблю. Теперь я это знаю.
      — Ну так я думаю, что вам надо все это прикончить.
      — Я тоже так думаю.
      — Рад, что вы согласны со мной. А теперь скажите мне по правде, какая она?
      — Очень мила.
      — Глупости. Я знал ее мать. Вот если б вы знали ее мать!
      — Сожалею, что не знал.
      — Да, уж действительно стоит пожалеть. Не понимаю, как это вы спутались с такими добропорядочными и скучными людьми. Или, может быть, она вам нужна для вашей живописи или чего-нибудь подобного, а?
      — Нет. Это так не делается. Она мне очень нравилась. И сейчас нравится. Но я не люблю ее, и вообще все это стало чересчур сложным.
      — Очень рад, что вы поняли. Ну, и куда же вы теперь думаете поехать?
      — В Африке мы только что были.
      — Совершенно верно. А почему бы вам не пожить немного на Кубе или на Багамских островах? И я бы, пожалуй, к вам присоединился, если бы достал денег дома.
      — А вы надеетесь достать?
      — Нет.
      — Я, пожалуй, поживу немного в Париже. Давно не бывал в большом городе.
      — Ну, какой это город — Париж. Лондон — вот город.
      — Хочу посмотреть, что делается в Париже.
      — Я вам все могу рассказать, что там делается.
      — Да нет, я не о том. Хочу посмотреть картины, и кое с кем повидаться, и побывать на скачках — на Шестидневной и в Отейле, в Энгьене и в Ле Трамблэ. Почему бы и вам там не задержаться?
      — Смотреть на скачки я не люблю. А играть — денег нет.
     К чему сейчас все это вспоминать, подумал он. Барон умер, фрицы заняли Париж, а ребенок у принцессы так и не родился. Не будет его крови ни в каком королевском доме, разве что когда-нибудь пойдет у него из носу кровь в Букингемском дворце, что маловероятно. Если через двадцать минут никто из слуг не явится, я сам пойду в деревню и добуду яиц и немного хлеба. Это же черт знает что — быть голодным в собственном доме, думал он. Но уж очень я устал, идти не хочется.
     Тут он услышал, что в кухне кто-то шевелится, и нажал кнопку зуммера, вделанную под крышкой большого стола, и услышал, как он дважды прожужжал в кухне.
     Вошел младший слуга, похожий не то на молодого фавна, не то на святого Себастиана, с обычным своим вкрадчивым, хитрым и долготерпеливым выражением лица, и спросил:
      — Вы звонили?
      — А ты не слышал, что ли? Где Марио?
      — Пошел за почтой.
      — Как там кошки?
      — Очень хорошо. Ничего нового. Большой Козел подрался с Эль Гордо. Но мы уже полечили ему раны.
      — Бойз вроде бы похудел.
      — Слишком много бегает по ночам.
      — А как Принцесса?
      — Немножко было загрустила. Но теперь уже опять хорошо ест.
      — Трудно сейчас достать мясо?
      — Мы доставали в Которро.
      — Как собаки?
      — Все здоровы. У Негриты опять будут щенята.
      — Не могли вы подержать ее взаперти?
      — Мы пробовали, да она удрала.
      — Еще что случилось?
      — Ничего, как вам ездилось?
      — Без происшествий.
     Пока он говорил — коротко и раздраженно, как всегда с этим мальчишкой, которого он уже дважды увольнял и каждый раз принимал обратно, когда приходил его отец просить за него, — в комнату вошел Марио, старший слуга, неся письма и газеты. Он улыбался, и темное его лицо было веселым, добрым и ласковым.
      — Как съездили?
      — Под конец потрепало немножко.
      — Figurate. Воображаю. Сильный был норд. Вы ели?
      — Тут нечего было есть.
      — Я принес яиц, молока и хлеба. Tu [1], — обратился он ко второму слуге, — ступай приготовь завтрак для кабальеро. Как вам приготовить яйца?
      — Как всегда.
      — Los huevos como siempre [2], — сказал Марио. — Бойз вас встретил?
      — Да.
      — Он очень скучал в этот раз. Больше, чем всегда.
      — А как остальные?
      — Да ничего, только вот у Козла с Толстяком страшная была драка. И Принцесса погрустила немножко. Но потом это прошло.
      — Y tu? [3]
      — Я? — Он застенчиво улыбнулся, польщенный. — У меня все хорошо, благодарю вас.
      — А как твое семейство?
      — Все здоровы, благодарю вас. Папа уже опять работает.
      — Очень рад.
      — Он и сам рад. Кто-нибудь из ваших друзей ночевал здесь?
      — Нет. Все поехали в город.
      — Устали, наверно.
      — Как не устать.
      — Тут звонили разные господа. Я всех записал. Только вот поймете ли вы. Я никогда не знаю, как писать английские имена.
      — Пиши, как слышишь.
      — Но я, пожалуй, и слышу не так, как вы.
      — Полковник заходил?
      — Нет, сэр.
      — Принеси мне виски с минеральной водой, — сказал Томас Хадсон. — И, пожалуйста, молока для кошек.
      — В столовую или сюда?
     
     [1] Ты (исп.).
     [2] Яйца, как обычно (исп.)
     [3] А ты? (исп.)
     
      — Виски сюда. Молоко для кошек в столовую.
      — Сию минуту, — сказал Марио. Он пошел в кухню и вернулся со стаканом виски. — Кажется, я сделал достаточно крепко, — сказал он.
     Сейчас мне побриться или после завтрака, размышлял Томас Хадсон. Надо бы сейчас. Для того я и заказал виски, чтобы перетерпеть, пока буду бриться. Ладно, иди в ванную и побрейся. А, да ну его к черту, подумал он. Нет. Иди побрейся. Это полезно для морального состояния, и, кроме того, сразу же после завтрака надо будет ехать в город.
     Он прихлебывал виски, пока намыливался, и после того как намылился, и опять, когда вторично намыливался. Он три раза менял лезвия, с трудом одолевая двухнедельную щетину на щеках, на шее и подбородке. Кот ходил кругом и смотрел, как он бреется, и терся о его ноги. Потом вдруг бросился вон из комнаты, и Томас Хадсон понял, что он услыхал звяканье мисочек для молока о плиточный пол столовой. Томас Хадсон не слышал ни зова, ни этого звяканья, но Бойз услыхал.
     Томас Хадсон кончил бриться и, налив в правую ладонь превосходного чистого девяностоградусного спирта, который здесь, на Кубе, стоил не дороже, чем в Штатах жалкий разбавленный спирт для растирания, смочил им лицо и прислушался к тому, как от жалящего холода успокаивается раздражение кожи после бритья.
     Сахара я не ем, табака не курю, подумал он, но зато получаю удовольствие от продукции здешних винокуров.
     Окна в ванной были до половины закрашены, так как мощенный камнем патио тянулся вокруг всего дома, но в верхней части окон стекло было чистое, и Томас Хадсон видел, как листья пальм мечутся на ветру. Ого, ветер еще сильнее, чем я думал. А ведь скоро пора будет выходить в новый рейс. Впрочем, кто его знает. Все зависит от того, как поведет себя этот шторм, когда перекочует на северо-восток. До чего ж хорошо было эти последние несколько часов не думать о море. Ну, значит, так и будем продолжать. Не будем вовсе думать ни о море, ни о том, что на нем, или под ним, или как-либо с ним связано. Не стоит даже составлять списка всего того, чего мы о море думать не будем. Совсем ничего не будем о нем думать. Будем знать, что оно существует, и хватит. И еще кое о чем тоже. Об этом мы тоже не будем думать.
      — Где сеньор хочет завтракать? — спросил Марио.
      — Где угодно, только подальше от этой puta [1] — от моря.
     
     [1] Шлюха (исп.).
     
      — В большой комнате или в вашей спальне?
      — В спальне. Вытащи плетеное кресло и поставь все на столик рядом.
     Он выпил горячего чая и съел одно яйцо и несколько тостов с апельсиновым джемом.
      — А фруктов нет?
      — Только бананы.
      — Принеси несколько штук.
      — Так вредно же после спиртного.
      — Это предрассудок.
      — А вот пока вас не было, тут в деревне один человек умер оттого, что наелся бананов, после того как пил ром.
      — А может, он был просто пьянчужка и опился ромом?
      — Нет, сеньор. Этот человек умер сразу оттого, что выпил совсем немножко рома, а потом съел много бананов. Это были его собственные бананы, из его сада. Он жил на горке за деревней и работал на седьмом автобусном маршруте.
      — Царство ему небесное, — сказал Томас Хадсон. — Принеси-ка мне бананов.
     Марио принес бананы — маленькие, желтые, спелые, с дерева в саду. Очищенные, они были едва ли больше мужского пальца и очень вкусные. Томас Хадсон съел пять штук.
      — Следи, как я буду умирать, — сказал он. — И приведи сюда Принцессу, пусть съест второе яйцо.
      — Я уже дал ей яйцо в честь вашего возвращения, — сказал Марио. — И еще дал по яйцу Бойзу и Вилли.
      — А Козлу?
      — Садовник сказал, что ему вредно много есть, пока раны не зажили. Его здорово потрепали.
      — Что это за драка у них вышла?
      — Очень свирепая. Чуть не целую милю бежали и все дрались. Мы их потеряли в колючем кустарнике за садом. Дрались они без крика, теперь они всегда так дерутся. Не знаю, кто победил. Сперва пришел Большой Козел, и мы стали лечить его раны. Он пришел в патио и лег возле цистерны с водой. Наверх вскочить не мог. Потом, через час, пришел Толстяк, и ему мы тоже полечили раны.
      — А помнишь, как они дружили, когда были котятами?
      — Помню, как же. Но теперь, боюсь, Толстяк убьет Козла. Он на добрый фунт тяжелей.
      — Козел — великий боец.
      — Да, сеньор. Но подумайте сами — что значит лишний фунт веса.
      — Я думаю, для котов это не так много значит, как для бойцовых петухов. Ты все расцениваешь с точки зрения петушиного боя. И для людей это не так много значит, разве только когда боксеру приходится быстро спускать вес и он от этого слабеет. Когда Джек Демпси завоевал первенство мира, он весил всего 185 фунтов. А Уиллард весил 230. Козел и Толстяк оба крупные коты.
      — По тому, как они дерутся, лишний фунт — это огромное преимущество, — сказал Марио. — Если б их заставляли драться на приз, те, кто делает ставки, уж никак бы не упустили из виду лишний фунт веса. «Лишнюю унцию и то приняли бы в соображение.
      — Принеси мне еще бананов.
      — Сеньор, умоляю вас.
      — Ты правда веришь в эту чепуху?
      — Это не чепуха, сеньор.
      — Ну, тогда принеси мне еще виски с минеральной.
      — Если вы мне приказываете...
      — Я тебя прошу.
      — Если вы просите, это приказание.
      — Ну так принеси.
     Марио принес виски со льдом и холодной шипучей минеральной воды, и Томас Хадсон взял все это и сказал:
      — Ну, следи, как я буду умирать. — Но тревожное выражение на темном лице юноши отбило у Томаса Хадсона охоту его дразнить, и он сказал: — Да что ты, я же знаю, что мне от этого ничего не будет.
      — Сеньор знает, что делает. Но мой долг был протестовать.
      — Ну вот и хорошо. Ты протестовал. Что, Педро пришел уже?
      — Нет, сеньор.
      — Как только придет, скажи ему, чтобы приготовил «кадиллак», и мы сейчас же поедем в город.
     Ну, теперь иди, прими ванну, сказал себе Томас Хадсон. Потом оденешься, как полагается для Гаваны. Потом поедешь в город повидать полковника. Отчего ж тебе плохо? Какие еще у тебя огорчения? Огорчений у меня довольно, подумал он. В изобилии. Земля изобилия. Море изобилия. Воздух изобилия.
     Он сидел в плетеном кресле, поставив ноги на подножку, которая выдвигалась из-под сиденья, и разглядывал картины на стенах своей спальни. В изголовье кровати — дрянной кровати с плохоньким матрацем, купленной из экономии по дешевке, так как он все равно здесь не спал, разве только в случаях ссор, — висел «Гитарист» Хуана Гриса. Nostalgia hecha hombre [1], подумал он. Люди не знали, что от этого умирают. На противоположной стене над книжным шкафом висел «Monument in Arbeit» Пауля Клее. Томас Хадсон не любил эту картину так, как он любил «Гитариста», но ему нравилось на нее смотреть, и он вспомнил, какой неприличной она ему казалась, когда он только что купил ее в Берлине. Краски были такие же непристойные, как на таблицах в медицинских книгах отца, где были показаны разные виды шанкров и других венерических язв. И как пугалась этой картины его жена, пока не научилась понимать ее странный колорит как данность и рассматривать ее только как произведение искусства. Сейчас он знал о ней не больше, чем когда в первый раз увидел ее в галерее Флехтгейма, в доме у реки в ту чудесную холодную осень в Берлине, когда они были так счастливы. Но это была хорошая картина, и он любил смотреть на нее.
     Над другим шкафом висела одна из массоновских рощ. Это была «Ville d'Avray», и ее Томас Хадсон любил так же, как он любил «Гитариста». Самое замечательное в картинах было то, что их можно было любить без страданий, и самые лучшие были великой радостью, потому что в них осуществилось то, чего ты сам всегда старался достичь. Но раз это сделано — все равно хорошо, хотя сделано оно и не тобой.
     Бойз вошел в комнату и прыгнул к нему на колени. Он великолепно прыгал и мог без всяких видимых усилий вскочить на самый верх высокого шифоньера в большой спальне. Сейчас, прыгнув невысоко и очень аккуратно, он разлегся на коленях у Томаса Хадсона и стал любовно месить их передними лапами.
      — Я смотрю на картины, Бой. Тебе лучше бы жилось, если б ты любил картины.
     
     [1] Тоска, воплощенная в человеке (исп.).
     
     Хотя, может быть, он столько же получает удовольствия от прыжков и ночной охоты, как я от картин, подумал Томас Хадсон. Жаль, конечно, что он не умеет их видеть. Впрочем, кто знает. У него мог бы оказаться ужасный вкус в живописи.
      — Интересно, Бой, какие бы тебе картины нравились. Наверно, тот голландский период, когда писали такие чудесные натюрморты с рыбами, устрицами и дичью. Ну, ну, полегче. Сейчас день, а не ночь, а днем не полагается нежничать.
     Но Бойз продолжал нежничать, а Томас Хадсон повалил его на бок, чтобы успокоить.
      — Надо же, Бой, все-таки соблюдать приличия, — сказал он. — Я вот в угоду тебе даже не пошел поздороваться с остальными котами.
     Бойз был счастлив, и Томас Хадсон, положив ему руку на горло, чувствовал под пальцами его мурлыканье.
      — Надо мне вымыться, Бой. Ты полжизни проводишь за этим занятием. Но ты это делаешь собственным языком. И в это время ты на меня ноль внимания. Пока ты моешься, ты точно деловой человек в своей конторе. Это, мол, дело. Это нельзя прерывать. Ну а со мной иначе. Вот мне сейчас надо выкупаться. А я вместо того сижу и напиваюсь с утра, как какой-нибудь паршивый пьянчужка. Вот в чем разница между нами. Зато ты не можешь простоять восемнадцать часов за штурвалом. А я могу. Двенадцать — в любое время. Восемнадцать — если потребуется. А на этот раз — девятнадцать. Но я не умею прыгать и охотиться по ночам, как ты. Хотя иногда ночью случалось и нам лихо поохотиться. Но у тебя твой радар в усах. А у голубя, наверно, в этих наростах над клювом. Во всяком случае, у всех почтовых голубей есть такие наросты. Какие там у тебя ультракороткие частоты, а, Бой?
     Бойз лежал тяжелый, плотный, длинный, беззвучно мурлыкающий и очень счастливый.
      — Что говорит твой локатор, Бой? Какова у тебя ширина импульса? Какова у тебя частота повторения импульса? Знаешь, в меня ведь встроен магнетрон. Только ты никому не говори. Но в дальнейшем при более высокой разрешимости, достигнутой с помощью УВЧ, вражеских шлюх можно будет обнаруживать на более далеком расстоянии. Это все микроволны, Бой, и ты сейчас их мурлыкаешь.
     Так вот, значит, как ты выполняешь свое решение не думать больше о море, пока не придет пора идти в новый рейс. Не море ты хотел забыть. Ты сам знаешь, что любишь море и нигде в другом месте не хотел бы жить. Выйди на балкон, посмотри на него. Оно не жестокое и не бессердечное, ничего из этого Quatsch [1]. Просто вон оно, там и ветер движет им, и течение движет им, и они борются на его поверхности, но там — в глубинах — все это ничего не значит. Будь благодарен за то, что снова поплывешь по нему, и скажи ему спасибо за то, что оно твой дом. Оно твой дом. И не болтай и не думай о нем всякой чепухи. Не море твоя беда. Вот ты как будто уже начал кое-что соображать, сказал он себе. Хотя на суше этого по тебе не видно. Ладно, сказал он себе. В море приходится столько соображать, что на суше уже не хочется.
     
     [1] Вздор (нем.).
     
     Берег, конечно, приятное место, подумал он. Вот сегодня посмотрим, до какой степени оно может быть приятным. После того как я повидаюсь с этим чертовым полковником. Я, конечно, всегда рад повидать его, потому что это укрепляет мое моральное состояние. Но не будем входить в это, подумал он. Не будем портить этим такой приятный день. Я пойду повидаться с ним. Но я не буду, так сказать, входить в полковника. В него уже много вошло такого, что никогда не выйдет обратно. И уже многое из него вышло, чего обратно уже не загонишь. Так что нет, не нужно тебе входить в полковника. Я и не буду. Только пойду повидаю его и сдам свой рапорт.
     Он допил виски, снял кота с колен, встал, еще посмотрел на все три картины, потом пошел в ванную и принял душ. Нагреватель был включен только после того, как утром пришли слуги, так что горячей воды было еще немного. Но Томас Хадсон хорошенько намылился, вымыл голову и под конец ополоснулся холодной водой. Потом надел белую фланелевую рубашку, темный галстук, фланелевые брюки, шерстяные носки, десять лет назад купленные грубые английские башмаки, кашемировый свитер и старую твидовую куртку. Затем позвонил Марио.
      — Педро здесь?
      — Да, сеньор. Он уже вывел машину.
      — Приготовь мне «Тома Коллинза» с кокосовой водой и горькой настойкой. И поставь стакан в пробковый подстаканник.
      — Да, сеньор. Пальто наденете?
      — Возьму с собой на случай, если будет холодно на обратном пути.
      — К ленчу вернетесь?
      — Нет, и к обеду тоже нет.
      — На котов не хотите взглянуть, прежде чем уехать? Они все на солнышке греются под стеной, где нет ветра.
      — Нет. Повидаю их вечером. Я хочу привезти им подарок.
      — Пойду приготовлю вам выпить. Минутку задержусь из-за кокосовых орехов.
     Ну почему, черт возьми, я не захотел повидать котов? Не знаю. Совершенно не понимаю. Это что-то новое.
     Бойз шел за ним следом, немного встревоженный его отъездом, но не впадал в панику, так как не было ни багажа, ни сборов.
      — Может быть, я это сделал ради тебя, Бой, — сказал Томас Хадсон. — Не волнуйся. Я вернусь попозже вечером или утром. И надеюсь, с прочищенными мозгами. Да как следует прочищенными. Тогда, может, додумаемся до чего-нибудь толкового. Vamonos a limpiar la escopeta [1].
     
     [1] Пойдем прочистим ружье (исп.).
     
     Из ярко освещенной большой комнаты, которая все еще казалась ему огромной, Томас Хадсон перешел по каменным ступенькам в еще более яркий свет кубинского зимнего утра. Собаки прыгали вокруг его ног, и печальный пойнтер тоже подошел, подобострастно извиваясь и мотая опущенной головой.
      — Ах ты бедное горемычное животное, — сказал Томас Хадсон пойнтеру и похлопал его по спине, и пес в ответ повилял ему хвостом. Остальные собаки — все беспородные — были веселы и прыгали в возбуждении от холода и ветра. На ступеньках валялось несколько сухих сучьев, обломанных за ночь ветром с сейбы, росшей в патио. Из-за машины вышел шофер, демонстративно дрожа от холода, и сказал:
      — С добрым утром, сеньор Хадсон. Как съездили?
      — Да ничего, неплохо. А как наши машины?
      — Все в идеальном порядке.
      — Как бы не так, — сказал Томас Хадсон по-английски.
     И затем, обращаясь к Марио, который уже спускался по ступенькам, держа в руках высокий стакан с темной, ржавого цвета жидкостью, заключенный в пробковый подстаканник, примерно на полдюйма не доходивший до его верхнего края, Томас Хадсон добавил:
      — Принеси свитер для Педро. Такой, что спереди застегивается. Из вещей мистера Тома. И вели смести этот мусор со ступенек.
     Томас Хадсон дал шоферу подержать стакан и нагнулся к собакам, лаская их. Бойз сидел на ступеньках и с презрением их оглядывал. Тут была Негрита, небольшая черная сучка, уже слегка посветлевшая от возраста, хвост у нее торчал закорючкой, а тонкие ножки чуть не сверкали, когда она с таким увлечением прыгала; мордочка у нее была острая, как у фокстерьера, а глаза ласковые и умные.
     Томас Хадсон увидел раз ночью в баре, как она бежала вслед за кем-то из клиентов, и спросил у официанта, какой она породы.
      — Кубинской, — ответил тот. — Она тут уже четвертый день мыкается. Каждого провожает к машине, но они все захлопывают дверцу у нее перед носом.
     Они взяли ее с собой в усадьбу, и за два года у нее ни разу не было течки, и Томас Хадсон уже было решил, что она слишком стара, чтобы рожать. А затем в один прекрасный день ему пришлось силком увести ее от большого полицейского пса, и с тех пор у нее пошли рождаться щенята — от полицейского пса, от бульдога, от пойнтера, и еще чудесный ярко-рыжий щенок, чьим отцом мог бы, пожалуй, быть ирландский сеттер, если бы только не были у этого щеночка грудь и плечи, как у бульдога, и хвост закорючкой, как у самой Негриты.
     Теперь ее сыновья прыгали вокруг, а она опять была беременна.
      — С кем она теперь повязалась? — спросил Томас Хадсон у шофера.
      — Не знаю.
     Подавая шоферу свитер, в который тот немедленно и облачился, сбросив свою потертую форменную куртку, Марио сказал:
      — Отец — тот драчливый пес из деревни.
      — Ну, прощайте, собачки, — проговорил Томас Хадсон. — До свиданья, Бой, — сказал он коту, который вдруг прыжками пробился среди собак к машине. Томас Хадсон, уже сидевший в машине, держа обернутый пробкой стакан, высунулся из окна и протянул руку к коту, а тот, встав на задние лапы, стал тыкаться головой в его пальцы. — Не расстраивайся, Бой. Я вернусь.
      — Бедный Бойз, — сказал Марио. Он поднял кота и держал его на руках, и кот смотрел вслед машине, пока она поворачивала, огибая клумбу, и потом покатила по неровной, размытой ливнем подъездной аллее и скрылась наконец за склоном холма и высокими манговыми деревьями. Тогда Марио унес кота в дом и спустил его на пол, но кот тотчас вскочил на подоконник и опять стал смотреть туда, где дорога скрывалась за холмом.
     Марио погладил его, но кот не успокоился.
      — Бедный Бойз, — сказал Марио. — Бедный, бедный Бойз.
     Машина подъехала к воротам, шофер выскочил, откинул цепь, снова забрался на место и вывел машину на улицу. Навстречу им шел молодой негр, шофер крикнул ему, чтобы он закрыл ворота, негр улыбнулся во весь рот и утвердительно кивнул.
      — Это младший брат Марио.
      — Да, знаю, — сказал Томас Хадсон.
     Они выехали на убогую деревенскую улочку и свернули к Центральному шоссе. Миновали деревенские домишки, две бакалейные лавочки — в открытых дверях мелькнули стойки, ряды бутылок над ними, а по бокам полки с консервными банками. Последний бар и огромный испанский лавр, протянувший свои ветви над дорогой, остались позади, и они покатили вниз по старому, мощенному камнем шоссе. Шоссе между двух рядов высоких старых деревьев шло под уклон мили три. По обеим его сторонам были питомники, маленькие фермы, большие фермы с ветхими испанскими домами колониального стиля, поделенными на клетушки, с заброшенными пастбищами, по которым бежали улицы, утыкавшиеся в склоны холма, заросшие бурой от засухи травой. Единственная зелень в этой зеленой стране оставалась сейчас вдоль речного русла, где стояли высокие серые стволы королевских пальм с перекошенными ветром зелеными кронами. Ветер дул сухой, северный — сухой, резкий и холодный. Такие ветры уже успели остудить Флоридский залив, и поэтому сегодняшний норд не принес с собой ни тумана, ни дождя.
     Томас Хадсон глотнул коктейля, в котором чувствовалась свежесть сока зеленого лимона, смешанного с безвкусной кокосовой водой, которая была все же куда ощутимее, чем любая газировка. Коктейль был креплен добротным гордоновским джином, и джин оживлял эту смесь у него на языке, глотать ее было приятно, а ангостурская горькая придавала ей упругости и колера. Пьешь — и у тебя такое ощущение, будто ты коснулся надутого ветром паруса, подумал он. Вкуснее этого напитка ничего нет.
     В пробковом подстаканнике лед не таял, и вода не разжижала коктейля, и он с нежностью поглаживал стакан пальцами и смотрел на места, мимо которых они проезжали.
      — Почему ты не идешь вниз накатом? Экономил бы горючее.
      — Если прикажете, я выключу зажигание, — ответил шофер. — Но ведь горючее-то казенное.
      — А ты попрактикуйся, — сказал Томас Хадсон. — По крайней мере узнаешь, как это делается, когда горючее у нас будет не казенное, а свое собственное.
     Теперь они ехали по равнине, где слева от дороги были цветоводческие хозяйства, а справа стояли домики плетельщиков корзин.
      — Надо будет позвать плетельщика, чтобы починил большую циновку в гостиной, там, где она протерлась.
      — Si, senor [1].
      — Ты знаешь какого-нибудь?
      — Si, senor.
     Шофер, которого Томас Хадсон очень не любил за его круглое невежество, за глупость и гонор, за непонимание мотора и варварское отношение к машине и за лень, отвечал ему односложно, официально, обидевшись на резкое замечание насчет экономии горючего. Несмотря на все свои недостатки, шофер он был первоклассный, то есть великолепно, мгновенно реагируя, водил машину по кубинским улицам с их бестолковым, неврастеническим движением. Кроме того, он слишком много знал об их деятельности, и уволить такого было не просто.
      — Тебе не холодно в одном свитере?
      — No, senor [2].
     
     [1] Да, сеньор (исп.).
     [2] Нет, сеньор (исп.).
     
     Ах, чтоб тебя! — подумал Томас Хадсон. Чего ты буркаешь? Ну погоди, сейчас я тебя разговорю.
      — Как у вас дома, холодно было вчера ночью?
      — Ужасно холодно! Horroroso! Вы даже представить себе не можете, как холодно.
     Мир между ними был восстановлен, и они въехали на мост, где несколько месяцев назад было обнаружено туловище девушки, которую ее любовник-полисмен разрезал на шесть кусков, завернул каждый в оберточную бумагу и разбросал по Центральному шоссе. С тех пор река пересохла. А в тот вечер вода в ней поднялась, и машины стояли на набережной под дождем цепочкой на полмили, пока шоферы глазели на это историческое место.
     Утром газеты поместили на первых полосах фотографию туловища, и в одной статейке указывалось, что эта девушка, несомненно, была туристкой из Северной Америки, поскольку ее ровесницы, проживающие в тропиках, более развиты физически. Каким образом успели установить ее точный возраст, Томас Хадсон не имел понятия, так как голову обнаружили гораздо позднее в рыбачьем порту Батабано. Но туловищу с газетных фотографий действительно было далеко до лучших фрагментов греческих статуй. Впрочем, она не была американской туристской, а, как выяснилось, обзавелась своими прелестями, уж какие они там у нее были, здесь, в тропиках. На некоторое время Томасу Хадсону пришлось отказаться от ремонта дороги за воротами усадьбы, так как любому рабочему, который вздумал бы побежать или просто ускорить шаг, грозила опасность, что за ним погонятся с криком: «Вон он! Держи, лови! Вон кто изрубил ее на куски!»
     Они переехали через мост и поднялись вверх по холму в Луйяно, где слева открывался вид на Эль-Серро, каждый раз напоминавший Томасу Хадсону Толедо. Не Толедо Эль Греко. А ту часть настоящего Толедо, которая видна с холма. Машина одолевала последние футы подъема, и он на минуту ясно увидел это — Толедо, настоящий Толедо, а потом дорога нырнула вниз, и с обеих сторон подступила Куба.
     Вот эту часть пути в город он никогда не любил. Из-за нее-то он и брал с собой в дорогу что выпить. Я пью, чтобы отгородиться от нищеты, грязи, четырехсотлетней пылищи, от детских соплей, от засыхающих пальмовых листьев, от крыш из распрямленных молотком старых жестянок, от шаркающей походки незалеченного сифилиса, от сточных вод в руслах пересохших ручьев, от насекомых на облезлых шеях домашней птицы, от струпьев на шеях стариков, от старушечьей вони, от орущего радио, думал он. А так поступать нельзя. Надо всмотреться поближе во все это и что-то делать. Но вместо этого ты таскаешь за собой свою выпивку, как в прежние времена люди не расставались с нюхательными солями. Впрочем, нет. Это не совсем так, подумал он. Тут некая комбинация из того, как я пью и как пили в «Переулке, где торгуют джином» у Хогарта. И еще ты пьешь перед разговором с полковником, подумал он. Ты всегда теперь пьешь или за что-нибудь, или отгораживаясь от чего-нибудь, подумал он. Черта с два! Сколько раз ты пил просто так. И сегодня хватишь как следует.
     Он надолго приложился к стакану, и питье ополоснуло ему рот своей чистотой, свежестью и холодком. Теперь пойдет худший участок дороги, с трамвайной линией и с машинами, которые стоят у железнодорожного переезда вплотную одна к другой, дожидаясь, когда поднимут шлагбаум. Впереди, за гущей застрявших машин и грузовиков, высился тот холм с крепостью Атарес, где за сорок лет до его рождения был расстрелян полковник Криттенден и еще несколько человек после провала экспедиции в Байя-Онде и где погибли сто двадцать два американских добровольца. Еще дальше небо пересекал густой дым, поднимавшийся из высоких труб гаванской Электрической компании, а под виадуком старая, мощенная булыжником дорога шла параллельно гавани, где вода у берега была черная и маслянистая, как осадок на дне цистерн в танкере. Шлагбаум подняли, они поехали дальше и ушли из-под свирепого норда; пароходы с деревянной обшивкой — нелепые, жалкие торговые суда военного времени — стояли у залитых креозотом причальных свай, и вся пакость со всей гавани, черная, чернее креозота, и вонючая, как давно не чищенная помойка, плескалась об их корпуса.
     Он увидел знакомые суда. Один старый баркас был такой большой, что подводная лодка не отказала ему во внимании и угостила его миной. Баркас доставил сюда лес, а вывозит груз сахара. Следы попадания были все еще видны на нем, хотя с тех пор его успели отремонтировать, и Томас Хадсон вспомнил, как они проходили в море мимо этого баркаса и видели у него на палубе живых китайцев и мертвых китайцев. Я думал, что хоть сегодня-то ты не будешь думать о море.
     Нет, думать о нем надо, сказал он себе. Тем, кто ходит в море, куда лучше, чем вот этим, мимо которых мы только что проезжали. Гавана, загаженная уже три-четыре сотни лет назад, — это не море. У входа она не так уж плоха. И со стороны Касабланки тоже не плоха. Вспомни, что в этой гавани ты когда-то недурно проводил время по вечерам.
      — Посмотри, — сказал он. Заметив, куда он глядит, шофер хотел остановить машину. Но он велел ехать дальше. — Вези к посольству, — сказал он.
     Смотрел он на старую супружескую чету, которая ютилась в дощатой, крытой пальмовыми листьями пристройке у каменного забора, отгораживающего железнодорожные пути от участка, где Электрическая компания держала уголь, доставленный в гавань. Забор был весь черный от угольной пыли, так как уголь, вывезенный из гавани, сгружали поверху, а до железнодорожного полотна не было и четырех футов. Крыша пристройки круто шла к стене, и под ней едва хватало места на двоих. Муж и жена, жившие здесь, сидели сейчас у входа и кипятили кофе в жестяной банке. Это были негры, шелудивые от старости и грязи, одетые в тряпье, сшитое из мешков из-под сахара. Очень дряхлые негры. Собаки при них он не увидел.
      — Y el perro? [1] — спросил он шофера.
      — Я давно ее не вижу.
     Они уже несколько лет проезжали мимо этой пристройки, и женщина, чьи письма он читал прошлой ночью, не раз восклицала:
      — Какой позор!
      — Тогда почему же ты ничем не поможешь им? — спросил он ее однажды. — Почему ты всегда ужасаешься и так хорошо пишешь о всяких ужасах и палец о палец не ударишь, чтобы покончить с ними?
     Женщина рассердилась на него, остановила машину, вышла из нее, подошла к пристройке, дала старухе двадцать долларов и сказала:
      — Найдите себе жилье получше и купите что-нибудь поесть на эти деньги.
      — Si, senorita, [2] — сказала старуха. — Вы очень любезны.
     В следующий раз, проезжая мимо, они увидели стариков на прежнем месте. Старики весело помахали им. Они купили собаку. Причем собака была беленькая, маленькая, курчавая — той породы, подумал он, которая явно не предназначена для участия в торговле углем.
      — Как по-твоему, куда девалась их собака? — спросил Томас Хадсон шофера.
      — Сдохла, должно быть. Хозяевам самим есть нечего.
      — Надо им другую достать, — сказал Томас Хадсон.
     
     [1] А где собака? (исп.)
     [2] Да, сеньорита (исп.).
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft