[в начало]
[Аверченко] [Бальзак] [Лейла Берг] [Буало-Нарсежак] [Булгаков] [Бунин] [Гофман] [Гюго] [Альфонс Доде] [Драйзер] [Знаменский] [Леонид Зорин] [Кашиф] [Бернар Клавель] [Крылов] [Крымов] [Лакербай] [Виль Липатов] [Мериме] [Мирнев] [Ги де Мопассан] [Мюссе] [Несин] [Эдвард Олби] [Игорь Пидоренко] [Стендаль] [Тэффи] [Владимир Фирсов] [Флобер] [Франс] [Хаггард] [Эрнест Хемингуэй] [Энтони]
[скачать книгу]


Аверченко Аркадий Тимофеевич. Экспедиция в Западную Европу сатириконцев: Южакина, Сандерса, Мифасова и Крысакова

 
Начало сайта

Другие произведения автора

  Начало произведения

  I. ВВЕДЕНИЕ

1

  2

  ГЕРМАНИЯ ВООБЩЕ

  ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ

  ТИРОЛЬ

  ВЕНЕЦИЯ

  2

  ФЛОРЕНЦИЯ

  РИМ

  НЕАПОЛЬ

  2

  НА ПАРОХОДЕ ИЗ НЕАПОЛЯ В ГЕНУЮ

  ГЕНУЯ

  СТРАШНЫЙ ПУТЬ

  НИЦЦА

  ПАРИЖ

  Примечание

<< пред. <<   >> след. >>

     1
     
     Четверо нас (кроме слуги Мити) единогласно решили совершить путешествие в Западную Европу. Цели и стремления у нас были разные: кое-кто хотел просто «расширить кругозор», кое-кто мечтал по возвращении «принести пользу дорогой России», у одного явилось скромное желание «просто поболтаться», а слуге Мите рисовалась единственная заманчивая перспектива, между нами говоря, довольно убогая: утереть, по возвращении, своим коллегам нос.
     В этом месте я считаю необходимым сказать несколько слов о каждом из четырех участников экспедиции, потому что читателю впоследствии придется неоднократно сталкиваться на страницах этой книги со всеми четырьмя, не считая слуги Мити.
     Крысаков (псевдоним). Его всецело можно причислить к категории «оптовых» людей, если существует такая категория. Он много ест, много спит, еще больше работает, а еще больше лентяйничает, хохочет без умолку, в глубине сердца чрезвычайно деликатен, но на ногу наступить себе не позволит. При необходимости, полезет в драку или в огонь, без необходимости — проваляется на диване неделю, читая какую-нибудь «Эволюцию эстетики» или «Собрание светских анекдотов на предмет веселья». Иногда не прочь, ради курьеза, соврать, но, уличенный, не спорит, а вместо этого бросается на уличителя и начинает его щекотать и тормошить, заискивающе хихикая. В жизни неприхотлив. Спокойно доливает поданную чашку кофе — пивом, размешивает его с сахаром, а если тут же стоит молоко, то и молоко переливается в чашку. Пепел, упавший случайно в эту бурду, размешивается ложечкой для того, «чтобы не было заметно». Любит задавать официантам нелепые, бессмысленные вопросы. Раздеваясь у ресторанной вешалки, обязательно осведомится: приходил ли Жюль Верн? И чрезвычайно счастлив, если получит ответ:
      — Полчаса, как ушли.
     Беззаботность и лень его иногда доходят до героизма. Когда мы выехали из России, то, начиная от Берлина, у него постепенно стали отваливаться пуговицы от всех частей одежды. Постепенно же он заменял их булавками, иголками и главным образом замысловатой комбинацией из спичек и проволоки от лимонадных бутылок. Чтобы панталоны его сидели как следует, ему приходилось надменно выпячивать вперед живот и беспрестанно, с кажущейся беззаботностью, засовывать руки в карманы.
     Положение его ухудшалось с каждым днем. Хотя еще стояла прекрасная весна, но крысаковские пуговицы, вероятно, совершенно созрели, потому что падали сами собою, без посторонней помощи.
     В Венеции наступил крах. Когда мы собрались идти обедать в какое-то «Капелла Неро», Крысаков сел в своем номере на кровать и тоскливо сказал:
      — Идите, а я посижу.
      — Что ты, крысеночек, — участливо спросил я, — болен?
      — Нет.
      — Тебя кто-нибудь обидел?
      — Нет.
      — А что же?
      — У меня не осталось ни одной...
      — Лиры?
      — Пуговицы.
      — Купи другой костюм.
      — Да у меня есть костюм.
      — Где же он?
      — В чемодане.
      — Так чего ж ты, чудак, грустишь? Достань его, переоденься и пойдем.
      — Не могу. Потерял ключ.
      — Взломай!
      — Попробуйте! Он из крокодиловой кожи.
     Из угла вытащили огромный, чудовищно распухший чемодан и с озверением набросились на него. Схватили сначала за ручки — отлетели. Схватили за ремни — ремни лопнули.
      — Раскрывайте ему челюсти, — хлопотливо советовал художник Мифасов, лежа на постели. — Засуньте ему палку в пасть.
     После получасовой борьбы чудовище сдалось. Замок застонал, крякнул, крышки разжались, и душа его полетела к небу.
     Первое, что лежало на самом верху — было зимнее пальто, под ним галоши, ящик из-под красок и шелковый цилиндр, доверху наполненный мелом, зубным порошком и зубными щетками.
      — Вот они! — сказал радостно Крысаков. — А я их с самого Вержболова искал. А это что? Ваза для кистей... Зачем же я, черт возьми, взял вазу для кистей?
      — Лучше бы ты, — сказал Сандерс, — взял стеклянный футляр для каминных часов, или стенную полку для книг.
      — Братцы! — восторженно сказал Крысаков, вынимая какую-то часть туалета. — Пуговиц, пуговиц-то сколько!.. Прямо в глазах рябит...
     Он переоделся и, схватив свой чемодан, похожий на животное с распоротым брюхом, из которого вывалились внутренности, оттащил его в угол.
      — Жалко его, — растроганно сказал он, выпрямляясь, — я так люблю животных...
      — Что это у тебя сейчас упало?
      — Ах, черт возьми! Пуговица.
     Так он и ездил с нами — веселый, неприхотливый, пускавшийся иногда среди шумных бульваров в пляс, любующийся на красоту мира и таскавший за обрывок ручки свой ужасный полураскрытый чемодан, из которого изредка вываливался то тюбик краски, то ботинок, то фаянсовая пепельница, то рукав сорочки, радостно подпрыгивавший на неровностях тротуара.
     Второй член нашей экспедиции — Мифасов (псевдоним) был молодцом совсем другого склада. Я не встречал человека рассудительнее, осмотрительнее и осведомленнее его. Этот юноша все видел, все знает — ни природа, ни техника не являются для него книгой тайн. Ему 25 лет, но по спокойному достоинству его манер и мудрости суждений — ему можно дать 50. По внешности и костюму он — полная противоположность бедняге Крысакову. Все у него зашито, прилажено, манжеты аккуратно высовываются из рукавов, не прячась внутрь и не вылезая за четверть аршина, воротничок рассудительно подпирает щеки, и шея подвязана настоящим галстуком, а не подкладкой от рукава старого сюртука (излюбленная манера Крысакова одеваться шикарно).
     Осведомленность Мифасова приводила нас в изумление.
     Уже спустя несколько часов после отъезда из Петрограда этот энциклопедический словарь, эта справочная машина заработала.
      — Мы будем проезжать через Вильно? — спросил Крысаков.
      — Что вы! — поднял плечи Мифасов. — Где наша дорога, а где Вильно. Совсем противоположная сторона. Неужели вы даже этого не знаете?
     В глазах его светилась ласковая укоризна. Мы проезжали через Вильно.
      — Мифасов! — сказал я, наклоняясь к нему (он лежа читал книгу). — Ты говорил, что Вильно в стороне, а между тем мы его сейчас проехали.
     Он скользнул по мне взглядом, сомкнул глаза и захрапел.
     Перед Нюрнбергом он долго и подробно рассказывал о красоте замка Барбароссы и потом, по нашей просьбе, сообщил старинное предание о знаменитом тысячелетнем дубе, посаженном во дворе замка графиней Брунгильдой. Притихшие, очарованные, слушали мы прекрасную легенду о Брунгильде.
     В одном только Мифасов, рассказывая это, оказался прав — он действительно рассказывал легенду: потому что дерево, как выяснилось, посадила не Брунгильда, а Кунигунда — и не дуб, а липу, которая, по сравнению с тысячелетним дубом, была сущей девчонкой.
     По этому поводу Мифасов саркастически заметил:
      — Нам не нужно было ехать через Вильно. Тогда бы все оказалось в порядке.
     Свободное время Мифасов распределял аккуратно на две половины. Первая — безжалостно ухлопывалась на чистку ногтей, вторая — на боязнь заболеть. Между нами была та разница, что мы любили жизнь, а осторожный Мифасов боялся смерти. Каждое утро он брал зеркало, засматривал себе в горло, ощупывал тело и с сомнением качал головой.
      — Что? — спрашивал его порывистый Крысаков. — Еще нет чахотки? Сибирская язва привилась? Дифтерит разыгрывается?
      — Не оваите упосей, — невнятно бормотал Мифасов, ощупывая язык.
      — Что?
      — Я говорю: не говорите глупостей!
      — Смотрите на меня! — восторженно кричал Крысаков, вертясь перед своим другом. — Вот я становлюсь в позу, и вы можете дотронуться до любой части моего тела, а я вам буду говорить.
      — Что?
      — Увидите!
     Мифасов деликатно дотрагивался до его груди.
      — Плеврит!
     Дотрагивался Мифасов до живота.
      — Аппендицит!
     До рук.
      — Подагра!
     До носа.
      — Полипы!
     До горла.
      — Катар горла!
     Мифасов пожимал плечами:
      — И вы думаете, это хорошо?
     Мы бессовестно эксплуатировали осторожного Мифасова во время завтраков или обедов.
     Если креветки были особенно аппетитны и Мифасов протягивал к ним руку, Крысаков рассеянно, вскользь говорил:
      — Безобидная ведь штука на вид, а какая опасная! Креветки, говорят, самый энергичный распространитель тифа.
      — Ну? Почему же вы мне раньше не сказали; я уже 2 штуки съел.
      — Ну, две-то не опасно, — подхватывал я успокоительно. — Вот три, четыре — это уже риск.
     Подавали фрукты.
      — Холера нынче гуляет — ужас! — сообщал таинственно Крысаков, набивая рот сливами. — Как они рискуют сейчас подавать фрукты?!
      — Да, пожалуй, еще и немытые, — говорил я с отвращением, захватывая последнюю охапку вишен. Оставалась пара абрикос.
      — Мифасов, кушайте абрикосы. Вы ведь не из трусливого десятка. Правда, по статистике, абрикосы — наиболее питательная почва для вибрионов...
      — Я не боюсь! — возражал Мифасов. — Только мне не хочется.
      — Почему же? Скушайте. Вот ликеров — этого не пейте. От них бывают почечные камни...
     В чем Мифасов — в противоположность своей обычной осторожности — был безумно смел, расточителен и стремителен — это в .......
     ..... [1] это был прекраснейший человек и галантный мужчина.
     
     [1] Цензуровано Мифасовым.
     
     В наших скитаниях за границей он восхищал всех иностранцев своим своеобразным шиком в разговоре на чужом языке и чистотой произношения.
     Правда, багаж слов у него был так невелик, что свободно мог поместиться в узелке на одном из углов носового платка. Но эти немногие слова произносились им так, что мы зеленели от зависти.
     Этот человек сразу умел ориентироваться во всякой стране.
     В Германии, входя в ресторан, он первым долгом оглядывался и очертя голову бросал эффектное «Кёльнер!», в Италии: «Камерьере!» и во Франции: «Гарсон!»
     Когда же перечисленные люди подбегали к нему и спрашивали, чего желает герр, сеньор или мсье — он бледнел, как спирит, неосторожно вызвавший страшного духа, и начинал вертеть руками и чертить воздух пальцами, графически изображая тарелку, вилку, курицу или рыбу, пылающую на огне.
     Сжалившись над несчастным, мы сейчас же устраивали ему своего рода подписку, собирали с каждого по десятку слов и подносили ему фразу, которую он тотчас же и тратил на свои надобности.
     Третьим в нашей компании был Сандерс (псевдоним) — человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно ее не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым, как Мифасова или меня, как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут.
     Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок, потому что так нудно влачиться по жизненной дороге можно, только отставая на двадцать минут в час.
     От слова до слова он делал промежутки, в которые мы успевали поговорить друг с другом a part, а между двумя фразами мы отыскивали номер в гостинице, умывались и, приведя себя в порядок, спускались к обеду.
     Плетясь сзади за нами, он задерживал всю процессию, потому что, подняв для шага ногу, погружался в раздумье: стоит ли вообще ставить ее на тротуар? И только убедившись, что это неизбежно, со вздохом опускал ногу; в это время ее подруга уже висела в воздухе, слабо колеблясь от весеннего ветерка и вызывая у обладателя тяжелое сомнение: хорошо ли будет, если и эта нога опустится на тротуар?
     Кто бывал в Париже, тот знает, что такое — движение толпы на главных бульварах. Это — вихрь, стремительный водопад, воды которого бурно несутся по ущелью, составленному из двух рядов громадных домов, несутся, чтобы потом разлиться в речки, ручейки и озера на более второстепенных улицах, переулках и площадях.
     И вот, если бы кто-нибудь хотел найти в этом бешеном потоке Сандерса — ему было бы очень легко это сделать: стоило только влезть на любую крышу и посмотреть вниз... Потому что среди бешеного потока людей маячила только одна неподвижная точка — голова задумавшегося Сандерса, подобно торчащему из воды камню, вокруг которого еще больше бурлит и пенится сердитая стремнина.
     Однажды я сказал ему с упреком:
      — Знаете что? Вы даже ходите и работаете из-за лени.
      — Как?
      — Потому что вам лень лежать. Он задумчиво возразил:
      — Это пара...
     Я побежал к себе в номер, взял папиросу и, вернувшись, заметил, что не опоздал:
      — ...докс, — закончил он.
     Сандерс человек небольшого роста, с сонными голубыми глазами и такими большими усами, что Крысаков однажды сказал:
      — Вы знаете, когда Сандерс разговаривает, когда он цедит свои словечки, то часть их застревает у него в усах, а ночью, когда Сандерс спит, эти слова постепенно выбираются из чащи и вылетают. Когда я спал с ним в одной комнате, мне часто приходилось наблюдать, как вылетают эти застрявшие в усах слова,
     Сандерс промямлил:
      — Я брежу. Очень про...
      — Ну, ладно, ладно... сто? Да? Вы хотели сказать: «просто»? После договорите. Пойдем.
     При его медлительности у него есть одна чрезвычайная страсть: спорить.
     Для того, чтобы доказать свою правоту в споре на тему, что от царь-колокола до царь-пушки не триста, а восемьсот шагов, он способен взять свой чемоданчик, уложиться и, ни слова никому не говоря, поехать в Москву. Если он вернется ночью, то, не смущаясь этим, пойдет к давно забывшему этот спор оппоненту, разбудят его и торжествующе сообщит:
      — А что? Кто был прав?
     Таков Сандерс. Забыл сказать: его большие голубые глаза прикрываются громадными веками, которые непоседливый Крысаков называет шторами:
      — Ну, господа! Нечего ему дрыхнуть! Давайте подымем ему шторы — пусть посмотрит в окошечки. Интересно, где у него шнурочек от этих штор. Вероятно, в ухе. За ухо дернешь — шторы и взовьются кверху.
     Крысаков очень дружен с Сандерсом. Иногда остановит посреди улицы задумчивого Сандерса, снимет ему котелок и, не стесняясь прохожих, благоговейно поцелует в начинающее лысеть темя.
      — Зачем? — хладнокровно осведомится Сандерс.
      — Инженер вы. Люблю я чивой-то инженеров... Четвертый из нашей шумливой, громоздкой компании — я.
     Из всех четырех лучший характер у меня. Я не так бесшабашен, как Крысаков, не особенно рассудителен и сух, чем иногда грешит Мифасов; делаю все быстро, энергично, выгодно отличаясь этим свойством от Сандерса. При всем том, при наших спорах и столкновениях — в словах моих столько логики, а в голосе столько убедительности, что всякий сразу чувствует, какой он жалкий, негодный, бесталанный дурак, ввязавшись со мной в спор.
     Я не теряю пуговицы, как Крысаков, не даю авторитетных справок о Кунигунде и ее дубе, не еду в Москву из-за всякого пустяка... Но при случае буду веселиться и плясать, как Крысаков, буду в обращении обворожителен, как Мифасов, буду методичен и аккуратен, как Сандерс.
     Я не писал бы о себе всего этого, если бы все это не было единогласно признано моими друзьями и знакомыми.
     Даже мать моя — и та говорит, что никогда она не встречала человека лучше меня...
     Будет справедливым, если я скажу несколько слов и о слуге Мите — этом замечательном слуге.
     Мите уже девятнадцать лет, но он до сих пор не может управлять как следует своими телодвижениями.
     Обыкновенная походка его напоминает грохот обвалившегося шкапа со стеклянной посудой. Желая пошевелить руками, он приводит их в такое бешеное движение, что оно грозит опасностью прежде всего самому Мите. Рассчитывая перешагнуть одну ступеньку лестницы, он, неожиданно для себя, взлетает на самый верх площадки; однажды при мне он, желая чинно поклониться знакомому, так мотнул головой, что зубы его лязгнули и шапка сама слетела, описав эффектный полукруг. Митя бросился к шапке таким стремительным прыжком, что перескочил через нее, обернулся, опять бросился на нее, перескочил, и только в третий раз она далась ему в руки. Вероятно, если человека заставить носить до двадцати лет свинцовые башмаки, а потом снять их, — он также будет перехватывать в своих телодвижениях и прыжках.
     Почему это происходит с Митей — неизвестно.
     О своей наружности он мнения очень определенного. Стоит ему только увидеть какое-нибудь зеркало, как он подходит к нему и на несколько минут застывает в немом восхищении. Его неприхотливая натура выносит даже созерцание самого себя в крышку от коробки с ваксой или в донышко подстаканника. Он кивает себе дружески головой, подмигивает, и рот его распускается в такую широчайшую улыбку, что углы губ сходятся где-то на затылке.
     У Крысакова и у меня установилась такая система обращения с ним: при встрече — обязательно выбранить, упрекнуть или распечь неизвестно за что.
     Качества этой системы строго проверены, потому что Митя всегда в чем-нибудь виноват.
     Иногда, еще будучи у себя в кабинете, я слышу приближающийся стук, грохот и топот. Вваливается Митя, зацепившись одним дюжим плечом за дверь, другим за шкап.
     Он не попадался мне на глаза дня три, и я не знаю за ним никакой вины; тем не менее, подымаю глаза и строго говорю:
      — Ты что же это, а? Ты смотри у меня!
      — Извините, Аркадий Тимофеевич.
      — «Извините»... я тебя так извиню, что ты своих не узнаешь. Я не допущу этого безобразия!!! Я научу тебя! Молодой мальчишка, а ведет себя черт знает как! Если еще один раз я узнаю...
      — Больше не буду! Я немножко.
      — Что немножко?
      — Да выпил тут с Егором. И откуда вы все узнаете?
      — Я, братец, все знаю. Ты у меня узнаешь, как пьянствовать! От меня, брат, не скроешься.
     У Крысакова манера обращения с Митей еще более простая. Встретив его в передней, он сердито кричит одно слово:
      — Опять?!!
      — Простите, Алексей Александрович, не буду больше. Мы ведь не на деньги играли, а на спички.
      — Я тебе покажу спички! Ишь ты, картежник выискался.
     Митя никогда не оставляет своего хозяина в затруднении: на всякий самый необоснованный окрик и угрозу — он сейчас же подставляет готовую вину.
     Кроме карт и вина, слабость Мити — женщины. Если не ошибаюсь, система ухаживать у него пассивная — он начинает хныкать, стонать и плакать, пока терпение его возлюбленной не лопнет, и она не подарит его своей благосклонностью.
     Однажды желание отличиться перед любимой женщиной толкнуло его на рискованный шаг.
     Он явился ко мне в кабинет, положил на стол какую-то бумажку и сказал:
      — Стихи принесли.
      — Кто принес?
      — Молодой человек.
      — Какой он собою?
      — Красивый такой блондин, высокий... Говорит, «очень хорошие стихи»!
      — Ладно, — согласился я, разворачивая стихи. — Ему лучше знать. Посмотрим.
     
     Вы, Лукерья Николаевна
     Выглядите очень славно.
     Ваши щеки, как малина,
     Я люблю вас, очень сильно --
     Вот стихи на память вам,
     Досвиданица, мадам.
     
      — Когда он придет еще раз, скажи ему, Митя: «досвиданьица, мадам». Ступай.
     На другой день, войдя в переднюю, я увидел Митю.
     Машинально я закричал сердито обычное:
      — Ты что же это, а? Как ты смел?
      — Что, Аркадий Тимофеевич?
      — «Что»?! Будто не знаешь?!
      — Больше не буду. Я думал, может, сгодятся для журнала. Я еще одно написал и больше не буду.
      — Что написал?
      — Да одни еще стишки.
     И широкая виноватая улыбка перерезала его лицо на две половины.
     Когда мы объявили ему, что он едет с нами за границу — радости его не было пределов.
      — Только вот что, — серьезно сказал Крысаков. — Отвечай мне... Ты наш слуга?
      — Слуга.
      — И должен исполнять все то, что тебе прикажут?
      — Да-с.
      — Так вот — я приказываю тебе изучить до отъезда немецкий язык. Через неделю мы едем. Ступай!
     Сейчас же Крысаков и забыл об этом распоряжении.
     Но Митя за день перед отъездом явился к нам и сказал:
      — Готово.
      — Что готово?
      — Немецкий язык.
      — Какой?
      — Коммензи мейн либер фрейлен, их либези, данке, зицен-зи, гиб мир эйн кусс.
      — Все?
      — Все.
      — Проваливай.
     Думал ли Митя, что за границей его постигнет такая страшная, никем не предугаданная судьба.
     

<< пред. <<   >> след. >>


Библиотека OCR Longsoft